Текст книги "Миксы (СИ)"
Автор книги: Наталья Лебедева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Кажется, Лера заплакала. Там, за густыми волосами, Валерик не мог видеть её глаз. Он был испуган, и его сердце колотилось о диафрагму.
– Лера, Лера, я не знал... Прости... Прости...
– А что – "прости"? – Лера подняла голову, и Валерик увидел её злые, а вовсе не заплаканные, глаза. – После второго отделения он как ни в чём не бывало выскочил на парад-алле.
Она смотрела на Валерика ещё минуту, словно пыталась понять, способен ли он уже взорваться от злости, а потом вдруг сникла, словно сдулась надувная игрушка. "Пшшшш..." – Валерик готов был поклясться, что слышит, как с тихим свистом воздух выходит из её груди, хотя, возможно, Лера просто выдохнула.
– Прости, я такая гадина, – сказала она, глядя в темноту огорода. – Я и сама не знаю иногда, зачем говорю такое... На самом деле, я просто не люблю цирк. И, скорее всего, безо всякой красивой или трагической причины. Все эти мои истории – просто трагическое нытьё. Знаешь, вот как ноют алкоголики. Впрочем, папаша-алкоголик... Наследственность...
– Да брось ты! – Валерик почувствовал, что сейчас, именно теперь, может к ней пробиться. – Всё это красивая утешительная сказка: про наследственность, предопределённость и "какой-то-такой-характер". Все люди хотят быть особенными, и некоторые придумывают в своё оправдание всякую хрень. Только правда в том, что ты особенная не из-за своего отца, а за счёт своего сына, которого ты бросаешь из стороны в сторону, как плюшевого мишку, который сейчас нужен, а сейчас уже мешает. К тому же Генка никогда не пил.
– Он мне не отец.
– Он вырастил тебя как отец.
– Нет, нет... – Лера мелко затрясла головой. – Он отстранялся от меня. Оставался чужим. Я, собственно, была ему не нужна. Кажется, Гена думал обо мне как о чём-то, что развлекает и утешает его жену. А для меня он был просто никем. Нет, вру. Он был человеком, который водил меня в детский сад. Я ненавидела сад. Знаешь, за что в первую очередь? Потому что надо было спать днём. И дело было не в самом сне. Просто мне казалось тогда, что спать можно только дома и только ночью. Это было что-то интимное, что приходилось делать у всех на глазах. И из-за сна казалось, что меня отдают в сад не на один день, а на два. Я называла сон "садиковская ночь". И Гену я ненавидела за то, что он каждое утро обрекал меня на садиковскую ночь.
– И ты совсем не любила его? Ты же была совсем маленькой, когда тебя усыновили. Он для тебя должен был быть отцом...
– Любила. Один раз. И, что самое смешное, тоже из-за сада. Помню, была зима, вечер, темно... Мы гуляли на улице в ожидании родителей, гуляли у самой калитки, а за ней был тротуар и раскатанный желтовато-серый ледок, небольшая горочка, которая ныряла с тротуара на подъездную дорожку. Мальчишки стали исподтишка выскакивать за калитку, кататься и забегать обратно, потом расхрабрились все, а потом воспиталке надоело это броуновское движение, и она загнала всех на участок. На участке было скучно и нечего делать, и все смотрели на ледок, но никого уже не выпускали... И тут пришёл Гена. Я вышла с ним за руку на улицу и попросила прокатиться. А он был в хорошем расположении духа, никуда не спешил, и я съехала на глазах у всех раз, наверное, десять. Как мне завидовали! Тогда – да, тогда я его любила. А больше – нет. Нет, никогда. Видишь: и тот мне не отец, и этому ты отказываешь в праве оставить мне в наследство хоть алкоголизм... И что же мне делать? Лёва меня бросил, даже ты из-за меня бесишься и делаешь странные вещи. А другой я быть не могу...
– Ты можешь попробовать быть другой.
– Не могу. Эта твоя мантра – такая же сказочка для тех, кто не хочет принимать особенных людей. Нет доказательств, нет ни критерия, ни ориентира, чтобы проверить, посмотреть, чья сказочка правдивее. Я хотела опереться на тебя, а ты тоже ушёл... К уродкам, к близняшкам.
