Текст книги "Склейки"
Автор книги: Наталья Лебедева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Говорит, год назад.
– А кто?
– Да никто. Говорю же – врет!
И Кристинка делает вид, что меня нет.
Депутаты кричат, размахивают руками, вскакивают с мест: речь идет о деньгах. Горячатся лысеющие мужички в поношенных пиджаках, дамы с высокими прическами. Владелица аптечной сети разговаривает ультразвуком, и ее резкий писк копьем пробивает словесные потоки. Молодая девчонка – папина дочка, которой бог знает что здесь надо,– слушает внимательно и молча. Врач и банкирша пытаются вставить хоть слово, но их совершенно не слышно.
– Видел я ваши документы! – орет пожилой депутат.– Как вы с ними из сортира выходили! Что вы там делали с этими бумажками?
Люди смеются, кто-то злится, а мне, например, грустно.
Первый вопрос заканчивается, перерыв. Я иду брать интервью, пока все не разбежались. Остаюсь на второй вопрос: о проблемной котельной. Мерзнут несколько десятков домов.
Депутатам это не так интересно, как мне и замерзшим жителям: после перерыва их уже меньше, а те, кто остался, скучают. Перед двумя газеты, и они, почти не таясь, читают длинные статьи.
Вопрос обсуждается вяло, голосуют по проекту за принятие дежурных мер: поручить, рассмотреть, взять на контроль.
Уезжаю. Полдня потеряно.
В офис возвращаюсь к обеду.
Вкусно пахнет разогретыми в микроволновке сосисками. Хочется горячего, но я не люблю спускаться вниз, в отдел рекламы, греть там еду, а потом бежать наверх, держа в руках обжигающе-горячую посудину. Мне это кажется чем-то сиротским, унизительным. К моим услугам – честный бутерброд, чашка горячего чая, салат из кулинарии.
Перегоняю отснятый материал в компьютер, а пока идет процесс, с наслаждением ем. Рядом обедает Лиза.
– Ты видела надпись? – спрашиваю ее.
Она кивает, с легким шипением втягивая между зубами воздух, чтобы остудить горячий кусок.
– Кто это написал? – говорю и не жду ответа, но Лиза вдруг отвечает:
– Ларисик.
– Какая? Наша? Эдикова?
Лиза утвердительно прикрывает глаза.
– Откуда ты знаешь?
– Я видела ее утром. Шла на раннюю съемку и увидела.
– Прямо как она писала?
– Да. Последнюю букву. Увидела меня – и бежать. Дурочка...– последнее слово – почти с нежностью. Лиза права: жалко ее. Что бежать, если ни у кого рука не поднимется ее обидеть?
– А сколько ей лет? – спрашиваю я.
– Не знаю. Молоденькая, наверное: после школы или одиннадцатый класс.
– Ты думаешь? А мне показалось, у нее морщины.
– Это от несчастной любви.
Я кладу в рот вилку салата: вкусно. Закипает чайник.
Вечер. Встречаюсь с Димой. Он снова везет меня за город, в зимнюю ночь, в сказку. Как любитель изысканных ценностей, он выбирает все новые и новые места. Иногда передо мной вид на реку и далекий город, иногда – темный лес, плотная масса стволов, густой туман еловых лап, снежинки, танцующие в свете фар, иногда – поляна, искрящаяся снегом, синие тени, луна... Я люблю эти прогулки. То сижу в машине, а то выхожу и бегаю, как бегала в детстве: вздымая тучи снежной пыли, падая в сугробы и хохоча. Дима молча курит, облокотившись о капот, и улыбается. Молчит: никогда не могу понять, что у него в голове. Выбираюсь из сугробов на плотную дорогу, отряхиваюсь от снега, Дима целует меня, и голова кружится от табачного запаха: я, наверное, больна, но мне нравится вкус наших поцелуев.
Мы садимся в машину, снова и снова целуемся, сосны качаются над нашими головами, они темнее темного неба, и снег летит – не из туч. Он начинается ниже, между небом и землей, от сосновых вершин, летит все быстрее и быстрее; раскачиваются сосновые лапы, словно метут и разгоняют снежинки...
Дима целует меня в последний раз: легко и нежно. Проводит по моей щеке кончиками пальцев.
– Пора ехать,– говорит он, и мне, как всегда, становится грустно от того, что наши с ним сказки такие короткие.– Метель. Заметет дорогу – завязнем.
Машина осторожно разворачивается, мы едем в город, белые снежинки бьют в лобовое стекло, словно злятся, что не смогли нас удержать.
