Текст книги "Склейки"
Автор книги: Наталья Лебедева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– У нас другой нет. Кулер же вы нам не поставили.
– Кулер у вас проводка не выдержит. Офис вообще на нашу технику не рассчитан,– он коротко хохочет. Это смешно: впихнуть телеканал в обычный офис.
– И что же нам делать?
– Так ходите к нам, в рекламу.
– Мы работаем.– Я злюсь, и волнение пропадает.– Нам в туалет иногда не сходить, а вы предлагаете бегать с чашками по этажам.
Я отвоевываю у него огромную бутыль с водой для кулера и право, когда понадобится, брать такие бутыли. Я не могу даже наклонить эту бутыль. Мы зовем видеоинженеров, чтобы поднять ее на третий этаж, а потом – чтобы налить воды в чайник.
Иду в аппаратную. Андрей косит на меня виновато: точно – он взял чашку. Я толкаю его черное на колесиках кресло, он отъезжает вперед, к пульту, касается животом крышки стола. Теперь я могу пройти к окну. Чашки на подоконнике нет. Наверное, все-таки не Андрей. Диджеи? Хочу идти на радио, но тут Андрей говорит:
– Ты меня прости, а?
– Где она? – Не иначе, разбил чашку, гад. Пусть покупает.
– Кто? – Он пугается еще больше.
– Чашка! Достали уже брать!
– Я больше не буду,– вздыхает он.– Но я не брал. Я... это...– Андрей замолкает, а потом выпаливает: – Ты нашла его из-за меня!
– Эдика? – Меня охватывает ужас.– Ты? Эдика?
– Я,– кивает Андрей.– Это я должен был его найти, а не ты. Я же дежурил.
Мне становится немного легче.
В самом начале ночи с четверга на пятницу в офисе стояла тишина. Андрей сидел за пультом в аппаратной. Здесь было сумрачно: он выключил свет, и только мониторы бросали на темное стекло студии разноцветные блики. Андрей дремал в ожидании трех часов – благословенного времени, когда начнется профилактика и можно будет пойти домой.
– Спишь? – Сашок, ведущий спортивной передачи, появился в дверях и качнулся, держась за оба косяка.
– Ага.
– А подхалтурить?
Андрей молчал, и Сашок начал канючить:
– Андрюх, ну выручи, а?
– Что делать?
– Да... там надо фильм смонтировать.
– Сейчас?!
– Слушай, заказчик не понимает ничего, возьмем старых сюжетов, переозвучим, видеоряд погоним как есть, а?
– Сколько?
– Пять.
Андрей встал: ему очень хотелось заработать пять тысяч за полночи халтуры.
– А потом водочки выпьем.
– А как же эфир?
– Да брось ты! Начальство спит. Кто увидит?
Подумав, Андрей согласился и пошел вслед за Сашком, словно маленький покорный ослик, надеясь, что даже если его отсутствие будет замечено, большого скандала не выйдет.
Часа полтора они монтировали в кабинете «Новостей», потом пили водку, чем-то скудно закусывая. Андрей быстро захмелел.
– Поехали домой, я подвезу,– предложил Сашок.
– Хрен я с тобой поеду,– Андрей замотал головой,– задавишь кого-нибудь по дороге!
– Так кого давить? – Сашок был рассудителен и грустен.– Три часа ночи, нет никого. Я тихо поеду, шепотом.
Три часа ночи. Если бы Сашок не сказал этих слов, Андрей и не вспомнил бы, что пора отключать аппаратуру. Он пошел в свой аквариум, стукаясь по пути о стены и удивляясь тому, как широки стали его плечи. Слева, в студии, было темно. Справа, в аппаратной, прыгали по стенам карнавальные телесполохи. Фильм закончился, и загорелась настроечная таблица.
Андрей выключил мониторы и пульты. Последний щелчок, и темнота вокруг стала непроглядной. Жалюзи на окне были плотно закрыты, свет городских фонарей сюда не проникал.
Андрей молча постоял в темноте, потом начал падать, не в силах определить, где верх и где низ... Руки схватились за стол, закрутившаяся было комната успокоилась. Ощупью он пробрался к выходу, едва не забыв захватить из крохотного предбанника висевшую на вешалке куртку. Вышел в ночь, где стало уже морозно, и снежинки неслись, подхваченные порывом ветра. Андрей поднял воротник, засунул руки как можно глубже в карманы и побежал домой, не сразу сообразив, что стоило бы вызвать такси.
