355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » Ищу предка » Текст книги (страница 1)
Ищу предка
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:42

Текст книги "Ищу предка"


Автор книги: Натан Эйдельман


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Н. Я. Эйдельман
Ищу предка

Часть 1
ПОСЛЕДНЯЯ ОБЕЗЬЯНА

ВСЯКАЯ ИСТИНА ПРОХОДИТ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ УМЕ ЧЕРЕЗ ТРИ СТАДИИ: СНАЧАЛА – «КАКАЯ ЧУШЬ!». ЗАТЕМ – «В ЭТОМ ЧТО-ТО ЕСТЬ». НАКОНЕЦ – «КТО ЖЕ ЭТОГО НЕ ЗНАЕТ!»

АЛЕКСАНДР ГУМБОЛЬДТ


УЖЕ И В ЛАБИРИНТАХ ВИСЯТ ТАБЛИЧКИ: «БЛУЖДАТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ».

СТАНИСЛАВ ЕЖИ ЛЕЦ

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ЧЕЛОВЕК ПРОИСХОДИТ ОТ ДАРВИНА

Чарлз Дарвин столь знаменит, что я обещаю не писать (или почти не писать) о следующих фактах:

Что Дарвин был великим ученым. Что как-то он ловил жуков, пришлось одного сунуть в рот и это кончилось не очень хорошо для ловца и совсем неплохо для жука.

Что Дарвин напечатал в 1859 году «Происхождение видов», а в 1871-м – «Происхождение человека».

Что сторонник Дарвина профессор Гексли срезал на диспуте одного епископа, не желавшего происходить от обезьяны.

Что, несмотря на свою гениальность, Дарвин кое-чего еще не знал. И кое-что недооценивал.

Труды Дарвина обладали двумя качествами, необходимыми для того, чтобы почти каждый хоть что-нибудь слышал о них.

Первое качество (не главное) – гениальность. Второе (главное) – скандальность результатов. Наивысшим признанием неслыханной популярности ученого было изречение, записанное Жюлем Ренаром: «Человек происходит от Дарвина».

Незадолго до смерти Дарвин не без удивления заметил:

«Происхождение видов» переведено почти на все европейские языки, даже на испанский, чешский, польский и русский. На еврейском языке появился очерк, в котором доказывается, что это учение можно найти в Ветхом Завете! Отзывы о моей книге были очень многочисленны: сначала я начал было собирать все, что появлялось в печати по поводу «Происхождения», но когда число этих отзывов (не считая газетных отчетов) дошло до 265, я остановился. Вышел целый ряд брошюр и книг по этому вопросу, а в Германии периодически издаются библиографические каталоги, посвященные «дарвинизму».

Слово «дарвинизм» кажется ученому настолько странным и смешным, что он заключает его в кавычки.

Но о Чарлзе Дарвине, тысячекратно воспроизведенном или искаженном в книгах и статьях, философских эссе и кинофильмах, все же нельзя, как я убедился, не написать в 1001-й раз.

Мое убеждение основано на личном опыте, который заключаегся в том, что, имея безусловную пятерку по дарвинизму в школе и успешно защищая теории сэра Чарлза на университетских экзаменах, я все же ухитрился и тогда и много лет спустя сохранять довольно ложное представление о многих важных сторонах этого учения и упорно подозреваю, что был в своих заблуждениях не одинок.

Сущность моего дарвинизма сводилась к двум аксиомам:

1. Виды меняются, человек же происходит от обезьяны.

2. Все это совершенно ясно, и только где-то за тридевять земель еще сохранились философы и архиепископы, которые Дарвина читали, но не согласились: ничего не поняли.

По классификации Гумбольдта я твердо стоял в рядах партии «Кто же этого не знает!». И был наслышан о существовании обреченной фракции «Какая чушь!».

Я даже, честно говоря, не очень понимал, за что так хвалят Дарвина: ну, разумеется, он первым заметил важные вещи, но эти вещи совершенно очевидны, ибо нельзя же серьезно сомневаться в том, что растительные и животные виды меняются, а человек происходит от обезьяны.