17 декабря, суббота
Разлепить глаза невозможно. Едва разомкну, едва увижу серое небо за окном и угол дома напротив, сразу закрываю опять. Работать в субботу – обидно. Ранняя съемка – еще обиднее.
Но на улице теплее, чем вчера, мороз слегка пощипывает щеки, и хорошо так, что я даже просыпаюсь.
Пустой офис пугает меня, но потом я начинаю замечать признаки жизни и успокаиваюсь: в студии – рекламные съемки, на балкончике курят сразу три диджея, Аришка бежит по коридору – читать новости на радио.
Витя уже ждет меня. Беру микрофон, едем.
Нам во Дворец спорта. Международные соревнования среди юношей. Кажется, вольная борьба. Я в напряжении: ничего не понимаю в спорте, но ехать надо, дежурство по внеурочным съемкам – мое.
Во Дворце спорта шумно. Проходим фойе и сразу на трибуны. Самые нетерпеливые зрители уже занимают места, ледовая арена застелена ковровым покрытием, на нем – квадраты борцовских ковров. Я верчу головой, надеясь высмотреть хоть кого-то знакомого. Сначала мне везет: мимо пробегает наш Сашок.
– Саш! – останавливаю его я.– Кто тут главный?
Он слегка притормаживает и бросает через плечо:
– Семен Васильевич! – и бежит дальше.
– Какой? – растерянно спрашиваю я.
– Стасюк.
И Сашка уже нет.
Я в растерянности. Знать бы, где искать этого Стасюка, кто он и как выглядит.
Трибуны заполнены уже на треть, времени остается совсем мало. Еще полгода назад я начала бы паниковать. Сейчас не начну: знаю, что выкручусь, иначе не бывает.
На этот раз спасение приходит сзади: настойчивая рука теребит меня за плечо, и знакомый голос тараторит:
– Не стоим, не стоим, ребятки! Быстренько, быстренько! Сейчас в фойе короткий брифинг, и начинаем!
Поворачиваюсь: пресс-секретарь губернатора.
– Вадим Петрович, а кто будет?
– Сам будет. Наш.
– А кто еще? – Я прекрасно понимаю, что губернатор вряд ли может дать красивое интервью о борьбе: так, всуну его в сюжет, чтобы руководство было довольно.
– Кто-нибудь будет.– Вадим Петрович улыбается.– Главное, будет Наш, остальное (нам, ну, ты понимаешь...) уже не важно.
Выхожу в фойе, нахожу полотно с символикой соревнований – здесь будет брифинг. Витя выставляет камеру, прицеливается, а я смотрю, как сквозь толпу плывут випы. Губернатор низенький, его почти не видно. За ним – один из замов, а следом – огромный человек. Он кажется выше любого из зрителей как минимум на две головы. Идет, смущенно улыбается направо и налево, и только улыбка делает симпатичным его лицо с широкими скулами, мощной нижней челюстью, маленькими глазами и бритым почти налысо черепом. Я видела это лицо не один раз, но не помню, где.
Растерянно оборачиваюсь: важно выяснить, кто это, пока они еще не дошли. За моим плечом – Сашок.
– Саш, кто это?
– Где?
– Вот это, большой.
– Ты, мать, даешь! Это Карелин.
Они уже подходят. Я с ужасом понимаю, что не помню имени Карелина, тем более – его отчества.
Вокруг губернатора, зама и спортсмена – полукруг. За невидимой линией топорщатся микрофонами и диктофонами журналисты. За их спинами – операторы. Витя толкает меня в спину, и я изгибаюсь так, чтобы мое плечо не попадало в кадр: рука и живот – вперед, плечи и голова – назад. Все трое интервьюентов говорят по нескольку общих фраз. Этого вполне достаточно, чтобы посветить в кадре губернатора, но от Карелина нужно что-то особенное. Другие задают ему вопросы. Некоторые из них хороши, но по неписаным правилам мне не взять ответы в сюжет. Нужно спросить что-то свое.
Ничего не понимаю в борьбе, и спина затекла, а Карелин выше меня, мне кажется, на целый метр. Хочется бросить все и уйти, но я все-таки спрашиваю:
– А как вы оцениваете шансы России на победу в турнире?
За вопрос стыдно. Я даже не знаю, какие страны соревнуются, но что-то же делать надо. Мне бы в театр или на выставку. Но приходится работать здесь, как ни крути.