– Ну и что? – Я никак не пойму, к чему этот рассказ, к чему трагедии и виноватые глаза. – Если б я не пошел, его бы не убили.– Андрей снимает логотип, так остервенело щелкая кнопками, что пульт становится жаль.– А если бы не пил, то увидел бы его я, а не ты. Хреново, наверное, было такое увидеть.
– Да ладно тебе, Андрей. Я почти ничего не видела. Только ноги и камеру.
– Прости меня,– шепчет он снова.
– Прощаю.– Я улыбаюсь и протягиваю руку, но Андрей не знает, что с ней делать, и просто смотрит на мои пальцы. Рука возвращается в карман.
29 ноября, вторник
Очередной сюжет. Маленькая деревня. Чистое поле, снег. Последние пятьсот метров идем пешком – даже Дядь-Паша боится завязнуть. Нас встречает бодрый, лет шестидесяти, старик; он показывает темные дома, полуслепых и несчастных старух. Входим в избу. На камере – мощный прожектор, хозяйка радуется:
– Посвети мне, сыночек, посвети. Хороша лампочка. Мне б такую лампочку.
Старуха заискивает, смотрит Диме в глаза. Тот твердо отвечает:
– У нее, бабусь, батарейка сейчас кончится. Батарейки минут на двадцать хватает.
Бабка обиженно замолкает. Дима выключает накамерный фонарь, и мы погружаемся в темноту, пронизанную тонкими полосами зимнего дневного света, который льется через заросшее грязью окошко избы.
Кто-то срезал провода. Деревня сидит без света уже неделю, на ферме киснет без холодильников молоко, фермерским детям трудно делать уроки, а бабки – что? Зачем им свет? Доживать можно и без света. Зверею, думая об этом, смотрю на старые, морщинистые лица, на ноги в широких валенках, с трудом плывущие по глубокому снегу, на палки и костыли.
– Что милиция?
– Какая милиция в чистом поле?
– А энергосети?
– Зачем, говорят, вам провода, их завтра опять срежут.
Мне двадцать лет, что я могу сделать? Снять сюжет для телевидения. И получить за него двести рублей.
Выходим из деревни, плетемся по дороге. Ноги скользят, увязают в снегу. Справа в поле чернеют столбы, между ними – сизое небо, не перечеркнутое штрихами проводов. Валит густыми хлопьями снег. Дима останавливается подснять пустые столбы, потом забирает все, что есть у меня в руках,– микрофон, блокнот, ручку – и рассовывает по карманам надетого под куртку операторского жилета. Операторы редко забирают у журналистов все эти мелочи, не знаю, почему.
Идти становится легче: балансирую, взмахивая руками. На кого я похожа издали, на канатоходца или на галку?
Хлопья снега, как птицы на морской утес, садятся на мои выбившиеся из-под капюшона густые кудряшки. Некоторые липнут к ресницам, тают и текут по щекам слезами. Чуть не падаю в снег, Дима ловит за локоть.
– Хочешь,– спрашивает он,– я подвезу тебя сегодня домой? Ты мне позвони, когда закончишь.
– Хочу,– соглашаюсь я и поднимаю голову, чтобы посмотреть на его лицо, но снег густ, лица не видно. В животе – сладковато-жутко.
– Где живешь? – спрашивает Дима в машине.
Я счастлива, что он меня подвозит, уже просто потому, что очень устала. Выбраться из полей нам удалось с большим трудом. Снег падал так быстро, что пару раз мы увязали в сугробах там, где спокойно проезжали всего час назад. Мы толкали машину втроем: я и Дима – сзади, Дядь-Паша – за переднюю стойку.
В офисе мы появились только к обеду. Девчонок еще не было, и Данка, увидев меня, радостно всплеснула руками:
– Вот! Быстро в центр – снимать снегоуборочную технику.
– Зачем?! – Я спрашивала с усталостью и тоской, мне хотелось есть, пить горячий чай и потихоньку разбираться в печальных снежных кадрах.
– Снегопад.– Данкина рука красноречиво показывает на окно, за которым сыплет и сыплет снег.– Техника не справляется.
Мы провели на съемке час, поснимали заснеженные улицы, людей, у которых на головах моментально нарастали сугробы, буксующие машины, пару аварий и редкие снегоуборщики, после которых полотно дороги тут же снова покрывалось ровным белым слоем. Когда мы вернулись, Данка, по обыкновению выходившая с балкона, спросила:
– У тебя первый сюжет когда будет готов?