Позже, много позже, помню, меня поразили строки из «Автобиографии» Дарвина:

«Успех «Происхождения» иногда приписывался тому, что «идеи эти уже носились в воздухе» и что «умы были к нему подготовлены». Думаю, что это не совсем верно: я разговаривал по этому поводу со многими натуралистами и не встретил ни одного, который сомневался бы в постоянстве видов. Даже Ляйелль и Гукер, с интересом прислушивавшиеся к моим мнениям, по-видимому, никогда не соглашались с ними. Дважды я попытался объяснить знающим специалистам, что я понимаю под естественным отбором, но безуспешно».

Тут я должен остановиться, перенеся на несколько страниц вперед продолжение глубокомысленных рассуждений: «Кто же не знал, что человек от обезьяны!..», и поговорить об «Автобиографии» Дарвина. сочинении в высшей степени замечательном.

Строго говоря, к «Автобиографии» неприменимы привычные для такого жанра измерения – «объективность, субъективность, скромность, нескромность, самооправдание, исповедь, завещание потомству». Это интереснейший научный эксперимент, эксперимент на себе самом, не менее важный и героический, чем испытание на себе новой вакцины. Дарвин, первоклассный биолог, просто-напросто стремится описать такое интересное явление природы, такую примечательную «особь», как его собственная персона. Не сделать этого ему, находящемуся в исключительно благоприятных условиях по отношению к объекту исследования, невозможно, просто оскорбительно для достоинства ученого.

Вот как задача формулируется:

«Судя по успеху моих трудов в Англии и за границей, я считаю, что известность моя продержится еще несколько лет. Интересно поэтому проанализировать те мои умственные способности, от которых успех этот зависел».

Потом решается:

«Я не обладаю ни быстротой соображения, ни остроумием. Поэтому я очень слабый критик: всякой прочитанной книгой я сначала восторгаюсь, а затем уж после долгого обдумывания вижу ее слабые стороны. Мои способности к отвлеченному мышлению слабы, поэтому я никогда не мог бы сделаться математиком или метафизиком. Память у меня довольно хорошая, но недостаточно систематичная. Я обладаю известной изобретательностью и здравым смыслом, но не более, чем любой средний юрист или врач».

Дарвин не исчерпывает этим коллекцию своих недостатков. Его внимание привлекает «атрофия художественных вкусов»: «До тридцати лет и даже немного позднее я очень любил поэзию: еще в школьные годы я с наслаждением зачитывался Шекспиром, особенно его историческими драмами. Я уже говорил, что в молодости любил живопись и музыку. Но вот уже несколько лет, как я не могу вынести ни одной стихотворной строки; пробовал я недавно читать Шекспира, но он мне показался скучным до тошноты. К живописи и музыке я тоже почти совсем охладел. Музыка, вместо того чтоб доставлять удовольствие, заставляет меня еще лихорадочнее думать о том, чем я в данную минуту занимаюсь. Прежнюю любовь я сохранил только к природе, но и она уже не доставляет мне того наслаждения, как в молодости. А между тем романы за последние годы для меня – самый лучший отдых и большое развлечение. Я частенько благословляю всех романистов без исключения. Мне перечитали вслух бесчисленное множество романов, и все они мне нравились, если только они не написаны из рук вон плохо и если они счастливо оканчиваются. Я вообще издал бы закон против романов с несчастным концом!»

Так писали или могли написать о себе многие люди. Но многие ли удержались бы от двух искушений:

искушение первое – превратить недостаток в достоинство, гордо выставить наготу свою, насмехаясь над эстетами;

искушение второе – жестокое и сладкое самобичевание, самоуничижение, покаяние.

