Текст книги "Поскрёбыши"
Автор книги: Наталья Арбузова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Созидающий башню сорвется, будет страшен стремительный лёт. Пошла сложная игра – как явившемуся на пир в непраздничных одеждах не быть ввержену во тьму кромешную. Лёвушка живет на академической даче у разведенной жены во флигеле всё лето. Пилит деревья и латает забор, поедая на ходу пуды лекарств. Приносит на работу для освобожденья от овощной базы такие страшные справки о состоянье здоровья, что профкомовская тетка ахает – как такой человек ещё жив. Собственных слабых сил Лёвушке явно не хватает, чтоб самого себя вывести на орбиту. Но он держится, так держится, что кровь выступает из-под ногтей.
Буквой П лежит лежит здание консерватории. Весело читать на ходу такие привычные афиши и слышать долетающие из окон обрывки музыкальных фраз. Моложавый Лёвушка теперь ходит сюда с сыном, больше похожим на брата, а семейное счастье всё еще не улыбнулось ему. Не мытьём так катаньем он получил всевозможные дипломы, и теперь капканы расставляют на него самого. Лёвушка знает механику капкана лучше, чем мелодию канкана. Девушки в возрасте лет двадцати восьми будут заговаривать с его восемнадцатилетним сыном, интересуясь впечатлениями молодого человека. При этом обнаружат немалую музыкальную эрудицию. Потом начнут раскланиваться с ним самим, затем брать билет под Вагнера (Лёвушка не изменяет раз и навсегда выбранному креслу). Станут сообщать любопытные подробности касательно манеры сегодняшних исполнителей. Невзначай выдадут какие-то маленькие тайны собственной жизни. Про самого Лёвушку ничего узнать не попытаются. Давно нашли кого пораспросить. Уютно переливаются хрусталики большой люстры, и на людях как всегда легче.
Ура, за дело взялся умный человек, постарше Лёвушки лет на пятнадцать. Уловил момент, когда тот отправлялся в Париж, и передал с ним кой-какие пластинки живущей там дочери – тоже лет двадцати восьми. Дочь схватила пластинки обеими руками. Ах, симфонические вариации Сезара Франка! Ах, Нельсон-месса Гайдна! Высокая молодая дама с вытянутым лицом. После смерти очень старого мужа получила в наследство лишь французское гражданство. Гуманитарная профессия ее не кормит. Лёвушка вздохнул и принял условия игры.
Итак, Лёвушка женился на Эйфелевой башне. Понимать можно двояко. Он влюбился в Париж, и притом sa régulière, что может быть с натяжкой переведено как его благоверная, была изрядного роста, а тогда это еще не вошло в моду. Как бы то ни было, Лёвушка скоро затосковал в обворожившем его Париже и поминутно вызывал к себе сына Илью. Тот не заставлял себя дважды просить. Преподаванье в университете пока дает отцу возможность оплачивать Илюшечке билет туда и обратно. Эйфелева башня – настоящая, сооруженье Жана Эйфеля, а не вторая жена отца – уже узнает молодого человека в лицо и со скрипом отвечает на поклон.
Импозантный Илья, немного сутулясь и по-наполеоновски заложив руки за спину ходит по кругу в фойе Большого зала Московской консерватории. Их с отцом мог бы играть в сериале один актер. Пристраивается к внушительным дамам с молодыми дочерьми, хотя вряд ли отец дал ему такой ненадежный совет. Но против генетики не попрешь, что извиняет их обоих. У Илюшечки стартовые условия лучше. Его могут спросить о здоровье бабушки, известной в этом кругу, а он может без конца говорить о Париже. В музыке Илюшечка несколько слабее отца, но лучше образован. Как хорошо, еще не наделавши в жизни непоправимых ошибок, укрыться под орлиным профилем Вагнера. Внимать звукам, которыми одарили человечество пренебрегавшие презренной пользой счастливцы.