От неожиданности я даже едва сообразила, что ответить:
– Я же только что приехала! Дан, ты же сама меня сразу отправила.
– Да? – Данка смотрела на меня с сомнением.– А ты видела, сколько времени? Быстро давай пиши!
Я поставила кассету в камеру, чтобы перегнать видео в компьютер, и только потом разделась и побежала в студию. Там я написала подводки – какие попало, лишь бы были – надеясь, что Данка сама поправит; не отсмотрев видео, стала писать текст, только примерно представляя, какие там были синхроны...
Леха подошел ко мне. Я набирала текст, не поднимая головы от клавиатуры, чувствуя, как время стремительно стекает по пальцам.
– Ты в курсе, сколько времени осталось? – спросил он.
– Да! – почти крикнула я.
– Что будем делать? Монтировать в прямом эфире?
– Если ты будешь стоять и дудеть мне в ухо, я точно не успею. Все. Пошли.
И я, нажав кнопку «печать», стала приплясывать у принтера, а потом побежала в монтажку. Я читала, проглатывая звуки; на таймлайн 55
Таймлайн – часть программы нелинейного (компьютерного) монтажа, выглядит как лента, на которую «бросают» отрезки видео и звуковых файлов.
[Закрыть]мы кидали все без разбору: бракованные кадры, микропланы... Успели, и тело мое сразу стало костенеть от усталости.
Мы трогаемся с места.
– Представляешь,– говорю я Диме,– я за целый день съела только булочку и, по-моему, ничем ее не запила. Голова болит. И пить хочется.
Заезжаем в маленькое кафе. Полутьма. Негромко постукивают деревянные бусы на занавеске, скрывающей кухню. Пытаюсь заказать только чай, но Дима против:
– Принесите нам две отбивные с гарниром, чай и пирожные.
Я расплываюсь в улыбке: вот так, неожиданно, у меня – настоящее свидание. Дима улыбается в ответ. О чем говорить, неизвестно. Операторы молчаливы, никогда не знаешь, что у них там, в голове.
– Ты как? – спрашивает Дима, и в его голосе – неподдельное участие.
– Нормально. Только не спрашивай. Когда спрашиваешь – вспоминаю.
Слезы лезут вверх по горлу, как настойчивые альпинисты. Я сглатываю, обрушивая на них, как лавины, мощные спазмы, но они настойчивы, щекочут нос, добираются до глаз. Пик взят, слезы катятся вниз.
Дима не знает, что сказать, теряется, но тут приносят мясо, и я беру себя в руки.
– Я никому не говорила. Даже мама не знает. Ночами трудно – снится. Днем как-то забываю.
Дима кивает, молча режет мясо.
– Хорошо,– продолжаю я,– что сменили ковролин и задник: вроде и студия уже другая, как будто снова переехали. Комнаты, в которую я тогда вошла, нет, и словно всего остального тоже не было.
Замолкаю на секунду, а потом сама себе возражаю:
– А вообще – вру. И днем тоже страшно иногда.
– Почему? – Дима осторожно заглядывает мне в глаза.– Офис такой тесный, столько людей, все на виду.
– И среди них – тот, кто это сделал.
– Ты думаешь, он из наших? – Дима хмурится, накалывает на вилку кусок мяса и начинает жевать.
– Конечно: охранник на входе, домофон внизу, домофон на этаже.– Я загибаю пальцы.– Сотрудников мало, коридоры узкие, каждый чужак как на ладони. Что еще думать?
– А вечный бардак? Охранник спит, брусочек под дверь, чтобы не искать ключей.– Указательный Димин палец ложится на загнутый большой. Больше перечислять нечего, но пунктов и так довольно.– Так что не бойся, это не наши.
Но я упряма:
– Могут быть не наши, а могут быть и наши. Как знать?
– Не наши.
– Почему?
– Потому.
– Ты точно знаешь?
– Точно.
– Расскажи.
– Незачем. Тебе знать – незачем.
– Врешь ты, вот что.
– Вру.– Дима покорно соглашается и смотрит на меня, смеясь глазами.
– А зачем? – говорю я, играя звуками слов, словно шаловливый ребенок.
– Ты мне нравишься...– Он виновато пожимает плечами.