– Может быть, я и ушёл. Убежал от того себя, который был тебе нужен. Но я остался с мальчиком...
– Почему ты зовёшь Валеру мальчиком? У него есть имя. Я заметила: ты никогда не зовёшь его по имени.
– Я зову. Не говорю только при тебе.
– Почему?
– Потому что я не могу звать его Валерой. Я дал ему другое имя. Понимаешь, это имя делят слишком много людей: я, ты, Лев... Оно лопнет, если пытаться растянуть его ещё на одного человека. И я решил, пусть у него будет имя, которое не надо делить и растягивать.
– И... Как ты его зовёшь?
– Даня.
– Не смей так его звать! Я – его мать, и я даю ему имя. Слышишь?!
– Слышу.
Они оба замолчали. Потом почти одновременно двинулись к двери и вошли в дом.
Даня спокойно проспал всю ночь и открыл глаза лишь под утро. Было часов семь утра, и к тому времени Валерик тоже уже не спал. Он лежал и думал о Лере, о Льве – о многих вещах. И в том числе о том, что впервые в жизни ему душно в тёплом доме.
Наверное, именно из-за духоты он и отправился с Даней на речку: накормил, одел и просто понёс на руках, безо всякой коляски. Было прохладно, в кустах вовсю трещали и пели птицы, небо было высоким и синим-синим. Даня пришёл от прогулки в восторг. Он тыкал туда и сюда своими пальчиками и что-то восторженно лепетал всю дорогу, а иногда бодал Валерика и пытался присосаться к плечу. Он прижимался тесно-тесно, и Валерик испытывал восторг благодарности.
Они пришли на берег и уселись на старой, серо-коричневой скамье. Рядом рос куст жасмина, и Даня принялся обрывать светло-зелёные широкие листья, а Валерик просто сидел и смотрел на реку и на разноцветные полоски поездов, изредка мелькавшие на мосту.
На другом берегу уже появились купальщики. Между двумя крупными, жирными, бледными, как пастила, мужскими телами мелькала чёрным шариком мальчишеская голова.
Валерик позавидовал. Ему казалось, надо обладать какой-то неистощимой энергией, чтобы прийти на реку ранним утром и насладиться прохладной водой, безлюдным берегом и звонким жаворонком, который вверх-вниз летал над широким лугом, выстраивая успокаивающую кардиограмму.
И ему тотчас же захотелось, чтобы им руководила чужая воля. Чтобы кто-то непременно знал, как лучше. Чтобы кто-то сказал: "Ставишь будильник на шесть утра и идёшь наслаждаться природой".
Он подумал, что хочет быть миксомицетом и жить по строгим законам; ползти туда, куда ползут все остальные. Ведь если бы клетки не умели договариваться, микс не сдвинулся бы с места и умер с голоду. И Валерик хотел быть клеткой, которая ползёт куда надо. Ползёт потому, что кто-то высший диктует и не объясняет зачем, и не отравляет душу сомнениями.
И пусть диктуют не сверху, пусть просто извне. Как, например, плазмодий – роботом. Валерик был согласен. Он вспомнил, как вдохнул споры арцирии, и подумал, что, возможно, им уже руководят, но он сопротивляется, как будто коллективный разум сотен клеток может сделать ему хуже.
Не может.
И вдруг показалось, что во всех последних событиях есть великий смысл, который Валерик не видел, потому что думал, что действует сам по себе. Теперь ему было очевидно, что он, Лера, Лев, Ляля, Лёля – все они были, по сути, плазмодием.
Все они собрались ради драгоценного потомства, ради Дани, который теперь сидел на старой скамейке, чуть наклонившись вперёд и опершись о Валерикову сильную руку, и смотрел, как медленно падают вниз сорванные и брошенные им листья жасмина. И все они выстроились в одно плодовое тело, и он, Валерик, тоже был его частью.
И если это было так, то все его судорожные попытки обрести личное счастье были никчёмными. Он бы понял это раньше, если бы не сопротивлялся и принял вещи такими, как есть.
Плазмодий жил только пока не имел потомства: его клетки встречались и расходились, поглощали бактерий и любили друг друга, а потом замирали, высыхали – умирали, превращаясь во что-то вроде защитной оболочки для спор, не более того.