В глазах Карелина тоска. Я его понимаю, мне и самой тоскливо. Но он привык, он застенчиво улыбается и отвечает. Я облегченно выдыхаю: на одном только этом синхроне можно сделать сюжет.
19 декабря, понедельник
Часы тикают ненормально быстро: там-дам-дам-дам. Не успеваю считать секунды. Жмурюсь, стараясь выгнать тиканье из головы, но становится интересно: что с часами? Открываю глаза. Секундная стрелка движется спокойно, как всегда. Тикает за окном: быстро-быстро стучат по жести карниза капли с крыши – оттепель.
Носы сапог загребают серый от влаги снег. В правом уже мокро. Мои кудряшки завились мелким бесом – совсем неприлично. Народу на остановке полно, все зябко кутаются в шубы и куртки – сыро.
Маршрутки битком, и я решаю ехать на троллейбусе. Меня прижимают к поручню, он больно давит на грудь. Перед носом – красный пуховик, и я поджимаю губы, стараясь не испачкать его помадой. В спину давит что-то острое: то ли локоть, то ли угол дамской сумочки. Терплю целых пять остановок. Моя сумка на длинном ремне то и дело пытается от меня уплыть, и я выдираю ее, зажатую чужими телами, обратно.
Вываливаюсь в мерзкую оттепель и чувствую себя почти счастливой.
Офис сегодня на редкость приветлив: сначала встречаю Аришку, потом, у самого кабинета,– Диму. У него на плече кофр, в руке – штатив.
– Ты куда? – шепчу я.
– С рекламой, на съемки, на целый день.
– Ясно.
Коридор пуст, и мы целуемся: нежно, легко. Сразу становится неважно, что сыро, что в сапоге хлюпает, и что я не разбираюсь в вольной борьбе.
За дверью «Новостей» еще один подарок.
– Езжай,– говорит Данка.
– Куда? – интересуюсь я, разматывая шарф.
– Лекционный зал. Там какой-то фотограф. Какой-то Шапитько. Открытие в пять, но в пять нам поздно, и я договорилась на сейчас. Фотограф там, чего-то доделывает.
Сразу становится легко и свободно: это – мое, это я могу.
– Возьми мою кассету, а? – говорит Данка.
– Зачем?
– Мне для халтурки надо – какое-нибудь культурное событие, чтобы был видеоряд.
Я киваю.
Лекционный зал невелик: одна просторная комната, театральные краснобархатные кресла придвинуты к стенам, над ними – фотографии. Невысокая полная женщина в сером деловом костюме скотчем подклеивает на стену возле каждой из них ярлычки с названиями.
Из служебного помещения, мягко постукивая резиновыми набойками костылей, выплывает Анна Владимировна. Ее безжизненные ноги тонки, едва заметны в широких складках брюк. Ноги – костыли – ноги. Почти неслышно, почти без усилия. Огромные глаза, большой выразительный рот, короткая стрижка и два кокетливых завитка возле ушей.
– Здравствуйте! – весело говорит она.– А это наш художник, Инночка Шапитько.
– Очень приятно.– Я тоже улыбаюсь.– Мы сначала поснимаем, хорошо? Я заодно посмотрю. А потом поговорим. Вы работайте, не обращайте на нас внимания.
Инна смущенно кивает и идет доклеивать ярлычки.
Смотрю работы и с облегчением понимаю, что мне нравится. Особенно две. На одной – яблоневая ветка. Густые листья и два ярких бело-зеленых яблока, на них – снег: подтаявший, смерзшийся в льдинки. Яркое солнце, в льдинках – радуга. Грустная улыбка уходящего лета.
На второй – мальчик лет четырнадцати. Он снят в профиль, и одна нога его стоит на бетонном блоке. Слева и справа от него – яркие щиты, желтый и голубой. Краска уже облупилась, ее чешуйки завиваются робкими кудряшками, под краской – ржавчина. Мальчик смотрит вдаль, меж щитами.
Мы беседуем. Сначала задаю дежурные вопросы: об общей идее выставки, о творческой биографии: халтурю, пользуюсь камерой, как записной книжкой, потому что все эти синхроны пойдут в корзину. А потом, увидев, что моя героиня забыла про микрофон, начинаю просто беседовать.
– Такие удивительные фотографии,– говорю я.– Яблоки в снегу. Как это?
Она оживает, расплывается в улыбке, говорит:
– Это у меня на даче, в сентябре. Вдруг выпал снег, представляете? Вышло солнце, и он пролежал всего несколько минут, я едва успела сделать пять кадров. Вот так...