Хищная камера на тонких ногах бегает за мной по узким коридорам, раскрывает объектив, выплевывает стекла, которые мешают ей меня съесть. Стекла сыплются на пол и хрустят под тонкими ногами штатива. Кто отпустил ее одну гулять по коридорам? Кричу во сне, приходит мама.
– Ты что?
– Ма-ам,– виновато шепчу я, прижимая лицо к ее груди. Ночнушка тонко пахнет стиральным порошком, руки – кремом, запах которого я помню еще с детства.– Я тебе не говорила...
Мама охает, прижимает ко рту руку:
– Бедная моя, что же ты не сказала? Как же ты?
– Я боялась, что ты не пустишь меня на работу.
Она долго гладит мою голову, лежащую у нее на коленях, молчит.
– Обещай, что не будешь там задерживаться,– говорит она.– Хочешь, я лягу здесь, с тобой?
– Хочу, мам.
Глаза закрываются, темнота уносит меня, но там, в темноте, витают тонкие мамины запахи.
– Мам,– шепчу я, ненадолго выныривая,– а у меня сегодня было свидание. Мы вместе работаем. Он присмотрит...
– Ты спи,– говорит мама, и я засыпаю.
30 ноября, среда
Старые казармы хорошо смотрятся в кино: Фандорин взбегает по мощным широким лестницам, придерживаясь рукой за ажурные кованые перила, прыгает по изящным изломам крыш и, перегибаясь, смотрит вниз на заснеженный двор.
А мне здесь очень плохо. Я вдыхаю запах канализации, мерзну в темных коридорах, боюсь прислониться к липкой стене.
Мне показывают комнаты: маленькие, перегороженные шкафами. Входя, я упираюсь взглядом в их фанерные спины. Обои выцвели, вещи валяются как попало, следы потеков украшают стены и потолок желто-зелеными заплесневелыми кляксами, отслаивается и падает кусками штукатурка. Говорят, большой пласт, рухнув, едва не убил ребенка. Идем в комнату, где это случилось: дыра в потолке зияет ромбами гнилой обрешетки.
Кухня заброшена: загаженные плиты, окно, разбитое и заложенное фанерой, свернутые краны и ручки.
– Где вы готовите? – спрашиваю я.
За моей спиной волнуется толпа обреченных здесь жить.
– Плитки в комнатах, чайники электрические...– раздаются сразу несколько голосов.
Санузел – шок. Три из четырех унитазов не работают. В одном стоит по ободок мутная жижа.
– Отойдите, сейчас включу душ,– предупреждает женщина. Мы с Димой стоим в дверях, он прицеливается камерой. Душ клокочет, выплевывает воду. Что-то шуршит в трубе под потолком, и вода начинает просачиваться сквозь десятки крохотных дырочек, заливая все пространство душевой.
– Все так? – спрашиваю я.
– Нет, только этот,– отвечают женщины.– Остальные – ничего.
Душ выключен, но все еще капает дождь-из-трубы. Желтая краска стен разрисована черным грибком и рыжими полосами ржавчины, украшена горельефами вздувшихся и лопнувших пузырей краски.
Хочется свежего воздуха. Говорят, на построенные фабрикантом казармы жаловались еще рабочие, жившие в них сто лет назад. Выйдя из подъезда, мы стараемся встать подальше от стен, из которых время от времени вываливаются кирпичи. Дожидаясь нас, водитель, молоденький Сережка, дремлет в старом сером «фольксвагене», сдвинув шапку на глаза. Радио в салоне орет, включенное на полную громкость.
Дима тянет меня за угол: хочет снять самую страшную, щербатую стену. Я иду, и он ставит меня подальше от развалин, возле торчащего из-под снега засохшего куста репейника.
Стена глухая, нас не видят жители, не видит водитель, и Дима долго-долго меня целует. Мы целуемся весь этот день, с самого утра, и в офисе о нас уже знают.
Знает и Данка: плетет нити, играет нашими судьбами, но я не верю ей, как не верю в умерших богов: пусть себе играет, то позволяя нам быть вместе, то разлучая нас по собственной прихоти. Несколько движений, чернила пачкают бумагу, и вот напротив времени съемки – мое имя рядом с его, или чужое – рядом с моим, и мы уезжаем в разные стороны. Ее власть призрачна, но я никогда не скажу ей об этом.
Мы приезжаем из казарм: у входа в офис – взволнованные старушки.
– Любимая женщина Эдика,– шепчу я Диме. Мне не по себе.