Валерик не хотел умирать или даже просто лишаться движения, но теперь, глядя на Даню, понимал, что Даня важнее. Валерик был нужен ему. А Лера... Лера, казалось, исполнила свою роль. Из её тела образовалась спора, из тела Валерика – ножка спорангия или, в крайнем случае, оболочка плодового тела. На Леру не было надежды. Вчера, казалось, она изменилась к лучшему и что-то для себя поняла. Но завтра она могла вернуться к прежней жизни, к прежнему образу мыслей, просто устать и сорваться. И в этом был смысл объединения – чтобы каждый выполнил то, что должен.
И за бытие миксомицетом полагалась награда. Ядро каждой клетки миксомицета было бессмертно. Точнее, оно не умирало.
Клетки сливались в одно только для того, чтобы обменяться информацией, полученными знаниями, накопленным опытом. Но когда плазмодий принимал решение обзаводиться потомством, их ядра снова разделялись надвое, потом ещё и ещё... Они будто отщипывали от себя кусочки, растворялись, переставали быть собой, но не умирали. Не умирали.
Каждое ядро бережно оборачивалось густым студенистым тельцем и превращалось в спору, чтобы потом, став миксамёбой, встретить другое ядро внутри другой миксамёбы, а потом снова отделиться от него, разделиться на части, и так до бесконечности.
И при мысли о бессмертии – или о неумирании – Валерик почувствовал гордость.
Когда они с Даней вернулись домой, Лера стояла в комнате. Перед ней был стул, она словно отгораживалась от Валерика высокой реечной спинкой. На стуле стояла спортивная сумка со вздувшимися, словно откормленными, боками.
Лера была одета в чёрное. Её худые щёки сейчас казались впалыми. И на них, и под глазами залегли желтовато-серые тени, настолько густые, что можно было подумать, гримёр наложил их перед спектаклем.
– Валера, я уезжаю, – сухо и отрывисто сказала она.
Он промолчал, потому что теперь знал: так и должно быть. Она должна была уехать. Всё было верно.
Потом спросил:
– Скажешь, куда?
– Скажу.
Лера помолчала, её бледные тонкие пальцы с фарфоровой кожей, сквозь которую, казалось, просвечивали плотные косточки, тискали спинку стула.
– К маме, в Москву. И к отчиму. Июнь ещё, могу попробовать поступить.
– Даню... Ва... малыша – мне?
– Тебе. Конечно. Кому же ещё. Не против?
– Нет.
Они говорили ровно, спокойно, без интонаций, как не обсуждают даже домашние дела. Они говорили, как засыпающие, безмерно уставшие люди, у которых едва шевелятся языки.
– В театральный?
– Да.
– Думаешь, есть смысл?
Лера вздрогнула и словно бы проснулась. Как будто испугалась, что смысла и в самом деле нет.
– Думаю, есть. Валер, ну кто я сейчас? Никто. Кем я буду, когда он вырастет? Тупой матерью, о которую можно вытирать ноги. Ни мужа, ни профессии, никаких успехов. Я должна кем-то стать, чтобы мой ребёнок мог потом видеть во мне хоть что-то кроме разжиревшей стареющей оболочки. Ты осуждаешь меня, да?
– Нет.
– Значит, я права?
– Не знаю. Думаю, никто не знает.
– До свидания?
– До свидания.
– Ты справишься?
– Справлюсь.
Он и в самом деле был совершенно спокоен и собирался так или иначе справиться.
Лера вышла, подхватив толстобокую сумку.
Валерик остался стоять. Дане стало скучно, и он придумал весёлую игру: положил одну ладошку на Валериков затылок, вторую – на его нос, стиснул, сдавил и стал прижиматься к его щеке широко открытым ртом. Даня ещё не научился целовать по-настоящему – он только играл в поцелуй, и эта игра веселила его так, что он после каждого прикосновения откидывался назад и, захлёбываясь и подвизгивая, хохотал.
Хлопнула дверь на крыльце, Лерина голова показалась в окне справа: тусклые, безжизненными прядями повисшие волосы, острый профиль, тонкие плечи.