– А мальчик?
– Это мой сын.
– Сын?
– А что? Почему вы удивляетесь?
– Нет, просто потому, что фотография грустная.
Она ошарашена:
– Почему же грустная?
– Ржавчина, краска облезает...
Микрофон перестает летать от лица к лицу. Мне хочется просто поговорить, но я вспоминаю о камере и вновь оживляю микрофон.
– Разве так это смотрится? Я видела совсем не так. Мне казалось, он смотрит куда-то вдаль, вглубь, на будущую дорогу. Краски яркие – надежда...
Инна говорит и говорит, рассказывает про одно, другое, третье. Ей интересно, она все время спрашивает: «А вам как показалось? А что вы думаете?» Я отвечаю. Давно уже набраны синхроны, и я махнула Сеньке, чтобы он больше не писал. Краем глаза вижу: снимает перебивки.
Сматываю шнуры, записываю в блокнот фамилию художницы – по буквам, чтобы не перепутать.
А Инна и Анна Владимировна, поглядывая на меня, говорят обо мне.
– Надо же,– говорит Инна,– я и не знала, что наши журналисты могут задавать такие вопросы.
Я улыбаюсь.
– Они,– отвечает Анна Владимировна,– все могут.
Очаровательная женщина.
– Не знаю,– Инна в сомнении кривит рот,– обычно вопросы одни и те же. Дурацкие, по шаблону.
Сначала чувствую гордость. Потом думаю: зато, наверное, люди, которые не могут задавать вопросы о фотовыставке, знают, как зовут Карелина. А что делать? Так и ездим. Не туда, куда надо.
Приезжаю в офис, и мне радостно: два сюжета, оба отсняты. Написать, дождаться Леху и домой. Сказка.
Переставляю сумку и вдруг:
– Что у тебя с сумкой? – спрашивает Лиза.
– А что?
– Ты посмотри!
Поворачиваю сумку и – холодок в животе – вижу тонкий надрез, белое исподнее подкладки. Растерянно смотрю на Лизу, она, так же растерянно – на меня.
– Смотри, что пропало,– робко предлагает она.
Ныряю внутрь. Кошелек на месте, телефон – здесь, ключи тоже.
– Все цело.
– Слава богу! – Она, кажется, рада не меньше меня.
– В троллейбусе,– предполагаю я.
Она кивает.
– Порезали, а украсть – не успели.
– Наверное,– соглашается Лиза.
Но что-то меня беспокоит. Я достаю из сумки все, перебираю раз за разом, пересчитываю: кошелек, телефон, ключи, косметичка, блокнот, три ручки, упаковка салфеток... Чего-то не хватает. Чего же? И тут я понимаю: нет кассеты.
Растерянно оборачиваюсь на Лизу:
– Лиза, кассета пропала.
– Кассета?
– Да, моя кассета, рабочая... Пропала.
– Пропала? – Захар входит в кабинет.– Кассета?
Я киваю, стараюсь не смотреть на Захара.
– Как это – пропала? – Голос его грозен, он подходит ко мне вплотную. Лиза приходит на выручку:
– Захар, у нее в троллейбусе порезали сумку. Вынули кассету, остальное, слава богу, не успели.
– Я вам сколько раз говорил...
– Ну Захар...
– Я вам сколько раз говорил: не таскайте кассеты в сумках! Говорил?!
– А где мне еще ее носить? Где, Захар? – Во мне закипает возмущение.
Захар важно, вразвалочку, подходит к редакторскому столу и демонстративно выдвигает ящик:
– Вот. Кладете сюда. Закрываете,– ящик, шурша колесиками, въезжает внутрь,– и она тут лежит. Да?
– Нет.– Лиза встает перед Захаром, упирает руки в бока, и нежное шуршание пропадает из ее голоса.– Захар, они маленькие. Когда работали на бете, все лежало здесь. Сейчас один возьмет кассету, все барахло в ящике разворошит, второй возьмет, а у третьего – зароется в бумагах, у четвертого – завалится за ящик. И что? Нервы сплошные, пока найдешь. Вот так.
– Я Оксанке кассету новую не дам. Нету. Все. Как хотите.
– Хорошо,– отвечаю я.– Так Данке и скажу.
– А Данка при чем?
– Как при чем? Ей разве не нужны мои сюжеты? А вообще, Захар, кассета эта была не моя.
– Как – не твоя? Ты же говорила – твоя рабочая.