Зинаида Петровна – маленькая, хрупкая, с черно-седой головой, вечно окруженная толпой нерешительных подруг. Она борется за правду, ее знают все журналисты, но она выделяет и любит только Эдика: он умел ее слушать, умел молчать и кивать головой, пока она взвизгивала по-старушечьи так, что я выходила из кабинета, не в силах этого вынести:
– Вы тоже так считаете? Да? Правда? Ну ведь точно? Скажите, я же права?
Эдик кивал. Отправлял ее домой. Никогда ничего не снимал. А она почему-то не обижалась.
Я думаю: для нее ведь это – потеря, трагическая, страшная. В ее жизни на месте привычной фигуры образовалась пустота...
Иду в офис, слушаю скрип снега под ногами и вспоминаю всех, кому без Эдика станет хуже. Например, Бога, у которого он однажды взял интервью. Все говорили: бред, стоит ли выставлять болезнь на посмеяние? А Эдик ездил, разговаривал и выпустил сюжет в эфир. Бог оказался молодым застенчивым парнем, рассказавшим, как он планирует переустроить надоевший ему мир. С тех пор Бог звонил нам иногда – по-дружески. Еще был страшноватый человек-поезд, говоривший по телефону ровным, без эмоций и интонаций голосом страшные вещи; была Ларисик, молоденькая и влюбленная...
Всякие были: и при мне, и до меня.
В офисе Данка нервно крошит сигарету, впиваясь в нее ногтями.
– Ты чего? – спрашиваем мы с Анечкой в один голос: она идет за мной, тоже вернулась со съемки.
– Девчонки, у них сегодня обострение.
– У кого?
– У психов, у кого еще? Шапоклячку видели?
– Да.– Данка называет Зинаиду Петровну Шапоклячкой, а я – нет. Мне противно оскорблять жалких людей.
– «Что же?! Как же?! Что теперь?! Что же будет?!» – Данка передразнивает старуху, руки взлетают в воздух, табак из раскрошенной сигареты сыплется на стол. Она осторожно проводит по столу ладонью, собирает крошки, выбрасывает их в ведро. Артистка. Делает вид, что волнуется.
– Потом позвонила Ларисик. Сказала, что смотрит новости, Эдика нет. Что лежала в больнице и беспокоится.
– А ты что? – спрашивает Анечка. Ларисика жалко, хотя она всем надоела звонками и эсэмэсками, каждую из которых Эдик нам гневно зачитывал, и тем, что дежурит иногда перед входом.
– Я? – Данка гневно встряхивает грудью.– Я рассказала.
– И что?
– А что? Ничего. Повесила трубку.
Мы с Анечкой замираем.
– А вдруг она... теперь...– Анечка боится даже предположить.
– Ничего с ней не будет! – Данка машет рукой.– Переживет. А что я могла сделать? А?
– А больше никто не звонил? – Анечка меняет тему.
– Нет, а кто еще? – Данка роется в сумочке, отыскивая сигареты.
Анечка пожимает плечами:
– Бог, например. Раньше он звонил часто.
– Бог все знает, ему звонить не нужно.– Это Надька, снимая наушники, отвлекается от компьютера.– Ему по статусу так положено.
Данка выходит курить. Анечка щелкает кнопкой чайника.
Люблю монтажку. Пусть тесно, пусть жужжит аппаратура и капает конденсат из темной щели кондиционера, зато тут – территория покоя площадью полтора на два метра. Стол с полками для трех мониторов, видеомагнитофонов разных форматов и огромного компьютера. В уголке – микшерский пульт и доживающий свой век пульт линейного монтажа с западающими кнопками.
Между столом и стеной – узкая полоска пола, на которой помещаются два офисных табурета на колесиках. Наш видеоинженер Леха огромен, но добр и тих. Его мягкие руки лежат на столе, под ними совсем не видно мыши, и поэтому красный свет из-под ладони в те мгновения, когда рука поднимается над столом, кажется чудом.
Склонив голову, он колдует над моим сюжетом.
– Вот так и вот так... Давай? – приговаривает он.– Класс, хорошо старается Димыч, надо будет ему сказать. Какая красота, ну надо же! Плесень, капли, окно пыльное, унитаз вон какой нарядный... Ради тебя старается?
Я краснею от удовольствия.
Мне нравится, что Леха не торопится клеить, когда не поджимает время. Мы сидим и тихонько болтаем обо всем на свете, но больше всего – об офисе.