Потом Валерик увидел её всю в то окно, что смотрело на калитку, и снова поразился, как же сильно она похудела. Чёрные брюки оказались так широки, что завивались липнущими к ногам водоворотами. Водолазка, напротив, плотно прилегала к телу, и под ней, казалось, нет ничего округлого: жёсткая гармошка рёбер, рыбий плавник позвоночника...
Лера сутулилась и отставляла в сторону левую руку, чтобы уравновесить сумку. Валерику хотелось побежать и помочь, но он отчётливо понимал, что не может взять на себя все её грузы сразу.
Он очень любил Леру сейчас. Он не помнил её выходок, её издевательств, не верил доказательствам Лериного непостоянства, не мог отчётливо представить себе ту ночь, когда они были вместе. Той ночи словно и не было, и вдруг оказалось, что воспоминания о близости тоже мешали любить Леру отчаянно и чисто.
И ещё в эту минуту он чувствовал её одиночество острее, чем своё собственное.
Даня занервничал. Он сжимал Валериков нос всё сильнее и уже не целовал а, кажется, старался укусить щёку, вгрызался в неё своим почти беззубым ртом, старался сделать больно.
Ему пора было есть. Валерик повернулся спиной к окну, которое больше не показывало Леру.
Через час пришла соседка. Её седые растрёпанные кудри мелькнули в кухонном окне сначала с одной стороны, потом с другой. Потом она долго обходила крыльцо, а Валерик ждал её, не поднимаясь навстречу. Ему надоело, что на дачу всё время кто-то приходит. Он только что уложил Даню поспать и хотел заварить чаю и пойти поработать. Его ноутбук покрылся толстым слоем белёсой пыли, и в наклоне вытянутой бинокуляровой головы чувствовалось что-то грустное и даже отчаянное. Утром звонил Александр Николаевич и напоминал о недописанных статьях. Писать надо было срочно.
Он сжал в руках холодную чашку, с тоской посмотрел на закипающий чайник, потом на дверь... Сжал чашку ещё сильнее, словно умоляя её, чтобы дверь не открылась.
Но дверь открылась, и соседка вошла: обычная соседка с радикулитным наклоном спины, отёчно-синими ногами и чёрным расплывшимся карандашом на морщинистых веках.
– Валерк! – крикнула она так, словно и он был стариком – тугоухим, которому надо было кричать. – Завтра в шестнадцать. Ну, это... Собрание. Вон чё.
Она делала много лишних движений своим почти неспособным к движениям больным телом.
Доковыляв до стола, соседка кинула на клеёнку список дачников: тонкий лист бумаги с завившимися углами и густым официальным текстом на обороте, перечёркнутым так решительно, что вздувшийся крест проступал на другой стороне.
– Распишись, что звала. Вон чё. Да. А то... Бывает... Знаешь ли...
И она ткнула в Валерика дешёвой ручкой в треснувшем и смотанном пластырем корпусе.
Он, поморщившись, взялся за грязный, захватанный пластырь и склонился над листком, разглаживая углы.
– А что обсуждаем, Елен-Виктрна?
– Илефтичество, чтоб по справедливости, а то эти, у речки, – вон чё... Ну понял, да? А нам плати. А мы у леса. Знаешь ли... И дорогу, этого, подсыпать... Уездили, сволочи. Вон чё...
Валерик не рад был, что спросил. Он едва мог выделить в её речи сколько-нибудь значимые слова и потому торопился выискать своё имя.
Заметив, что Валерик рассеяно скользит по списку глазами, Елена Викторовна ткнула пальцем в самую его середину. Там было написано "Василенко".
Конечно, все всегда делали очевидную ошибку в Валериковой фамилии, но теперь он взорвался.
– Василенков! – зашипел он, нависая над соседкой. – Василенков! В! В! В! Неужели так сложно запомнить?! Прежние хозяева и другой Валерий – Левченко, О! А я – Василенков, ОВ!
– Ты, это самое, чё? – Елена Викторовна испуганно отшатнулась. – Ну переправь, чё. Подумаешь, горе. На людей кидаться... Я им ходи на больных ногах, только все орут...
Она отвернулась к окну, изображая обиду.