– Я на ней работала, потому что моя посыпалась. Помнишь, я приходила, а ты пожадничал? – Теперь я смотрю Захару прямо в глаза, а он, напротив, почему-то отводит взгляд.– Моя вот,– я открываю ящик и даю Захару свою старую кассету.– Принеси мне, пожалуйста, другую.
Он уходит.
– Придурок,– шелестит Лиза ему вслед.
А я все думаю: кто мог ее украсть? Неужели это случайность?
Сразу вспоминается Данка. Зачем она дала мне свою кассету? Может быть, хотела, чтобы я подольше не заметила пропажу?
Мне снова страшно. Хорошо, что Лиза, уткнув нос в экран компьютера, сидит рядом.
Входит Данка. Я вздрагиваю.
– Что у нас происходит? Почему не работаем?
– Дан, у меня кассету украли...
– Как?! – Она изо всех сил таращит глаза, изображая крайнее удивление.
Я пересказываю ей историю с сумкой.
– Так! – Она выглядит угрожающе.– Что у тебя на ней было?
Я вздрагиваю: сначала мне кажется, что она имеет в виду отснятые документы. Потом понимаю: она про новости. И тут я с ужасом вспоминаю о субботней съемке:
– Дан, там был Карелин. Соревнования по борьбе.
– Так! – еще чуть-чуть, и она совсем озвереет.– Что будем делать?
– Дан, там Сашок снимал. Может, попросим у него?
Она сразу мягчает и говорит:
– Ага, сейчас позвоню ему на мобильник.
Данка выходит звонить в коридор, а возвращается уже с Сашком.
– Вот! – Данка предъявляет мне Сашка, как охотник предъявил бы подстреленную утку, только что не приподнимает его за шиворот. Хотя Данка могла бы: Сашок маленький и щуплый.– Как раз забежал. Взяла его тепленьким.
Сашок достает кассету, и мы сгоняем материал. С облегчением вижу, что он записал мой вопрос и ответ на него.
Я думаю о том, кто же мог украсть кассету, пока отсматриваю материалы и пишу тексты. Приходит Леха, я сажусь на озвучку и, читая по бумажке, кручу в голове все тот же вопрос. Четыре раза перечитываю одно предложение и запинаюсь раз за разом.
– Ты будешь сегодня читать? – беззлобно спрашивает Леха.
– Буду,– киваю я. Начинаю читать снова и запинаюсь уже на втором слове.
– Ты чего? – Леха удивлен. Обычно за мной такого не водится. Я горжусь тем, что могу читать тексты с первого раза.
– Да так. Просто мысли дурацкие в голове.
– А! О чем думаешь?
– Да все о том же, Леш.
– Про Эдика, что ли?
– Ага.
– Я тебе говорю, что если это кто-то из наших, то только Захар. А если не из наших, то вообще не думай.
– Ну почему Захар? Почему?
– Потому что у него рука бы поднялась. Точно тебе говорю. Ты у нас еще одну такую сволочь знаешь?
– Леш, ты к нему несправедлив... Да, он неприятный, но убийство...
– А почему? Вот смотри: у него свой кабинет. Значит, он мог сесть там и сидеть спокойненько, делать вид, что его нет. Так? А в нужный момент выйти и – хрясь!
– А как он узнал про нужный момент?
– Да как-как? Может, сам заманил. Повод убить Эдика у него был.
– Деньги?
– Деньги.
– Леш, от того, что он пристукнул Эдика, деньги к нему не вернулись.
– Оксан! – Леха поворачивается ко мне и хватается за рубашку на груди, забирая ткань в горсть.– Пойми, он даже из мести мог. Точно говорю: мог!
Леху прямо трясет. Я смотрю на него, и, не знаю отчего, мне становится мерзко.
– Что ты на меня так смотришь? – громко шипит он.– А по-твоему, кто еще мог? Кто?
– Леш, кто угодно! Кто угодно! Я, ты...
– Конечно – я!
И тут Леха меняется. Он тянет ко мне руки. Руки у него большие, с круглыми мягкими ладонями, на тыльной стороне – золотистые волоски. Ладони плывут к моему горлу.
Я вижу, что меня сейчас задушат. Страшно так, что не могу ни двигаться, ни кричать. Глаза у Лехи прищурены, я почти не вижу их, только хищно посверкивает белок меж покрасневшими веками.