Илюшечка женился. Хорошо, толково женился – на любимой внучке академика. Но под самый обвал. Не успела его хрупкая жена родить первого ребенка, научные титулы обесценились в ходе беспрецедентной моральной инфляции, у которой, черт побери, были причины. Если дутое лопнет – не удивляйтесь. Молодая женщина произвела на свет сына. Кронпринца династии меломанов, которым ни в чём не было благодати. Еще не разобравшись толком с категорией судьбы, Илюшечка заводил над его колыбелью рождественскую ораторию Баха.
Нонешние цены на билеты нас всех потихоньку отвадили от консерватории. Прошли те времена, когда подписывали талончики с абонементов на любой концерт без зарубежных исполнителей. У себя на бульваре Карбышева я прохожу под облупленными стенами центральной музыкальной школы и слышу изо всех окон знакомые звуки. Как битая посуда, два века проживут пластинки, коих более нигде не продают. Илюшечка с семьей уехал, не в Париж, а в Америку. Уж так вышло. Там суета и томленье духа. А и здесь тоже не сахар. Медленный подъем в длинном и душном переходе московского метро под Театральной площадью. Так хочется скорей его покинуть, увидеть наверху белый день. Играет флейтист, и Лёвушка – поседевший сутулый Лёвушка – его слушает. Рядом с ним светловолосая женщина, не первой молодости, но бесспорной красоты. Я прохожу мимо, не оборачиваясь. Сентиментальный сюжет порхает под давящим потолком, рвется на волю, разрушая тяжелые своды подобно зеленому ростку. И самая известная мелодия кавалера Глюка готова лететь с ним.
Значит, так
Недалёко было Курска-городка, Малой Очкой начиналася Ока. Там пролегал один из трех поясов расселенья служилых людей – однодворцев. Заслон от набегов с юга. Набегали исправно, привнося в южнорусский наш тип очи черные, очи страстные. Потомки получивших тут надел ратников не стали ни господскими крепостными, ни государственными крестьянами. Суровые, непоклончивые. После реформы государя Александра II вроде бы растворились в народе. Фамилия семьи, о которой пойдет речь – Заслонцевы. Наши, курские соловьи. С такой смысловой фамилией, будто подписанные. Елена Захаровна и не отпирается. Припоминает, слышала от отца – однодворцы мы. И без ее подтвержденья однодворческие корни сами лезут из земли. Земля же у Захара Данилыча Заслонцева была, и двое сыновей в придачу. Ой, высокие – с коломенску версту, норовистые, как лошадь на мосту. Все трое заметные мужики. Васильковые глаза сохранились на грубо тёсанных лицах в знак неподчиненья какому бы то ни было игу. Раньше казачества в самой середке зарождающейся России сложилось это сословное образование. Подожмут губы – поберегись, не подходи. Поднимут руку – ушибут до смерти.
Когда пожаловали к Заслонцевым на хутор раскулачивать, Захар Данилыч своих двоих парней почел за недоростков. Ему видней, хозяин – барин. Обманом закрыл в чулан – дверь была дубовая. Сам отстреливался, пока не обошли кругом и не жахнули в окошко. А к волчатам приставили караул до утра. Ночью пленники по-тихому разобрали перегородку и ушли с двумя сонными сестренками на руках. Тоже мне выдумали. Мать как сидела над убитым, так и с места не сдвинулась. На рассвете часовой в сердцах пустил ее в расход. Дальше как в кино. Шел порожний товарняк. Младший из братьев перемахнул через борт платформы. Старший закинул ему в руки малявок и сам успел вскочить. С двумя буханками хлеба на четверых отправились они в Ташкент – город хлебный. Там следы их затерялись, и о смерти матери, что и как, узнал лишь тот из сыновей, кто вернулся домой с войны.