Валерику стало немного неловко, но, возможно, только из-за её возраста и больных ног. Он пожалел, что на месте Елены Викторовны нет кого-нибудь молодого и сильного, на кого можно наорать, не стесняясь и не делая никаких скидок.
Он уже хотел извиниться, как вдруг она всплеснула руками:
– Не, ну ты гляди! Вон чё: Светка! Упустила опять... Ут, кошёлка, всё никак не уследит. Ну понял, да?
Валерик не понял. Он подошёл к окну и выглянул в огород. Там, на тропинке, ведущей к бане, стоял бомж. Он как будто ждал, когда Валерик выглянет в окно и, увидев его, радостно поднял руку и лихорадочно затряс ладонью.
Елена Викторовна тоже яростно замахала рукой. Она делала резкие движения слева направо, будто пыталась столкнуть с места заевшую каретку пишущей машинки. Одновременно она страшно гримасничала ртом, беззвучно изображая слово "иди" и таращила на бомжа глаза, а он всё стоял и тряс обветренной, буро-коричневой ладонью.
– Не идёт, – Елена Викторовна всплеснула руками и тут же заорала прямо в Валериково ухо: – Мишка! Домой иди, слышишь?! К мамке иди!
Бомж на дорожке, казалось, что-то и в самом деле услышал и разулыбался сильнее. Его запястье ещё чаще забилось о край линялого брезентового рукава. Валерик вдруг вспомнил о небывалом отсутствии дурного запаха.
– Кто он?
Соседка Елена Викторовна обернулась:
– Так это ж Мишка с – эвон-вон – угловых дач. Светкин Мишка, вон чё. Светке лет-то уже не мало, так он сбегает у ей чуть не кажный день. Так-то хороший, лопату ему дай: вскопает весь огород и не пожмурится. Тока что сбегает, ищи его. Правда, вон чё, приходит. Как ночь – так дома, как штык.
– А я думал – бомж.
– Не, – соседка решительно поджала губы. – Не бомж.
– Просто одежда у него...
– Ну так это вишь чё?.. Она его обстирывает-обглаживает как положено. Чтоб там: чистенький, ухоженый. В баню его водит, мочалой трёт. Он послушный, терпит... А с одёжей беда. Крыша-то у него, понимаешь, да? Так он одёжку в лес снесёт и раскидает там. Потом как мох на ней нарастёт, собирает да надевает. Но тока свою, чужого ни-ни, не возьмёт: что ли, брезгует? Мамка у него отбирает, ругается. Перестирает всё, а он её обманет – да опять. Ну конечно, какой вид у одёжи будет? Новой не напасёсси, ну и что? – стирает. А что...
– А это он с рождения такой?
– Мишка-то? Нет... Не повезло ему. Он, там, на стройке работал – вот ещё как года два назад, ну... Умный тода был, что-то типа главный в бригаде, что ли, или чё там – не знаю... Ну ему и съездило по черепушке – уж чем там... не знаю. Ну так. Ум выбило. В госпитале валялся год. Теперь вышел, мамкино горе. Ни жены, ни детей. Она помрёт: кому его оставит? Уж лучше б он первый бы... Ну так.
Валерик снова взглянул в окно. Мишка опять тряс рукой, как будто встречал в аэропорту кого-то долгожданного и любимого.
Валерик вздохнул, развернулся и подписал соседке кудрявый листок.
– Букву-то допиши, – язвительно предложила она, и Валерик нехотя дописал к фамилии "в". Он думал уже не о себе, а о Мишке, и о том, может ли Мишка быть акрозином, если просто болен?
Концы не сходились с концами, и начинала болеть голова. А если теория о миксомицетах была неверна, правильно ли он сделал, что отпустил Леру?
Как только ушла соседка, Даня проснулся. Не удалось ни попить чаю, ни поработать. Но осиротевший при живых родителях Даня казался Валерику теперь ещё дороже, и это чувство заглушало глухое раздражение и рабочую неудовлетворённость.
Они вышли в огород, где уже не было никакого Мишки, и немного побродили меж неухоженных грядок, а потом устроились перед домом. Валерик – на скамейке из половины бревна, а Даня – на расстеленном на траве плотном одеяле.
Было очень хорошо: тепло, но не жарко. Сосновый запах пропитывал воздух маслянистыми нитями. Тёмные кроны на самом верху высоченных стволов едва покачивались. Над ними плыли белые полупрозрачные облака.