О Дарвине же нельзя и сказать, что он обходит искусительные ловушки. Он просто не замечает их, потому что движется совсем по другой тропе:

«Эта потеря всех высших эстетических вкусов тем более удивительна, что исторические сочинения, биографии, путешествия (независимо от их научного содержания) и всякого рода статьи продолжают меня интересовать по-прежнему. Ум мой превратился в какой-то механизм, перемалывающий факты в общие законы, но почему эта способность вызвала атрофию той части мозга, от которой зависят высшие эстетические вкусы, я не могу понять. Человек с более высокой организацией ума, вероятно, не пострадал бы, как я, и, если б мне пришлось во второй раз пережить свою жизнь, я бы поставил себе за правило хоть раз в неделю читать стихи и слушать музыку: таким образом, все клеточки моего мозга сохранили бы живучесть. Атрофия художественных вкусов влечет за собой утрату известной доли счастья, а может быть, и вредно отражается на умственных способностях».

Но это еще не все утраты и пробелы (Дарвин ученый основательный). Оказывается, в молодости он сильно возненавидел анатомию и хирургию, особенно после того, как узнал, что отец оставит приличное состояние, и «неумение анатомировать оказалось непоправимым злом, так же как мое неумение рисовать» (не умевший рисовать в XIX веке подобен не умеющему фотографировать в XX). Сообщив о том, что он фактически не знает иностранных языков, Дарвин признается, наконец, в самом страшном грехе: он потерял в жизни массу времени попусту.

«От моего пребывания в школе не было никакого толка…»

«Хотя в моей кембриджской жизни были и светлые минуты, время моего пребывания там я считаю потерянным и даже хуже, чем потерянным. Моя страсть к стрельбе и к верховой езде сблизила меня с кружком любителей спорта, между которыми были молодые люди сомнительной нравственности. Мы часто обедали компанией: хотя на этих обедах бывали люди и посерьезнее, но частенько мы пили не в меру, а затем следовали веселые песни и карты». Но Дарвин не был бы Дарвином, если бы прямо вслед за этими строками не приписал: «Мне следовало бы стыдиться потерянных таким образом дней и вечеров, но среди моих друзей были такие славные юноши и всем нам было так весело, что я и теперь вспоминаю это время с удовольствием»,

Черный список слабостей и недостатков завершается тонким научным выводом: «Удивительно, что при таких средних способностях я мог все же оказать значительное влияние на взгляды людей науки по некоторым важным вопросам».

Естественно, такой объективный исследователь не мог быть односторонен – и вот уже следует продуманный список доводов «во здравие».

Разумеется, Дарвин не забывает, что ему сопутствовали благоприятные жизненные обстоятельства. Приличное состояние обеспечивало «достаточное количество свободного времени», а плохое здоровье «хотя и отняло у меня несколько лет, зато избавило меня от потери времени на развлечения и светскую жизнь».

К счастливейшим случайностям Дарвин относит и то обстоятельство, что его когда-то взяли в пятилетнее плавание вокруг света на корабле «Бигль». Отец не хотел его отпускать, но поддался уговорам дяди. Капитану же «Бигля» поначалу не понравилась форма носа молодого Дарвина, свидетельствовавшая о «недостатке энергии и решимости».

«Путешествие на «Бигле», – пишет Дарвин, – было самым важным событием моей жизни, определившим всю мою последующую деятельность, а между тем оно зависело от такого ничтожного обстоятельства, как предложение моего дяди прокатить меня за тридцать миль в Шрюсбери (к отцу), чего другой дядя, конечно, не сделал бы, и от такого пустяка, как форма моего носа».

Но и в жизни и в теории Чарлз Дарвин, уважая всяческие случайности, еще больше ценил и искал закономерности, и поэтому рядом со строками, способными кое-кого умилить своей чрезмерной скромностью, появляются отрывки, способные поразить кое-кого ужасной нескромностью:

«Я, по-видимому, превосхожу большинство людей своим умением замечать те факты, которые обычно ускользают от многих, и с большим вниманием наблюдать за ними. Мое трудолюбие в собирании и наблюдении фактов, кажется, не могло бы быть большим. Но, что всего важнее, меня влекла к естествознанию страстная и никогда не изменявшая любовь». Эта любовь занимает Дарвина – ученого как важное отличительное свойство его индивидуальности: «Страсть к собиранию коллекций, которая делает из человека или натуралиста-систематика, или скупца. была во мне очень сильна, страсть, очевидно, врожденная, а не привитая воспитанием, так как она не проявлялась ни у сестер, ни у брата».