Вот он, понимаю я. И сейчас я умру. В глазах двоится, тошнота подкатывает к горлу, потом монтажка окрашивается серыми тонами, а еще чуть позже Леха – другой, не страшный, тот, который был мне всегда симпатичен, испуганно бормочет:
– Оксанка, ты что?! Эй, ну-ка, ну-ка! – Он трогает мою щеку, машет на меня руками. Все это робко, нерешительно. Прихожу в себя, сажусь на стуле: оказывается, я начала сползать на пол.
Леха видит, что мне лучше.
– Ты чего? – спрашивает он.
– Не знаю,– отвечаю я, а потом вспоминаю его лицо.– Ты убить меня хотел?
– Ты чего? – В глазах его искренний испуг.– Я пошутить хотел, я не думал.
– Идиот,– говорю я устало. Теперь-то мне как божий день ясно, что настоящий убийца не стал бы расправляться со мной прямо здесь, когда за стеной трещит по телефону Данка, а Надька с Анечкой пишут сюжеты, и мимо них не пройти, и никак не объяснить моего исчезновения из монтажки.
– Леха, прости меня,– говорю я, собирая все силы, чтобы не расплакаться.
– И ты меня прости, дурака,– отвечает он.
Я поворачиваюсь к микрофону, касаюсь губами пыльника, Леха кладет руки на рычажки микшерского пульта. Читаю текст – спокойно, ровно, но все же невольно вздрагиваю, когда Леха движется на периферии моего зрения.
– Почему ты тут работаешь? – спрашивает Леха, когда мы заканчиваем с начиткой. Он говорит тихо, и я понимаю его не сразу:
– Что?
– Почему ты тут работаешь, если так боишься?
– Я не боюсь.
– Вздрагиваешь, падаешь в обморок. Разве это не страх?
– Понимаешь, Леш, я этого страха вроде бы даже и не чувствую. То есть я не хожу по офису, дрожа мелкой дрожью. Все нормально вроде. А потом вдруг – паника, ужас...
– Так почему ты не уходишь?
– Не знаю.– Мои пальцы мнут поролон пыльника, и, наверное, скоро я проковыряю в нем новую дырочку.– Во-первых, где мне еще работать? А во-вторых, я хочу узнать, кто.
– И как ты это узнаешь?
У меня в горле комок. Я чувствую, что права, но не могу этого объяснить.
– Я... просто... просто буду смотреть на всех вас,– говорю я и поправляюсь: – На них всех.– Леху я теперь исключаю.
– И что?
– И... пойму что-нибудь. Когда-нибудь.
Леха смотрит на меня с тоской и укором, как будто ему меня жалко.
– Ну ладно,– говорит он и начинает почти не глядя кидать на таймлайн куски видеоряда.
Когда я выхожу из офиса, на улице совсем темно. Фонарь в нашем дворике перегорел, небо затянуто тучами, не видно ни единой звезды. Под ногами – лужи, свинцовая вода смешана со снежной крошкой. Я перепрыгиваю через одну, другую, третью, но луж много, и сначала я случайно промахиваюсь, а потом попадаю в ловушку из луж... Сапог не промок, но я чувствую себя замерзшей и усталой.
Кто разрезал сумку? Кто украл кассету? И вдруг я понимаю, что это мог сделать только тот, кто знал, что она у меня. Тот, кто узнал об этом недавно...
Я сижу одна на двойном сиденье в полупустом троллейбусе, поставив ноги на железный выпирающий сбоку прямоугольник, опускаю плечи, скручиваюсь в кокон, в эмбрион... Стучит сердце, мне холодно: никак не могу согреться.
Дима. Вот кто узнал о кассете. Значит, он. Или всетаки нет? Не знаю. Слезы подступают к глазам.
20 декабря, вторник
Оттепель продолжается, на тротуарах ширятся холодные лужи. Подхожу к офису и чувствую, как меня трясет озноб. Всегда так со мной в оттепель – от сырости.
Моя первая съемка в одиннадцать, и Дима – оператором.
Мы едем в ДК Профсоюзов. Там развито социальное направление, и сегодня открывают новый клуб: пенсионерам раз в месяц будут рассказывать о новом в их правах.Пенсионеров мало: всего шестеро человек. Их принимают в крохотной комнате, улыбчивая женщина говорит:
– Надеюсь, пришли самые активные, и думаю, что вы перескажете все, что мы будем здесь обсуждать, своим друзьям и соседям.
Дальше долго и тягостно говорят о новых законах. У пенсионеров в глазах тоска, и никто не задает вопросов.