Скрипнула, открываясь, калитка. Ударенный балкой Миша появился на тропинке и замялся, не решаясь войти. Валерик кивнул и сделал приглашающий жест рукой.
Миша робко протрусил по дорожке и сел рядом с Валериком на половинку бревна. От него слабо пахло стиральным порошком и молочной кашей – почти как от Дани.
Даня играл погремушками, а Миша и Валерик просто сидели бок о бок и смотрели по сторонам, иногда – друг на друга.
Миша улыбался, и Валерик вдруг подумал, как неожиданно уютно сидеть вот так рядом с ним. Он взглянул на поленницу и вдруг увидел крошечное пятнышко, поросль арцирии.
Валерик прикинул, что она должна была уже выпустить споры. Капеллиций, скрытая в плодовых телах пружина, распрямился и выбросил наружу крошечные шарики спор. Теперь они должны были лежать где-то рядом с Даней.
Они замерли, притаились до будущего лета, до солнца и талых весенних вод. Они замерли в ожидании новой, лучшей жизни...
IV
Они не остались на даче, уехали в город, к маме за помощью. Собрали вещи и упаковали в коробок арцирию: Валерик отщипнул от бревна щепку, на которой высыхали её бесполезные уже тельца.
Он написал на новом коробке цифру тринадцать и вернул арцириюв гербарий – спустя несколько дней, когда вышел на работу.
Мама встретила их хорошо. Валерик объяснил, что произошло, а она не сказала ни слова, будто смирилась, поняв: или двое, или ни одного.
Им снова стало чуть теснее. Валерик и Даня жили в маленькой комнате, мама в большой. Валерик забрал все детские вещи к себе, но они всё равно расползались по квартире. В прихожей, занимая почти всё свободное место, стояла коляска. В большой комнате вечно валялись погремушки, в ванной сушилось бельё. Мама терпела.
Кажется, она даже полюбила Даню, как родного, и Валерику чувствовалось в этом что-то обидное: как будто она решила, что своих детей у её сына не будет.
Лера оставила им карточку, на которую Лев переводил детские деньги, и Валерик с мамой наняли для Дани няню, сорокалетнюю, старательную и уютную Веру Константиновну.
Всё снова стало привычно и никак. Все оказались на своих местах, все при деле.
Валерик почти забросил дачу. Пару раз приезжал проверить, как дела, и побродить по лесу в поисках образцов. Осенью подготовил дом к зиме. Снял занавески с окон, собрал постельное бельё, увёз телевизор, каждую дверь запер на ключ. Но перед этим постоял на втором этаже. Тут было хорошо: пусто и многообещающе. Тут ещё оставался выбор.
Время тянулась серой мохнатой гусеницей, съедало жизнь, словно сочные листья.
Было тоскливо, и только солнечные дни немного поднимали настроение.
Наукой Валерик почти не занимался. Он разгребал снег на дорожках ботанического сада, составлял бумаги, сколачивал гробики для растений – ящички с крышками, в которые помещалась на зиму нежные ростки. Многие ростки там и погибали, и это было частью тоскливо-гусеничной жизни.
А потом, летом, позвонили в дверь. Мама уже ушла на работу, Валерик пил утренний кофе, ожидая Веру Константиновну. Данька бродил возле него и бормотал, кажется, играя во что-то. Вид у него был сосредоточенный, и глядя на него хотелось улыбаться.
В дверь позвонили, и Валерик вздрогнул: у няни был ключ. Он подошёл к двери, взглянул в глазок и никого там не увидел. Пожал плечами, спросил:
– Кто там?
Из-за двери не ответили. Только что-то, кажется, шуршало и возилось возле лестницы. Валерику стало не по себе. Он вернулся на кухню и поцеловал Даню в коротко стриженный затылок.
В это время нянин ключ два раза хрюкнул в замке, а потом раздался её испуганный голос:
– Валера, скорее сюда, Валера!
Сердце у него ёкнуло. Сразу представилось, что на коврике у порога лежит что-то страшное, как бомба, или мерзкое, как куча гнилья с копошащимися червями.
– Валера! – голос няни стал ещё выше и пронзительней.