В «Автобиографии» упоминается о двух примечательных ситуациях, вызвавших у Дарвина удивление и непонимание.

Первый эпизод связан с университетским товарищем Грантом: «Он был несколькими годами старше меня, и, как мы с ним познакомились, я уже не помню. Он напечатал несколько превосходных работ по зоологии, но, получив профессорскую кафедру при Лондонском университете, перестал заниматься наукой, чего я никогда не мог понять. Я его знал очень хорошо; под внешней сухостью и формализмом в нем скрывался истинный энтузиаст».

Действительно, как истинный энтузиаст может жить, не занимаясь наукой, когда это так интересно?

Вторая история произошла в Кембридже. Однажды юного Дарвина удостоил беседой известный геолог, профессор Седжвик: «Мой разговор с ним в тот вечер произвел на меня большое впечатление. Какой-то рабочий нашел по соседству в песочной яме большую выветрившуюся раковину, вроде тех тропических раковин, которыми часто украшают камины в деревенских коттеджах. Рабочий этот ни за что не соглашался продать мне свою находку, и это еще больше убедило меня в том, что раковина действительно вырыта из песочной ямы. Я рассказал об этом Седжвику, и тот ответил мне, что, вероятно, кто-нибудь выбросил эту раковину в яму, как это, должно быть, и было. «Если бы в этой яме была действительно найдена тропическая раковина, – продолжал Седжвик, – это было бы истинным несчастием для геологии, так как перевернуло бы вверх дном все, что нам до сих пор известно о поверхностных отложениях средних графств». И действительно, эти пласты песка относятся к ледниковому периоду, и позднее я находил в них обломки арктических раковин. Но тогда меня очень удивило равнодушие Седжвика к такому удивительному факту, как находка тропической раковины в самом центре Англии».

Дарвин уже в то время, вероятно, догадывался, что профессор, который не заинтересуется тропической раковиной в центре Англии, не перевернет науку, если даже очень захочет (в той конкретной раковине никакого особого смысла не было, но как же не проявить никакого интереса!!).

«С самой ранней юности я стремился понимать или объяснять все, что наблюдал, то есть группировать факты и подчинять их общим законам. Вот эти качества моего ума и позволяли мне в течение долгих лет терпеливо обдумывать тот или другой неразрешенный вопрос. Насколько я могу судить, я вообще не склонен слепо подчиняться постороннему влиянию. Я всегда старался быть совершенно беспристрастным и умел отказываться даже от самой облюбованной гипотезы, как только факты оказывались в противоречии с нею. Да у меня и не было другого выхода, потому что, за исключением коралловых рифов, не было ни одной первоначальной гипотезы, которую мне не пришлось бы впоследствии оставить или значительно изменить, что внушило мне недоверие к дедуктивному методу мышления».

Может быть, это несколько наивное «у меня и не было другого выхода…» лучше всего определяет, что такое настоящий ученый. У него просто «нет другого выхода», кроме истины, а кругом удивляются, как это он ни разу не солгал.

И все же об одном из своих важнейших достоинств Дарвин не упомянул. Впрочем, может быть, потому не упомянул, что оно легко выводится из всего, что упомянуто. Достоинство заключается в том, что Чарлз Дарвин был очень хорошим человеком.

Вопрос о сочетании гения и добродетели не более ясен, чем проблема «гений—злодейство». Но. как бы ни стояли вопросы и проблемы, необходимо повторить: Дарвин был очень хороший человек, и это помогало ему в научной работе (может быть, работа у него была такая?).

Увлеченность, интерес к делу – без них ничего бы он не искал.