Вернулся без ноги. Елена Захаровна свидетельствует: дома его поначалу не приняли. Значит, так – говорит. Уж потом, когда я Василью шевиотовый костюм купила, тогда снова он поехал к жене в Балашов. Со второго захода дело сладилось. Рассказчица смыкает губы жесткой семейной складкой. Опустив веки, я вижу, как бредет Василий Захарыч на костылях и в гимнастерке через большой от солнца Балашов. Идет к вокзалу, оставив за спиной одичавшую бабу и малолетнюю дочь Валю. Елена Захаровна собирает глаза в кучку и продолжает еще строже. Значит, так. Дали ему от ворот поворот. Поехал он в Курск, добрался до Подворья. Так место наше называлось. От избы одна печная труба. Вышла из баньки восьмидесятилетняя Кичигина Марья. Из деревни притащилась. Тоже погорели. Мать, говорит, твоя в могиле, а сёстры в Москве. Дал ей сточенный ножик, услыхал спасибо и пошел прочь. Найду, думает, через адресный стол. Ой ли. Про Катьку в справочном бюро не сказали, она в Барыбине жила. Я в Москве, на Алексея Толстого. В дворницкой без окошка, под отцовской фамилией. Хорошо, Вася-муж нас с Вовкой тогда уж бросил. Так, значит, Вася-брат до меня легко добрался.
Ни фига себе хорошо. Ни фига себе легко – на липовой ноге через Балашов и Курск. Он Казань-город походом брал, мимоходом город Астрахань. Щедрая сестра, дарительница обновы, вынимает очки из книги, не то «Судьба Прасковьи», не то «Ошибка Маруси». Нацепляет на перебитый в недолгом замужестве нос, показывает мне снимок – погляди, Нинка. Брат Василий со всеми своими. Раз и навсегда присмиревшая при виде дорогой вещи супруга Клава. Валька с косичками. Двое младших, родившихся уже после войны – Толька и Славка. Тот самый всемогущий двубортный пиджак, вынимаемый по праздникам, просторно висит на прежде богатырских, а теперь довольно худых плечах отца семейства. Орден, две медали. И прямой взгляд – будто из двустволки прицелился.
Мы сидим уже не в дворницкой с вечно горящей лампочкой, а в двенадцатиметровой комнате. Настоящее чисто вымытое окно выходит во двор, где далекой кроной шумит вросший в небо тополь. Двухэтажный дом задирает ему вслед мансарду с наклонной крышей. На пышно убранной постели Елены Захаровны преизбыток подушек. Занавески фабричного нитяного кружева аккуратно зашиты во многих и многих местах. Накидки и подзоры вывязаны вручную из тех же катушечных ниток тем же крупным аляповатым рисунком. Скупой рассказ хозяйки окончен. Проявленный к нему интерес Елене Захаровне лестен, но не вполне понятен. Что дед мой с материнской стороны писал историю однодворчества в России – долго объяснять. Иное дело пристальный осмотр ее жилища, предпринятый в почтительном молчанье. Тут всё ясно. Я пришла снимать угол и, конечно, подавлена открывшимся мне великолепием. Хозяйка гасит в чуть поблёкших синих глазах ответ на безмолвные вопросы: как же это она без отца без матери нажила? еще и замуж вышла, хоть и ненадолго? а главное – как осилила шевиотовый костюм, предмет семейной гордости? Елена Захаровна улыбается быстрой, скупо отмеренной улыбкой. ''Я, Нинка, после Ташкента по чужим людям пожила, сперва под Москвой, уж потом в Москве. Меня, бывало, в Кунцеве старуха укорит, что я ее тряпку истёрла. Теперь во дворе уберусь, приду – здесь всё вымою. Сяду на табурет, руки сложу и думаю – господи, неужто это моё! Небось, сейчас хозяева вернутся, скажут – всё не так сделала. Поперек половиц, скажут, мыла''. Смеется коротким неумелым смешком. «Значит, так, девка. Будь по-твоему. Лезь на полати, доставай раскладушку». Мне два раза повторять не надо. На радостях я в мгновенье ока хватаю табуретку, становлюсь на нее босыми ногами. Пошарив, нахожу требуемое. У нас с покойной матерью в Курске комната была не больше этой. Обе спали на раскладушках. Маменька говаривала, что евангельские слова – встань, возьми одр свой и ходи – относятся к раскладушке. Теперь я привычной рукой разложила одр свой – и вселилась. Ура! удача, так же как и беда, одна не ходит. Я только что поступила на истфак МГУ, и жизнь представлялась мне в розовом свете.