– Сиди здесь, – Валерик строго взмахнул пальцем перед Даниным носом и выскочил в прихожую. Даня, конечно, тут же поскакал за ним, и когда Валерик резко остановился, врезался в его бедро тяжёлой и твёрдой головой и обхватил Валерикову ногу цепкими руками.
В дверях была только няня. Коврик, над которым колыхался её брючный льняной костюм, был пуст и совершенно чист.
Нянин мясистый нос, вылепленный в виде орлиного клюва, указывал за дверь. Загорелые руки порхали среди светлого льна небывалой мясистой бабочкой.
– Что там? – осторожно спросил Валерик.
– Так это!.. Это.. – мясистая бабочка разлетелась на два лепестка, и они вслед за носом устремились за дверь.
И Валерик выглянул. Ему пришлось схватиться за косяк и сильно наклониться вперёд, потому что Данька всё так же висел грузом на его ноге.
Там стояла вынутая из коляски вкладка-переноска, зелёная, с белой подкладкой, рябой от мелких рисунков. Рядом лежала пузатая рыхлая сумка.
И там был ребёнок. Он мирно спал, завёрнутый в кружевное одеяло.
– Бог ты мой! – выдавила няня. – Первый раз такое... Только в кино...
Они внесли малыша в дом и поставили переноску на диван. Рядом распотрошили сумку. Там была детская смесь, бутылочка, несколько пелёнок, немного одежды и медицинская карточка без обложки. А сверху лежала записка:
"Валера, это твой сын. Его зовут Даня. Я не могу оставить Даню у себя, но хочу, чтобы его воспитывал родной человек. Пойми меня и, если сможешь, прости. Жаль, что так получилось, но так получилось.
С благодарностью,
Ляля."
Валерик сунул записку няне: деваться было некуда. Ему было больно и стыдно.
Она прочитала, подумала немного, а потом заявила:
– Валера, вы поймите меня, пожалуйста, но за двоих я буду брать вдвое больше.
– Я понимаю.
– Конечно, плохо наживаться на чужих проблемах, но это очень тяжело: справляться с двумя...
– Это не проблема. Это счастье. Мой ребёнок...
Малыш был очень красивым. Таких помещают на фото в календарях. Валерик смотрел на него, стараясь немедленно полюбить его кукольный носик и пушистые ресницы, но полюбить по обязанности как-то не мог. Его наполняла отчаянием мысль, что живой ребёнок станет гирей, привязанной к его ноге. Думать так было нельзя, но оказывалось – несомненно оказывалось, что он теперь никогда не вырвется из этой жизни, из тесной маленькой квартирки, где всегда живут разные неродные люди с одинаковыми именами, где вещи спрессованы в шкафах и где зимой не войти в прихожую из-за пуховиков, которые, прижимаясь друг к другу, висят едва ли не под прямым углом к стене.
И у мамы опять не будет угла, когда мальчики займут дальнюю комнату, а Валерик переедет в большую. И снова все начнут висеть у телевизора до полуночи. И снова будут шум, гвалт и тихие ссоры по углам.
Няня нацепила на нос очки-половинки и сидела в кресле, внимательно изучая инструкцию на детском питании. Перехватив Валериков взгляд, она растеряно пожала плечами:
– Не помню. Таких маленьких у меня давно не было.
– Ничего. Это не сложно, – он постарался улыбнуться в ответ.
Из документов у малыша оказалась только безымянная карточка. Валерик просмотрел её всю, листок за листком и не обнаружил ничего, кроме длинного номера на последней странице. Это мог оказаться мобильник участкового: по крайней мере, в карточку старшего Дани участковая вписала свой номер – на всякий случай.
Собственно медицинских записей в карточке тоже было не густо: сведения о прививках и плановых осмотрах. Мальчик был здоров.
Валерик начал считать, сколько ему. Выходило три месяца. Был июнь, когда Ляля пришла на дачу к Валерику. Ребёнок должен был родиться в марте. А запись о первом осмотре стояла 17 мая, и там же была пометка "1 мес."
Он взял мобильник, набрал безымянный номер с последней страницы и сказал:
– Здравствуйте, я нашёл карточку. Она порванная, без обложки, и тут только ваш номер. Вы врач?