Объективность, отсутствие даже тени самомнения – без этого ничего бы не нашел.

В книге «Происхождение человека» есть такие строки: «Только наши предрассудки и высокомерие, побудившие наших предков объявить, что они произошли от полубогов, заставляют нас останавливаться в нерешительности перед этим выводом» (о животных предках человека).

Я убежден, что надо было, между прочим, обладать немалым иммунитетом против высокомерия и предрассудков, чтобы преодолеть общепринятую нерешительность. Но мало этого.

Доброта, добродушие, сострадание к людям – Дарвин как-то вскользь обронил замечание, что его не удовлетворяло религиозное объяснение жестокости и страдания, существующих в мире: предопределенность гибели, взаимного пожирания миллионов существ. Он не мог поверить, что все это наказание, возмездие божье. Творец, если б он был, не мог бы действовать так беспощадно – вот примерно ход мыслей доброго Дарвина. Его теория естественного отбора не делает природу добрее, но объясняет жестокость ее как естественный порядок вещей, не примешивая к этому «высокую мораль», божье наказание, то есть не оправдывая. «Так устроен мир», – констатирует Дарвин.

Может быть, недобрый человек труднее отрекся бы от божества? Может быть, в числе множества причин, приведших к созданию дарвиновской теории, известную роль сыграла и такая ненаучная категория, как доброта самого теоретика?

Итак, увлечение плюс объективность, плюс доброта – разве в сумме не получается хороший человек?

«Я был довольно добрым ребенком, – пишет Дарвин, – но этим я всецело обязан внушениям и примеру сестер, так как сомневаюсь, чтобы эти качества могли быть врожденными».

А теперь снова к обезьянам, оставленным несколько страниц назад, и снова к важным строкам Дарвина: «Я разговаривал со многими натуралистами и не встретил ни одного, который сомневался бы в постоянстве видов».

Я обращаюсь сейчас к читателю, тоже имевшему когда-то «пять» (и ниже) по дарвинизму, из партии «Кто же этого не знает!». У меня, читатель, от знакомства с жизнью и трудами Дарвина родилось странное желание: в ответ на ваше уверенное «человек – от обезьяны» опровергнуть вас, предъявить доказательства, что человек не от обезьяны… и только когда вы заспорите, сумеете защититься, доказать, тогда я готов согласиться, что человек от обезьяны, но обязательно потребую, чтобы вы признали, что тут еще много неизвестного и непонятного.

Я готов биться об заклад с любым (кроме изучавшего этот вопрос специально), что если б довелось ему поспорить даже с такими старыми «противниками обезьяны», как, скажем, Карл Линней, Жорж Кювье, или даже с кем-нибудь помельче, вроде Агассица или ученого-герцога Аргайля, то был бы мой уважаемый современник нещадно побит упомянутыми учеными мужами.

Я представляю этот диспут примерно так. Вы твердо знаете выводы дарвинизма, имеете право пользоваться любыми аргументами, кроме тех, о которых в XVIII–XIX веках просто не могли знать. Скажем, о том, что у человека иногда встречается рудиментарный хвост и что это неспроста, вы говорить можете, ибо хвосты бывали во все века. Но о синантропе или гейдельбергской челюсти—ни слова, так как выкопали их только в XX столетии. Кроме того, нет у вас права на употребление таких слов, как «кибернетика», «радиоуглеродный метод», «фашизм»…

И вот что примерно произойдет.

Вы: Человек произошел от обезьяны!

(Если диспут публичный, то большинство аудитории в этот миг прогневается, но безопасность дарвиниста гарантируется условиями игры.)

Он (ученый); Не сможете ли вы, милостивый государь, доказать столь ответственную теорему?

Вы: Да это же ясно! Человек и обезьяна похожи-то как!

Он: Ну и что же? Дельфин и рыба очень похожи, но дельфин – млекопитающее, то есть животное, можно сказать, «с другого полюса» животного мира.