– Леш,– спрашиваю я,– а ты здесь был в четверг, когда Эдика?..
– Нет, не был,– отвечает он, подрезая следующий кадр.– Вечером был, а потом ушел, как новости свел. А что?
Пожимаю плечами:
– Просто интересно. Хочется все же узнать, что случилось.
– Хочется.
– Может быть, у кого-то был мотив?
– Был.
– У кого? – Я подскакиваю на месте.
– У Захара – точно был.
Я разочарована: Захар Лехе – вечный враг; он забирает себе все проекты, где работать надо мало, а получить можно много. Он – главный режиссер.
– Ну конечно, и одиннадцатое сентября – тоже Захар.– Я тяну к Лехе скрюченные пальцы, делаю вид, что хочу его задушить.
– Нет.– Он вдруг становится совершенно серьезен, и я понимаю: не выдумывает.
– А что?
– Да деньги они все делили. Оба – сквалыги, что тот, что другой. Разве не знаешь? Делали вместе халтуру под выборы, деньги забирал Эдик. Вот и вышло – Эдику дала, Захару – не дала...
– Он что, все деньги...
– Все, не все – не знаю, но Захар обиделся – мягко говоря.
– Стой! Стой ты! – кричу я, тыча пальцем в экран.
– Что?! – Леха отнимает руки от кнопок и смотрит на меня. Но я уже и не думаю о Захаре.
– Назад давай,– говорю я.– Там кадр хороший. Тетка плачет.
Леха отматывает немного назад, и мы видим: женщина, темноволосая, кудрявая, с короткой стрижкой, в дешевом, но чистом домашнем халате смахивает с лица крупную слезу. Леха двигает мышкой, перемоткой гоняет слезу вниз и вверх по щеке и соглашается:
– Хорошо снято, крупненько так. Я ее приклею к унитазу.
Клеит. Получается, что женщина плачет, глядя на заполненный жижей унитаз.
– Несмеяна,– говорю я.
– Это да,– кивает Леха.– Наплакала... темненьким таким.
Мы ржем минуту, а может быть – две. Потом я откашливаюсь и говорю:
– Хватит, Леш. Нехорошо как-то. Они, представляешь, так живут.
– И что, там все и правда вот такое? – искренне интересуется он.
– Ага.
– Хреново.
Дальше мы клеим молча. Грустно на все это смотреть, хотя на экране казармы выглядят не так страшно, как вживую.
Вдруг я вспоминаю:
– Так что Захар?
– Да что? Бесился. Знаешь, как они орали друг на друга в последнее время? Жуть, тут офис дрожал.
– И что, ты думаешь, он мог?
– А кто его знает?
– А зачем?
– Низачем. От злости.
– Лех, ты зря. От злости? Вот так? Нет. Денег ему от этого не прибавится. Да и выборы когда были! Пора уже остыть.
Леха молчит. У него свой взгляд на вещи.
1 декабря, четверг
Приезжаю с прессухи 66
Прессуха – пресс-конференция.
[Закрыть]губернатора. Всем раздавали вопросики на бумажках, поэтому было скучно. Прессслужба бегала с выпученными глазами и шипела каждому на ухо:
– Хотите что-нибудь спросить – только с нами, только через нас, вы же знаете, как он не любит, когда...
Приезжаю, отсидев в душном зале полтора часа.
Данка говорит:
– Не затирай пресс-конференцию, а? Малышева просила оставить исходник 77
Исходник – исходный, еще не смонтированный видеоряд.
[Закрыть]для итоговой программы.
– Дан, у меня тогда места на кассете не останется.
– Сходи, попроси новую у Захара.
Я поднимаюсь по узкой крутой лестнице на четвертый этаж, в мансарду, место обитания игрушечного начальства, которого боятся только редкие девицы из новеньких. Здесь кабинеты Захара – главного режиссера и Малышевой – главного редактора. А сбоку – крохотная, без единого окна, комнатушка операторов. Когда съемок нет, они сидят здесь втроем, соприкасаясь коленками и упираясь плечами в полки, с которых хищно смотрят одноглазые камеры. Здесь вьются заросли проводов, в углах таятся коротконогие сложенные штативы, а завершают пейзаж камни аккумуляторов и розеток.
Дверь в кабинет Захара открыта, и я вижу его еще из коридора. Он невысок и толст, но весьма подвижен. Голова его, некогда покрытая светлыми волосами, блестит, отражая свет гладкой кожей. Рот прячется в короткой густой бороде и моржовых усах.