Ни в машине, ни на съемке мы с Димой не сказали друг другу ни слова. Тут нет ничего необычного: он молчалив, и я не всегда хочу болтать – но я прячу глаза. Он не может этого не видеть.
Мы возвращаемся в офис и тут же уезжаем опять, разъезжаемся по разным съемкам.
Его долго нет, мне так легче. Я успеваю отсмотреть и написать оба сюжета, а его все нет.
В монтажке Леха ворчит: видеоряд к пенсионерам ужасен.
– Понимаешь, их там было всего шестеро человек...
– Нашла бы что-нибудь из архива,– стонет он, щелкая по иконкам разбитого на сцены видеоряда.
– Какой архив? Весь сюжет на этом дурацком клубе.
– Ну я не знаю! Ну посмотри: что это?!
Я смотрю видеоряд: склеить кадры невозможно. Линия съемки нарушается почти везде, крупность набрана неверно: общий план вообще всего один, соцработник снята как-то странно: и не поймешь, кому она рассказывает... На Диму совсем не похоже, но мало ли, с кем не бывает?
Леха поглядывает на меня с опаской: ждет, что я стану защищать оператора. А я вдруг, неожиданно даже для себя самой, говорю:
– Охренеть! Руки бы за такое отрывала!
Леха смотрит на меня с изумлением:
– Да ладно...– тянет он,– сейчас поколдуем.
Леха открывает окошко с эффектами и зеркально разворачивает нужные кадры. Лица стариков при этом принимают немного странное выражение, но тут уж ничего не поделаешь. Мне даже нравятся такие фокусы, я смотрю на это с интересом. Единственное, чего не исправишь,– отсутствия общих планов, и один-единственный имеющийся мы повторяем трижды.
Пока Леха клеит, я смотрю текст.
– Знаешь,– говорю я,– можно убрать кусок начитки.
– Зачем? – спрашивает он.
– Чтобы видеоряда хватило.
– Хватит. Я на финал два плана прикопал.
Мы уже мирно беседуем, и тут в дверь заглядывает Дима. Я оглядываюсь только для того, чтобы убедиться, что пришел именно он, и снова смотрю на монитор.
Дима подходит, кладет ладони мне на плечи и слегка прижимается ко мне. Он так нежен, что какое-то мгновение я чувствую себя счастливой, но инстинкт самосохранения берет верх.
– Как дела? – спрашивает Дима.
– Это что? – Я говорю резко, словно тычу носом в лужу невоспитанного щенка.
– Где? – Он теряется от моего тона и от неожиданного вопроса.
– Вот это.– Мой палец показывает на экран.– Ты считаешь, это видеоряд?
– Конечно...– Он не понимает, о чем я.– А что?
– Да руки бы отрывала!
– За что?! – Его ладони больше не лежат у меня на плечах, Дима отступает назад.
– Ты смотри, как ты наснимал! Леш, покажи ему.
Леха двигает мышкой неохотно: ему неприятно, что я втягиваю его в скандал, тем более что обычно Дима снимает вполне сносно, а иногда даже очень хорошо.
– Смотри,– выговариваю я,– у тебя почему вот этот дедушка сидит и сам на себя смотрит? Что это за фокусы? Где тетка, которая с ними говорила? Кого они слушают?
– Была... Я снимал...– вяло отбивается Дима.
– Была,– киваю я.– Один план. Один! И что мне с ним делать? А где общие планы?
– Их что, вообще нет?
Я не смотрю на Диму, но по голосу слышу – ему стыдно, и что-то похожее на сочувствие пробуждается в моей душе, но страх и воспоминание о разрезанной сумке берут верх.
– Есть. Один!
– Ребят,– тянет Дима, извиняясь,– простите, ну бывает. Сами смотрите: комнатка крохотная, народу всего шестеро человек... Оксан, я думал, ты в крайнем случае архив найдешь...
– А меня не мог спросить, собираюсь я искать архив или нет?
– Ну прости. Там так тесно было, что я не знал, куда встать.
– На то ты и оператор, чтобы знать, куда встать! Как мямля: не знал, не знал...
Хлопает дверь. Данкин возмущенный голос за стеной:
– Димон, ты чего?! Все двери повышибаешь!
Леха ничего не говорит, но я знаю, что он хотел бы сказать. Молча и быстро он накидывает кадры на таймлайн, подписывает титры и говорит:
– Все. Свободна. Давай следующую.
Я собираюсь уходить. Возвращаясь из туалета, слышу разговор из-за приоткрытой двери «Новостей». Задумчивая Лиза спрашивает:
– Интересно, а почему все-таки Ларисик написала «жил»? Он же здесь не жил.
– Так он здесь и не работал,– тихо язвит Надька, и три выдоха-усмешки слетают с их губ. Я захожу в кабинет. Все заняты своими делами. Я знаю, будь Эдик жив, они бы смеялись в голос за его спиной.
Одеваюсь и думаю: в самом деле, Эдик ведь был уникален, он умудрялся не работать, будучи редактором «Новостей». Смотрю на Данку: да, конечно, у нее, как и у каждого из нас, бывают периоды вынужденного безделья. Наша работа вопиюще неравномерна. Каждое утро она вздыхает над списком сюжетов, пишет в столбик цифры один, два, три и так далее, до восьми. Но строчки напротив цифр заполняются медленно. Данка звонит и звонит, спрашивает и спрашивает, выясняет и выясняет, и никак не может найти новостей, и ноет, что указательный палец ее правой руки уже мускулист. А потом, когда разблюдовка наполнена и выпуск расписан, начинают созревать первые сюжеты. Данка слушает, редактирует, собирает подводки, строки анонсов, краткие варианты сюжетов для ночного выпуска, и опять звонит, звонит, звонит – ищет героев для прямых эфиров...
Эдик звонил редко. Его устраивало то количество сюжетов, которое получалось само собой, даже если кто-то из журналистов оставался без работы.
Данка каждый день пытается найти каждому сюжет и устную, чтобы гонорары в конце месяца были нормальными.
Эдик заботился только о своих гонорарах и суетился только ради собственных денег. Он ел, пил, курил, раскладывал пасьянсы, разгадывал кроссворды. Таким я его и запомнила: спина согнута колесом, нос нависает над столом, глаза смотрят словно бы внутрь себя.
Выхожу из офиса. Дует холодный северный ветер, но льда на лужах еще нет. Промокшая снежная каша дрожит на крохотных волнах. Горят все фонари, и белая надпись «...жил и работал...» светится на красной стене.
Машин во дворике много, но я никогда не смотрю, какие именно машины здесь стоят. Это плохо. Временами мне кажется, что журналист, который не разбирается в машинах,– все равно что художник-дальтоник. Чувствую себя неполноценной каждый раз, когда, подходя к офису с кем-то из коллег, слышу: «Черпаков приехал», или: «Директора нет на месте». Я могу различать машины только по маркам, на них же и указанным, но не помню, кому какой автомобиль принадлежит, и даже не представляю, как это можно запомнить. Улыбаюсь: вспоминаю, как однажды села в другую серую машину вместо нашего «фольксвагена» и сказала водителю: «Поехали»,– а потом повернулась к нему и увидела удивленное незнакомое лицо.
Уже выхожу из дворика, когда за моей спиной вспыхивает свет фар, и моя черная тень падает на снег, медленно начинает удлиняться и ползти в сторону, словно собирается вскарабкаться на стену дома.
Отбегаю на тротуар. Это нелегко, потому что весь он покрыт подтаявшим льдом, и ноги скользят. Машина коротко и громко сигналит. Звук так резок, что я пугаюсь, останавливаюсь и прижимаюсь к стене, боясь съехать со скользкого тротуара прямо под колеса.
Открывается дверца, в салоне вспыхивает свет, и я вижу Диму, который зовет меня:
– Чего стоишь? Садись! – На его губах вымученная улыбка. Я подхожу к машине с его стороны: не спешу оказаться внутри.
– Не знала, что ты меня ждешь,– говорю я.
– Я всегда тебя жду,– отвечает Дима.
– Я не знала,– повторяю я.
– Садись.– Он тянется к пассажирской дверце и открывает ее.
– Дим,– я осторожно пытаюсь возразить,– я очень устала. Домой хочу.
Его машина с ярко освещенным салоном стоит на фоне темной, жуткой улицы, застроенной старыми домами, засаженной яблонями, распустившими над ней черные корявые пальцы. Машина – часть этой улицы, а я хочу на проспект, туда, где, свистя усами, едут прямоугольные троллейбусы, где свет и новогодние гирлянды. Но Дима не пускает.
– Хорошо,– говорит он.– Я отвезу тебя домой.
В его голосе усталость и злость, я хорошо их слышу. Но аргументы против кончились. Покорно вздыхая – так вздыхали, я думаю, жертвенные коровы – я сажусь в машину.