Вы: Я говорю не о внешнем сходстве, а о множестве существенных признаков, сближающих нас с шимпанзе, гориллой, орангом и другими обезьянами.

Тут вы напрягаете память и говорите о сходстве в строении зубов, стопы, крови, зародышей. Вы обязательно вспомните, что обезьяны умеют смеяться, завидовать, стыдиться, пьянствовать и видеть сны, но вы не имеете права говорить об интереснейших опытах с обезьянами (Келлера, Павлова, Ладыгиной-Коте, Йеркса и других ученых XX века), ибо XX века по условиям еще нет.

Он: Благодарю вас за содержательный перечень общих для обезьяны и человека признаков. Только осмелюсь заметить, что вы напрасно старались, так как я давно знаю о большом сходстве двуногих и, так сказать, четвероруких… Надеюсь, мой оппонент не столь самонадеян, чтобы предположить, будто многие наблюдатели и мыслители в наше время и в древности не замечали, что нет другой твари, столь сходной с человеком, как обезьяна.

Вы: Вот видите, вы сами согласны.

Он: С чем согласен?

Вы: Если человек и обезьяна так похожи друг на друга, значит они состоят в близком родстве и происходят от общих прародителей, которыми, очевидно, могли быть только древние человекообразные обезьяны.

И вот тут-то он вам задаст. На вас обрушивается град хорошо отработанных ударов.

Во-первых, он извинится перед аудиторией за то, что не будет в споре с вами пользоваться такими аргументами, как существование бога, истинность священного писания, отвратительность самой мысли, что разумный человек происходит от вонючих, хитрых, презренных кривляк, и тому подобное. Обо всем этом он говорить не будет (и тут-то вы настораживаетесь, потому что для вас было бы проще, если б он обо всем этом говорил).

Во-вторых, он предложит несколько, по его мнению, не менее убедительных объяснений сходства человека и обезьяны. Вот пожалуйста:

1. Когда создавались виды (и человек), то мог возникнуть сходный план (у бога, у природы – как вам угодно), который в одном благоприятном варианте дает человека, в другом – обезьяну: оба существа при этом совершенно независимы друг от друга, подобно двум похожим с виду горам, из которых одна, скажем, в Гималаях, а другая – в Андах.

2. Человек и обезьяна вообще одно и то же, и вопрос, кто от кого произошел, – бессмыслица. Так считал, например, прославленный Дидро, который, как вам известно, ни в бога, ни в сотворение не верил: просто образовалось когда-то живое существо, одно племя которого жило на деревьях (обезьяны), другое – в джунглях (дикари). Великий Линней, включив нас всех в вид «Homo sapiens»– «человек разумный», установил и второй человеческий вид «Homo troglodytes» – «человек дикий». Впрочем, еще древний историк Диодор Сицилийский рассказывал о народе, который великолепно лазает по деревьям, прыгает с ветки на ветку и не разбивается при падении. Орангутаны же пользуются палками и строят гнезда на деревьях.

3. Если уж вам необходимо, чтоб одни виды происходили от других, то почему – человек от обезьяны? С таким же успехом могла и обезьяна произойти от человека: представьте, что какая-то человеческая ветвь попала в неблагоприятные условия, деградировала умственно, но развилась физически. Ведь не будете же вы спорить, что во многих отношениях обезьяна совершеннее человека – сильнее, ловчее, согрета собственной шерстью? Слыхали ль вы, чтобы в животном мире существо сильное и ловкое превращалось в более слабое и неловкое?

Вы: Но человек не силой берет, а умом, его главная мощь в коллективе, обществе.

Затем вы объясняете, что человек завоевал мир не столько зубами и когтями, сколько орудиями труда. Вы даже можете процитировать Дарвина: «Мы не знаем, произошел ли человек от какого-либо вида обезьян небольших размеров вроде шимпанзе или от такого мощного, как горилла; мы поэтому и не можем сказать, стал ли человек больше и сильнее или, наоборот, меньше и слабее своих предков… Животное, обладающее большим ростом, силой и свирепостью и способное, подобно горилле, защищаться от всех врагов, по всей вероятности, не сделалось бы общественным… Поэтому для человека было бы бесконечно выгоднее произойти от какого-нибудь сравнительно слабого существа».