– Захар,– говорю я, опираясь на дверной косяк,– мне нужна новая кассета.
– Вы их едите? – Он хмуро смотрит на меня, покусывая русый длинный ус.
– Мне Данка велела оставить исходник для Малышевой.
– Для Малышевой? – Захар сомневается, но потом говорит: – Все равно – нет. Надо заказывать.
– Захар, сходи, закажи, а? – Я стараюсь уговорить, потому что понимаю: если он откажет, мне до конца недели клянчить кассеты у девчонок.
– Мне что, делать больше нечего?
– А что ты делаешь? – Мой вопрос искренен, я и правда не понимаю, что входит в его обязанности. Я вижу, как он записывает прогноз погоды: это пять минут в день. Еще полчаса монтирует рекламную программу. Что еще? Курит. Смеется в коридорах. Кричит на кого-нибудь. Все, по-моему. Утренний канал запуганные им девчонки делают сами. Они у него умные.
– Нет, правда, Захар, а что входит в обязанности главного режиссера? Что ты у нас режиссируешь?
– Оксан, уйди, не мешай.– Захар обиделся, и это повод не отвечать. Видимо, он и сам не до конца понимает, что должен делать, просто телеканалу положен главный режиссер.
Я возвращаюсь к себе, в новости.
– Не дал? – спрашивает Данка.
– Не дал,– подтверждаю я.
Она начинает рыться в столе.
– Вот, нашла какую-то кассету. Потерял кто-то. Будет наша теперь – нечего терять.
Мне везет: кассета новенькая, и я решаю под шумок оставить ее себе вместо моей, у которой начало уже битое, и изображение при просмотре рассыпается на цветные квадраты.
На новой кассете записано всего ничего: общие планы кабинета да минут пять каких-то перебивок. Я отматываю на чистое место, чтобы ничего не затереть: на случай, если хозяин хватится, и еду на следующую съемку.
2 декабря, пятница
Время от времени кого-то из нас вызывают в милицию. Данка бесится и говорит, что планировать съемки не получается. На самом деле ей не становится намного труднее, просто она любит нас контролировать.
Мне в милицию к девяти. Мама берется меня провожать, я уступаю, чтобы она не переживала. Захожу в темный подъезд, а она остается мерзнуть в скверике под заснеженными липами.
В крохотном крашенном желтой краской кабинете молодой человек задает мне вопросы.
– Вспомнили что-нибудь еще про четверг?
– Да,– с готовностью отвечаю я.– Вспомнила, кто был, когда я уходила. Перечислять?
– Ну давайте.– Ему, похоже, все равно.
– Эдик оставался и оператор Витя Русаков. Захар Кулагин, главный режиссер, и Лида Пяткова, другая ведущая, ждали, когда можно будет записать подводки к рекламной программе, собирались сидеть до конца эфира. На эфир пришел Волков, Степан... Ильич, по-моему, председатель думской контрольно-счетной палаты, с охранником. Директор был, я его встретила на лестнице. Еще была Лапуля – Ольга, жена Эдика...
Тут у следователя в глазах появляется интерес:
– Ольга была?
– Ну да, она заходит очень часто.
– Точно была?
– Точно. Я шла домой, спускалась по лестнице, а она и Виталий Борисович вышли на площадку – я обернулась на скрип двери.
Не говорю про поцелуй. Мучилась всю ночь, а потом решила: не буду.
– Так. Кто еще?
Пожимаю плечами:
– Это те, кого я точно помню. Наверняка, был еще кто-то. Но народа все время так много, все так быстро приходят и уходят, что не помнишь, было это в тот день, или в другой. Кто-то мог быть в рекламе и бухгалтерии. Диджеи на радио.
– Хорошо, Оксана Викторовна. Еще один вопрос: руки Эдуарда Васильевича... Вы не помните, когда вы увидели тело, были ли на них наручники?
– Что? Наручники?
– Да. Когда мы приехали, его руки были скованы за спиной наручниками.
– Нет,– я качаю головой,– я не помню наручников. Когда я зашла, увидела сначала ноги, потом – свитер, а выше – камеру... Рук не видела.
Моя губа начинает дрожать. Я вспоминаю серо-синечерно-белые тона студии и пятно крови: тоже черное, но по-другому, ярко.