Поступила внатяжку. С таким баллом взяли всех москвичей и немного иногородних, с условием – без общежития. Но мне, семнадцатилетней, еще продолжал помогать отец, живущий в Подольске со второй семьей, и я рискнула. Теперь Бог послал Елену Захаровну, ходячую иллюстрацию к рассказам деда, успевшего помереть чуть раньше матери. И вот я кладу свои полторы книжки на тщательно отлакированную этажерку. А в коридоре назревают события. Уже знакомый голос с родным соловьиным перекатом: а мне что? за места общего пользования я ответственная! студенты ходют? ходют! трое? трое! значит, так – будете убирать четыре недели. В ответ взволнованный оперный речитатив. Как я потом узнала, старой пианистки, преподавательницы из Гнесинки. Но мои ти куряне сведоми кмети. Елена Захаровна стоит намертво, как пращуры на естественном рубеже, на Оке – матушке. Не дослушав монолога, переходит знакомым бродом в стремительное наступленье. Еще напор – и враг бежит. Всё как по нотам. Хрупкая жертва пискнула полупридушенным горлышком и пошла мыть сортир, деликатно звякая ведром. Воительница возвращается. Значит, так… скажи, сирота, спасибо… наши-то две недели тебе дежурить… так они хоть не скоро придут… я бы уж из дворников ушла… меня в магазин уборщицей брали… правда, правда… только в дворниках мне легче соседей в кулаке держать. Показывает кулак. Ого-го! В таком кулаке не то что четырехкомнатную квартиру – Россию удержишь. Царский кулак. Стоит, раскраснелась, Настасья Микулична. Ростом Бог не обидел, чего нет, того нет.
Мои счастливые дни текли на Моховой, где некогда дед родился в казенной профессорской квартире отца своего и был крещен в Татьяниной церкви. Мои бездумные минуты летели на балкончике над клетчатым полом. Тогда еще не было этих холодных стекляшек – первого и второго гума. Слоновья доза истории КПСС не могла охладить пыла моей любви к истории отечества. А на Алексея Толстого той порой развернулись полномасштабные военные действия. Вовка-сын уже фигурировал в нашем повествовании как брошенный папой Васей. Этот выросший Вовка в описываемое мной время женат неодобряемым Еленой Захаровной браком. Держится от матери на приличном расстоянии, поскольку не унаследовал ее статей. Подпортил мухортый Вася-муж, который Васе-брату до плеча не доставал. Да уж, великанша-мать может запросто вразумить. А тут вдруг Вовик не вытерпел – пришел жаловаться на жену. Наконец-то. Елена Захаровна перво-наперво заперла на ключ не впору задремавшего Вовика, как тогда ее отец брата Васю и погибшего потом брата Алешу. Сама пустилась на Шмитовский проезд. Там в восемнадцатиметровой комнате коммунальной квартиры были прописаны Вовик, его жена Нюра и дочь Нюры от первого брака по имени Милка. Добравшись до места, СОБСТВЕННОРУЧНО ВРЕЗАЛА В ИХ ДВЕРЬ НОВЫЙ ЗАМОК и домой по месту жительства отбыла.
Значит, так. Я стою на Алексея Толстого под отважным тополем, ввинчивающемся в небесную твердь. Прочухавшийся Вовик орет мне в форточку – Нинка, держи мать, она сейчас дров наломает! Мать, уже наломавши дров на всю зиму, входит в наш двор, вотчину тополя, с видом победительницы. Жена Нюра названивает из коридора с ихнего общего телефона на наш общий телефон. Преподавательница Гнесинки, держа трубку длинными пальцами, хорошо интонированным сопрано передает запертому Вовику ее сетования. Нюрина дочь Милка, находясь в недельном детсаду, находится также и в неведении относительно всего происходящего. Зато я с молодым проворством выхватываю ключ от нового замка из рук похваляющейся своим подвигом хозяйки. Ах, вот ты, оказывается, на чьей стороне… значит, так – пригрела змею… Я убегаю в соседний двор, зарываю ключ в песочницу и успеваю еще отряхнуть руки. Елена Захаровна ловит меня за косу – довольно длинную, тащит домой и в обход всяких приличий запирает вместе с сыном. Раскаявшаяся Нюрка что-то подозрительно быстро прискакала, не на машине ли какого дружка-шофера. Прячется за одушевленным, разумно шелестящим тополем. Я наскоро пишу записку, пока Елена Захаровна разоряется в коридоре: КЛЮЧ ПЕСОЧНИЦА. Вовик сворачивает ее голубем и преловко пускает вкруг участвующего в заговоре дерева. Готово! Нюрка бросилась к песочнице, где дочь ее Милка не раз играла во времена худого мира, который, как известно, лучше доброй ссоры. Елена Захаровна врывается в комнату бурей, но – поздно. Ах, как весело!
На другой день, в воскресенье, меня, немного побитую накануне, хозяйка будит рано. Дело есть. Надо ехать в Барыбино к сестре Кате за картошкой. Как бы не померзла – холод пришел. Удивляться нечему – октябрь на дворе. Воссоединившиеся Нюрка с Вовиком, небось, мирно спят, запершись от склочных соседей на новый замок. Елена Захаровна заставляет меня надеть такую затрапезную одежку, что это уж само по себе эпитимия. Я беспрекословно подчиняюсь. Запасаемся авоськами. Хозяйка сама их вяжет, наматывая нитки на школьную линейку. Выходим в притихший от первого заморозка двор. Друг мой тополь звенит примерзшими листьями. Люди смотрят на глазастую девочку в изношенном долгополом пальто военных лет и деревенском платке с вытертым до последней ворсинки пухом. Мы в сказке – я переодетая принцесса.
В Барыбине, конечно, телефона нет. Застаем Катерину не в лучшем виде. Но это в порядке вещей. Сын ее Коля, изначальная безотцовщина, собирается из дому. Надевает всё, что у него есть – две рубашки, свитер, безрукавку и плащ с подкладкой. Жарко, зато мать не пропьет. Плащ немного разорван. Слово за слово – Елена Захаровна вытягивает: вчера его сбил мотоцикл. Так, чуть зацепил. Руки-ноги целы, слава Господу. Тетка оживляется, заставляет раздеться. Зашивает, расспрашивает. Колька парня знает. Румянец проступает на теткиных щеках. Значит, так: суд, компенсация. И вечный бой – покой нам только снится. Тень воина за плечами – далекого предка, ратника. Пошел работать мой совсем еще новенький ум, блестящий, как только что отчеканенная монетка.
Служебный романс
Друг мой Махмуд Темирович огибает угол. Обходит нетвердым шагом, осторожно ставя разлапые ступни, как зверь на незнакомую тропу. Не подымает отяжелевшей головы – с пивной котел – в потертой заячьей ушанке, как у всех. Только что полученный орден ничего ему не прибавил, чтоб шапки там или бешметя. Идя за ним, гляжу в его молчаливую спину, на серый синтетический полушубок богатырского размера с раздерганным свалявшимся ворсом. И сам он весь раздерганный. Полчаса назад на работе совал по рваным карманам зарплату, уговаривая подчиненных парней: на кой вам ляд большие деньги, всё равно жена отберет, им сколько ни дай – мало. Огибает угол серого дома постройки двадцать седьмого года. Щербатые балконы щетинятся пучками прошлогодней травы. Снег с них сошел за долгую оттепель. Окна ванных комнат узки, как бойницы. Стёкла, до половины замазанные белилами, уставились на друга моего Махмуда Темировича – а что это он такой невеселый. Высокие двери подъездов хранят недобрые воспоминанья. Имеют такой вид, будто лишь впускают, а выпускать не собираются. Идет весь раздерганный. До пивного ларька еще целая улица и полпереулка. Вкалывает до посиненья, отрабатывает перевод из Уфы в Москву. Башкирия пока смирная. Ест что дают, травится газами нефтепереработки. Пол-улицы осталось топать и полпереулка. Мысль ушла в глубины родового подсознанья и странствует там без цели.
Отцы и деды изящно звались башкирцами и вежливо писались инородцами. Высокие, с притворно сердитыми глазами, коричневыми, как у друга моего Махмуда Темировича. В рысьих шапках, на мохнатых лошадках носились они, всадники Дикой дивизии 1914-ого года, покинув на волю Аллаха свою обалденно красивую землю. Оставив липовые леса пчёлам, роящимся по дуплам. Уступив медведям заветные бортнические места. Дав своевольной рыбе безбедно гулять в светлых реках, рябящих на перекатах мелкой волной. Всё, ребята. Умолкло, заглохло, остыло, иссякло. От всего великолепия остался лишь достойный удивленья характер друга моего Махмуда Темировича Нугуманова.
Андроповское время. Мы нечаянно выпустили из рук ненадежные прикидки цифр, и они пошли по столам высокого начальства. Сидим, стучим зубами. Огромный даже в кресле, Нугуманов торчит средь нас безмолвным истуканом. Наконец прорезался: ошибка сделана, давайте минимизировать ее последствия. И объяснил как. Расхлебалось за полдня. Назавтра он не пришел. Сутки пил в лёжку – плата за страх. Когда появился, заметил с порога: из-за нефти правительства меняют.
Настал Горбачев с антиалкогольной программой. Нугуманов процедил нам сквозь зубы: «'Чем попасть в кампанию, лучше попасть под трамвай. Завязываю надолго, и вам советую». Не сказал «навсегда». Тут к нему пришвартовалась бабёнка Галина Обыдень с нехорошим лицом, настоятельно требующим паранджи, и телесами, вылезающими, как тесто из квашни, из белья любого размера. Она скормила другу моему таблетку тогдашнего простого аспирина. Сделала страшные глаза и заверила: выпьешь – помрешь. Махмуд Темирович галантно уступил ей лавры своего трехлетнего воздержанья.
Ага, друг мой допер до ларька, уткнулся в чью-то спину и растворился в массах. Жизнь вошла в колею. Я стою на остановке «Арсеньевский переулок». Двухэтажные мещанские дома устрашающе безобразны. Троллейбус нейдет, но это уж обычно. На работу кой-как привезли, а с работы не надо. Друг мой Махмуд Темирович отошел в сторонку с кружкой. Пьет с жадностью, рука дрожит. Сильная рука, в которой он так крепко держит дело. Кроме работы, почитай, в жизни его ничего и нет. Прочее всё много ль стоит, как сказал злюка Пер Гюнт плачущей Ингрид. Ага, пошел пешком к метро. Там по дороге еще один ларек.
Вечернее небо конца февраля село на растрепанную шапку друга моего Махмуда Темировича. К легким сумеркам седьмого часа пополудни, время декретное, добавились низкие тучи. Не хочет светло и глубоко открыться клочок неба. И зимние бури спят за плотной стеной городского смога. Истерзанные уже в Уфе бронхи друга моего никак не продышатся. Анкор! еще анкор! глоток хоть чего-нибудь! Но до следующего ларька порядочное расстоянье. И я, одержимая бесом наблюденья, трушу следом. Всё равно троллейбус меня не обгоняет. В этот час водители как правило забивают козла, а потом идут все четверо один за одним. Советские люди прошли долгую подробную школу издевательства друг над другом. Имеешь возможность сделать ближнему пакость – делай. Антихристианство. Но Махмуд Темирович – дитя природы, мерзостям не обученное. Вон завиднелся ларек у Серпуховки, и друг мой пустился веселым аллюром, как лошадка к дому.
Нугуманов умнее меня – не вводимым в заблужденье разумом образованного дикаря. Он насквозь видит несуразности в расчетах и сразу говорит, почему так может быть, а этак не может. Я, как стали говорить в конце девяностых, тащусь. Пялюсь на его здоровенную башку, пытаясь разглядеть, где прячется эта простодушная гениальность. Он милостиво признает мое ученичество и берет с собой на серьезные разговоры. Намедни идем с ним из министерства под раздетыми, измызганными тополями. Я ему: «Вот пью первую рюмку вина – в охотку. А вторую в себя затолкать не могу». Он, варвар, мне отвечает: «Счастливый Вы, Людмила, человек».
Где есть дело, там без пользы выпендриваться. Через двадцать лет узнаешь, насколько твой проект разработки был удачен. Если дал маху, казнишься без чьего-либо упрека. Не понимаю, почему политики так спокойно спят и ездят отдыхать пять раз в году. Мой ни на кого не похожий друг пристроился в очередную очередь. Его неестественного цвета полушубок намок холодной моросью. Голова подвижника и трудоголика сияет бледным нимбом через грязную, много раз оброненную наземь шапчонку.
Весна не спешит. Скорей бы пришла, легче будет. Вхожу в кабинет к Нугуманову – сидит со стеклянными глазами. Вьюсь близ него и так и сяк – не внемлет. Чего-то не выносит его уязвимая душа в этом официальном мире, упрямо стоящем на своем дерьме. Сейчас конкретно не выносит нового коррумпированного Минэнерго, которому нас отфутболили.
Ладно, весна пришла. Веснянками, заклинаньями, хороводами в лесу близ Крюкова, над омуточком талой воды – мы ее вызвали. Она поднялась из подмосковного саженого ельника и полетела через корабельные рощи Елабуги посмотреть, осталось ли еще что хорошего в Башкирии. Махмуд Темирович вернулся из депрессии примерно как из клинической смерти. Обсуждает со мной в коридоре наболевший вопрос – что есть женщина. Я говорю: в хорошем варианте – нечто среднее между мужчиной и ребенком. Такая точка зренья кажется ему правомерной. Друзья-мужчины, расценивая меня как слабое звено в цепи мирового империализма, часто задают подобные вопросы, рассчитывая на честный ответ. Я стараюсь не вводить их в заблужденье. С тех пор, как мой сын стал взрослым, мужчины не составляют для меня загадки и не представляют враждебного лагеря. Несколько прояснив для Махмуда Темировича краеугольную загадку жизни, я ухожу в скверик на недавно окрашенную скамейку, забрав с собой работу. Если буду нужна, на окошко вывесят флажок.
Приходит уж очень щадящее для наших мест лето. Не огрубевшие листья кленов цепляются друг за друга острыми уголками, колеблясь в трепетном воздухе. Устраивают живые зеленые качели. Отбрасывают изменчивую тень. Вязы возле Донского монастыря приладили листок к листку, чтоб не проронить ни единого солнечного луча. Мне не до Нугуманова. Я должна выслушать из уст нового молодого сотрудника все жалобы на жену, с которой он только что развёлся, все аргументы в его оправданье и все излиянья архисложной натуры, взывающей к пониманью. Похоже, тут надолго. Нугуманов у себя в отделе таких фокусов страсть как не любит. Ему свойственен однобокий мусульманский пуризм. Все об этом осведомлены. Мужчина ошивается возле девушки – хулы не будет. Женщина якшается с юношей – хвалы не будет. Мы с Севой, несанкционированные сотрапезники, приходим в дальнюю столовую разными путями и сидим за обедом сверх всякой меры. Ты мне друг, но жену в свой дом введи более юную. Я старше тебя и делить с тобой кров не посмею. Тем временем Махмуд Темирович безо всяких деклараций лишил меня своих наивно-разумных бесед. Так дитя оставляют без десерта. Или-или.
Вдруг гром с ясного неба: Нугуманов уходит. Уезжает в Баш-кор-то-стан. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Стоит просветленная осень. Тонкие пласты тумана перемежаются с бирюзовыми полосками чистого неба. Я думаю так: в Башкирии сохранилось по крайней мере одно незамутненное озеро, и с него поднялись дикие гуси. Возвестили криком об отлете и подались к югу. А нам прислали начальником та-акую сволочь, что пришлось разбегаться врассыпную. Прощай, бедный событиями обеденный роман. Здравствуй, бестолковщина неизведанного казенного дома. М-да. Мириться легче со знакомым злом. Здравствуй, еще один начальничек, если Господь попустит здравствовать такого подлеца. Пребудь со мной, память о нехристе-бессребренике Нугуманове. У него были и, надеюсь, остались глаза поэта-примитивиста. Любите его, облака в небе и утки в камышах. И нефть под землей, раз без этого нельзя.