Увлекшись, вы вообще начнете отрицать слишком большую роль физического строения человека в его успехах: «За много тысячелетий, в течение которых каменная цивилизация стала машинной, паровой, металлургической, мы почти совершенно не изменились физически».

И тут вас ловят на слове.

Он: Так, так, сударь, – значит, вы утверждаете, что в какой-то момент обычные законы, управляющие животным миром, отходят у нашего предка на задний план, а вперед выдвигаются новые законы, отсутствующие в развитой форме у зверей… Но тут возникает противоречие: вы определяете, от кого и как человек произошел, пользуясь данными биологии, анатомии, и в то же время признаете, что эти данные с незапамятных времен решающей роли в развитии человека не играли!

Вы протестуете против такой диалектики, но вас спрашивают:

– Существует ли коренное различие между умственными способностями человека и высших млекопитающих, в том числе и обезьян? Кого разделяет большая пропасть – червя и обезьяну или обезьяну и человека?

Вы, конечно, говорите, что в некоторых отношениях первое различие больше, в некоторых – второе, но вынуждены будете признать, что человек сделал гигантский умственный скачок: позади осталась зияющая пропасть, и все животные – на той стороне. Шимпанзе, правда, грустно сидит на самом краю обрыва, а черви радостно копошатся в отдалении.

Вопросы в самом деле трудные! Такие крупнейшие естествоиспытатели, как, например, Бюффон (1707–1788), переоценивали ширину этой пропасти и категорически отрицали на этом основании обезьяньих предков человека. Дарвин же, пожалуй, был склонен свести пропасть к узкой и вполне преодолимой щели. «Моя цель, – пишет он, – показать, что в умственных способностях между человеком и высшими млекопитающими не существует коренного различия». Дарвин стремится найти как можно больше умного, разумного в повадке животных, он твердо уверен: «Наши высокие способности развились постепенно. Но можно ясно доказать, что коренного различия в этом отношении (между человеком и животными) не существует. Мы должны также согласиться с тем, что различие в умственных способностях между одной из низших рыб, например миногой или ланцетником, и одной из высших обезьян гораздо значительнее, чем между обезьяной и человеком. Это громадное различие сглаживается бесчисленными переходными ступенями».

Дарвин, конечно, понимает, как много он тут не знает: не знает, например, «каким образом впервые развились умственные способности у низших организмов», по каким законам наследуются признаки…

А нам спустя сто лет в общем ничуть не легче, чем Дарвину, хотя знаем больше и большим владеем. Если Дарвин склонен был недооценить «пропасть», то мы за последнее время так увлеклись «качественным скачком», разницей между нами и предками – словом, так возгордились, что выкопали целое «ущелье».

Именно в этот момент на сцене появляется главный довод против (или в дополнение) дарвинизма, который и поныне весьма употребителен.

Он: Если даже принять схему – от обезьяны к человеку, то остается тайна, великая тайна: каким образом древняя обезьяна (пусть умная, хитрая, но все же обезьяна – животное без речи и орудий труда) перемахнула через пропасть, черную зияющую пропасть, о которой вы только что говорили? Какие неведомые силы подхватили ее в этом прыжке и перенесли на человеческую сторону? Почему эти силы не действуют сейчас и не помогут шимпанзе и гориллам очеловечиться? Если б древняя обезьяна «была человеком», она бы легко придумала, как осуществить такой космический прыжок. Но она ведь не была человеком и все же, по-вашему, прыгнула! Между нами, сударь, та разница, что я вижу чудо и говорю о нем, а вы тоже его видите, но стремитесь не заметить…

Все тут не просто. Дарвин в мистическое чудо, создавшее человека, не верит, – но в одном письме признается:

«Никак не могу взирать на эту чудесную Вселенную и особенно на природу человека и довольствоваться заключением, что все это – результат неразумной силы».