Врач оказалась неплохой тёткой, молодой и доброжелательной. Валерик не решился рассказать ей про подкидыша, зато выяснил в регистратуре, какими улицами ограничивается её участок и стал бродить там, пока возле магазина не наткнулся на Лялю. За этот год она превратилась из юной девушки в уставшую тётку: плечи ссутулились, бёдра раздались, голова поникла. Глаза не погасли, но как-то остановились, стали менее подвижными. Валерик удивился: раньше он был уверен, что такой взгляд бывает только у глупых людей.
Северный ветер бросал в ноги летнюю пыль, которая острыми песчинками жалила сквозь брюки. Ясень сердито шуршал над головой листьями и прошлогодними неопавшими семенами. Затылок ломило от внезапно налетевшего холода.
Ляля была в футболке и лёгких брюках, и кожа на её руках была покрыта крупными мурашками. Валерик словно ожёгся о них, когда схватил Лялю за локоть.
– Ляля! – крикнул он, а она заюлила, вырываясь, и начала врать.
– Я Лёля. Мог бы и отличать...
Но это точно была Ляля. Валерик прекрасно помнил эту странную грушу, в которую превратился Лерин живот после родов. У той, которую он держал сейчас за локоть, живот был такой же формы, расслабленный, словно отдыхающий после долгой многотрудной работы, с трясущимся жирком.
– Ляля, это не мой ребёнок.
– Ребёнок мой, и я не Ляля!
Она вырвала руку и расплакалась, а потом дрожащим голосом спросила:
– Как он? Дня не прошло, а я так скучаю...
Через час Валерик принёс к ним домой малыша.
Он вошёл и оказался в широкой прихожей, светлой и почти свободной от вещей. Тут был чистый буковый ламинат, шкаф, спрятанный за зеркальными дверцами и потому почти незаметный, и лёгкая вешалка, на которой по случаю лета висела всего одна ярко-голубая ветровка.
Открыла им Ляля, которую Валерик теперь безошибочно узнал по открытому, любопытствующему взгляду. У неё действительно не было рыхлого живота грушей и измученных плеч.
– Привет, – сказала она. – Неудачная была мысль, да? Прости.
– Неудачная, – кивнул Валерик.
Лёля появилась у сестры за спиной и молча встала в дверном проёме, ведущем в комнату.
Малыш, будто почувствовав её присутствие, завозился и закрёхал, потом заплакал в голос. Лёля вздрогнула и бросилась к нему. Подхватила на руки. Её глаза тут же покраснели.
– Проходи, – сказала Ляля, пропуская Валерика вперёд. – Хоть чаю попьёшь.
Он прошёл в светлую, дышащую летней прохладой комнату, двуцветную, похожую на морской пасмурный берег в ожидании солнца. На стенах были серо-голубые, как небо, обои, а мебель была светло-бежевой, похожей на песок.
И тут тоже было мало вещей: невесомый плоский телевизор на лёгкой тумбе, диван на стальных ножках, будто парящий над буковым, как и в прихожей, полом, пара кресел и стеклянный столик.
– У вас красиво, – сказал Валерик.
– Это мама, – Лёля шмыгнула носом. Малыш у неё на руках уже успокоился и, прильнув к маме, довольно похрюкивал и возился, отыскивая близкую молочную грудь.
Они оставались в лагере почти всё прошлое лето. Домой не хотелось: дома была занудствующая мама и плюс сорок в раскалённой городской тени.
В лагере менялись смены. Приезжали новые тренеры с новыми подопечными. Ляля весело проводила время, а Лёля, когда не надо было работать, лежала с книжкой на прохладной веранде корпуса: её сырость и незаделываемые щели теперь казались благом.
Когда она выходила на улицу, лёгкие тут же наполнялись сосновым маслом и горчинкой далёких торфяных пожаров.
Ночью становилось чуть легче: не прохладно, а просто нормально. Тренеры и воспитатели собирались возле костров, которые жгли не для тепла, а для света. Все старались отсесть от огня подальше, и бледные лица колыхались на грани света и тьмы.
Лёля на костры не ходила, и её немного поддразнивали.
Сначала она не обращала на это внимания, а потом вдруг пошла.