Платок достаю быстро: он у меня в рукаве – мама засунула за манжету, как в детстве, перед походом к стоматологу, чтобы можно было сразу найти.
– Но если бы руки были скованы за спиной, вы увидели бы их? Должны были бы увидеть?
– Думаю, да,– соглашаюсь, сморкаясь в платок.
– А кто был на телеканале тем утром?
– Не знаю. Я видела только дядю Пашу, водителя. Но он заходит в офис только за зарплатой. Должен был быть Дима – наш оператор, диджеи, может быть, уборщица. Не знаю.
Выхожу из подъезда: мама уже здесь. Обнимает меня и ведет в кафе пить горячий чай.
Появляюсь в офисе поздним утром. Надька уже успела вернуться со съемки: стоит посреди кабинета в шубе и с микрофоном в руках, внимательно слушая Анечку:
– ...фингал на пол-лица,– размахивая руками, говорит та.
– У кого? – бодро спрашиваю я: надо делать вид, что настроение – хорошее.
– У Ольги.
– У какой?
– У Лапули.
И Анечка, понимая, что я не отстану, рассказывает мне заново:
– Я вчера была в милиции. Подхожу к подъезду – Лапуля навстречу. На лице – темные очки, под очками – фингал, огромный, не скроешь. Синий, свежий.
– И откуда, интересно, фингал?
Надька и Анечка пожимают плечами и молча расходятся: в кабинет входит Данка. В
Вчера мне казалось, что не бывает ничего хуже, чем день без единой свободной минуты. Сегодня думаю, что самое отвратительное – день, гудящий от безделья, словно ведро, по которому бьют палкой. Глаза устали от компьютерных пасьянсов, которые я раскладываю, пока Данка лихорадочно ищет новости; уши – от телефонной трубки, которую я беру, когда Данка уходит курить. Время идет, и хочется делать что-то, что отупляет не так сильно, как пасьянсы или набор бесчисленных телефонных номеров.
Факс из ГИБДД – небесная манна. Отрываю скользкий листок, на котором любое замятие превращается в серую, словно от простого карандаша, черточку, и начинаю читать. Данка смотрит на его пустую сторону, снизу вверх, взглядом хищной, но ослабевшей птицы, которой очень хочется добраться до добычи.
– Смотри: может, будет устная?
Я читаю. Мелкие, незначительные аварии, и только в конце пресс-релиза: «...возле деревни Козино водитель П. И., 23 лет, находясь в нетрезвом состоянии, совершил наезд на двух девочек, восьми и девяти лет. От полученных травм девочки скончались на месте».
– Есть устная,– хочу сказать я Данке и даже думаю о том, что можно взять синхрон в пресс-службе ГИБДД, но тут страшная, черная, холодная мысль обжигает мне сердце: если бы не было трех этих строк, я осталась бы без устной; я не заработала бы сегодня ста рублей гонорара. Теперь заработаю. Так что же: девочки умерли ради этого? Ради лишней сотни в мой карман? Получается, так?
– Ну что там? – Данка нетерпеливо встает, обходит стол, заглядывает через плечо, протягивая к бумаге покрытые золотыми бликами пальцы.
– Пусто, Дан,– отвечаю я, комкая факс.– Только поцарапанные бамперы. К счастью. С
Сижу скучая. Искать уже не хочется. Хочется домой, пусть сегодня и не заработано ни копейки. Раскладываю пасьянс на компьютере, не слушая, как ворчит Данка, у которой выпуск неприлично гол. В четыре она дозванивается в районную библиотеку. Выставка рисунков маленьких читателей.
Едем бегом, врываемся в библиотеку двумя снарядами. Сенька тут же раскладывает штатив и начинает снимать, никого не дожидаясь. Библиотекарь и заведующая испуганы: телевидение у них впервые.
– Рассказывайте,– рявкаю я, и они начинают рассказывать о своей замечательной библиотеке со дня ее основания.
– Только о выставке,– останавливаю я их, и они послушно замолкают. Спиной чувствую, что Сенька готов писать интервью, и повторяю: – Расскажите о вашей выставке.
– К нам,– подкашливая, стесняясь и нервно сжимая одну руку другой, говорит заведующая,– ходит много маленьких читателей. Все живут тут, неподалеку, в нашем районе, и мы стараемся всех приучить к чтению...
Пятнадцать минут интервью, еще десять – на съемку рисунков. Пустая, маленькая библиотека, ни одного ребенка в кадре. Плевать, главное – есть сюжет.