Однако, когда Альфред Уоллес, одновременно с Дарвином опубликовавший сходную теорию эволюции, не выдержал и спасовал перед «тайной», то Дарвин написал ему: «Как Вы ожидали, я резко расхожусь с Вами. Я не могу видеть никакой необходимости призывать какую-то дополнительную непосредственную причину, касающуюся человека».

Вопрос о «тайне» существует и теперь. Есть подозрение, что он будет существовать и через 50 лет. Очень распространенный тип современного западного антрополога – это ученый, который признает и обезьяну и обезьянолюдей, но требует признания «тайны» в форме чего-то «высшего».

Вы готовы признать «тайну» (в том смысле, что еще не все открыто). Вы говорите, что новые находки ископаемых людей и обезьянолюдей – питекантропа, синантропа, австралопитека, зинджантропа, чадантропа…

Но тут выясняется, что ваш собеседник и аудитория недоумевают и полагают, что произносятся какие-то заклинания: вы ведь нарушили правило игры – никакие ископаемые «антропы» и «питеки» им неизвестны.

Он: Вам было бы, конечно, очень важно найти обезьянолюдей, переходные формы между подозрительным предком и великим потомком. Но не кажется ли нашему уважаемому приверженцу обезьяньей династии, который, конечно, мнит себя передовым и просвещенным, что он пытается вернуться к наивным сказкам о людях-животных, сатирах, кентаврах и тому подобных, в которые наш просвещенный век не поверит! (Смех, аплодисменты.)

Вы соображаете (прежде это как-то не приходило вам в голову), что Дарвин предложил свою теорию происхождения человека за несколько десятилетий до того, как в Азии, Африке и Европе были сделаны великие находки ископаемых обезьянолюдей…

«Да, но во времена Дарвина кое-что было в этом отношении уже известно! Господа, вы напрасно смеетесь и аплодируете моему противнику: ведь вы обязаны знать об ископаемой человекообразной обезьяне – дриопитеке».

Он: Ну и что? Были в древности человекообразные обезьяны, которые вымерли, а были обезьяны, которые не вымерли. Вот и все.

Вы: В середине XIX столетия сделано несколько находок ископаемых костей так называемого неандертальского человека, отличающегося от нас с вами.

Он: Отличия слишком незначительные, чтобы говорить о существовании какого-то другого, более примитивного человеческого типа. В конце концов разницу можно объяснить болезнью древнего человека, деформацией его костей под давлением земных слоев. Я не спорю, эти ископаемые люди – важная находка, но к обезьяньему вопросу они прямого отношения не имеют. Кости, так же как и многочисленные пещеры с остатками первобытных костров и каменных орудий, доказывают только одно: человек жил и в глубокой древности. Но при чем тут обезьяна? Я даже нахожу тут довод против обезьяны, и этот довод вам знаком: если человечество имеет столь почтенный возраст и в течение этого времени физически не изменилось (или почти не изменилось), тогда как его цивилизация здорово развилась, то, может быть, человек физически вообще никогда не менялся, не меняется и не переменится?! К тому же надо еще доказать, что Земля существует достаточно долго, чтобы у человека было время перемениться. Разумеется, мы, просвещенные люди, не согласимся с ирландским епископом Ушером, вычислившим, что бог создал Землю 4 октября 4004 года до рождения Христова. Но мы с вниманием отнесемся к опыту Бюффона, раскалившего докрасна большой шар, с тем чтобы заметить, сколько времени он будет остывать, и вычислить, сколько времени будет остывать больший шар – Земля. Если помните, у Бюффона получался возраст Земли всего около 75 тысяч лет… Да, знаю, вы сейчас будете говорить о последних работах геологов, исчисляющих возраст планеты миллионами, даже десятками миллионов лет, но неизвестно, достаточен ли даже такой срок для превращения одного вида в другой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю