Текст книги "Прекрасная Натали"
Автор книги: Наталья Горбачева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Скорее всего, приступ болезни у Надежды Осиповны вызвало послание любимого младшего сына Льва, который сообщил матери, что сидит без копейки, даже письмо отправить не на что. Ольга Сергеевна, приехавшая из Варшавы со своим сыном-младенцем, сообщала мужу: «…он (Лев. – Н. Г.)считает ни за что 20 000 рублей, что за него заплатили, живет в Тифлисе как человек, могущий истратить и 10 000 рублей. А моя бедная мать чуть не умерла. Как только она прочла это письмо, у нее разлилась желчь… Ты можешь себе представить, в каком положении отец со своими черными мыслями, и к тому же денег нет. Они получили тысячу рублей из деревни, а через неделю от них ничего не осталось. Александр вернулся вчера, он верит в Спасского, как евреи в пришествие Мессии, и повторяет за ним, что мать очень плоха, но это не так, все видят, что ей лучше…» Надежде Осиповне оставалось жить около полугода. В отношении Натали сестра Пушкина была полностью на ее стороне: «…Жена Александра опять беременна. Вообрази, что на нее, бедную, напали, отчего и почему мать у ней не остановилась по приезде из Павловска? На месте моей невестки я поступила бы так же: их дом, правда, большой, но расположение комнат неудобное, и потом – две сестры и трое детей, и потом, как бы к этому отнесся Александр, которого не было в Петербурге, и потом, моя мать не захотела бы этого. Г-жа Княжнина – ее друг детства; это лучше, чем сноха, что совершенно ясно, а моя невестка – не лицемерка. Мать моя ее стеснила бы, это понятно и без слов. По этому поводу стали кричать – почему у нее ложа в театре и почему она так элегантно одевается, тогда как родители ее мужа так плохо одеты, – одним словом, нашли очень заманчивым ее ругать. И нас тоже бранят: Александр – чудовище, я – жестокосердая дочь. Впрочем, Александр и его жена имеют много сторонников… А отец только плачет, вздыхает и жалуется всем, кто к ним приходит и кого он встречает».
Екатерина и Александра Гончаровы в это время высказывали претензии в адрес своей матери, совершенно освоившись в Петербурге. «Пушкин две недели назад вернулся из cBoei Псковского поместья, куда ездил работать и откуда приехал раньше, чем предполагал, потому что он рассчитывал пробыть там три месяца; это очень устроило бы их дела, тогда как теперь он ничего не сделал, и эта зима будет для них нелегкой. Право, стыдно, что мать ничего не хочет для них сделать, это непростительная беззаботность, тем более что Таша ей недавно об этом писала, а она ограничилась тем, что дала советы, которые ни гроша не стоят и не имеют никакого смысла.
У нас в Петербурге предстоит блистательная зима, больше балов, чем когда-либо, все дни недели уже распределены, танцуют каждый день. Что касается нас, то мы выезжаем еще очень мало, так как наша покровительница Таша находится в самом жалком состоянии… Двор вернулся вчера, и на днях нам обещают большое представление ко Двору и блестящий бал, что меня ничуть не устраивает, особенно первое. Как бы себя не сглазить, но теперь, когда нас знают, нас приглашают танцевать, это ужасно, ни минуты отдыха, мы возвращаемся с бала в дырявых туфлях, чего в прошлом году совсем не бывало. Нет ничего ужаснее, чем первая зима в Петербурге, но вторая – совсем другое дело. Теперь, когда мы уже заняли свое место, никто не осмеливается наступать нам на ноги, а самые гордые дамы, которые в прошлом году едва отвечали нам на поклон, теперь здороваются с нами первые, что также влияет на наших кавалеров. Лишь бы все шло как сейчас, и мы будем довольны, потому что годы испытания здесь длятся не одну зиму, а мы уже сейчас чувствуем себя совершенно свободно в самом начале второй зимы, слава Богу, и я тебе признаюсь, что, если мне случается увидеть во сне, что я уезжаю из Петербурга, я просыпаюсь вся в слезах и чувствую себя такой счастливой, видя, что это только сон». Екатерина вторила Александра: «Что сказать тебе интересного? Жизнь наша идет своим чередом. Мы довольно часто танцуем, катаемся верхом у Бистрома каждую среду (а сестры Гончаровы были великолепными наездницами. – Н. Г.), а послезавтра у нас будет большая карусель (конные состязания . – Н. Г.):молодые люди самые модные и молодые особы самые красивые и самые очаровательные. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы-красавицы, потому что третья… кое-как ковыляет, затем Мари Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев – примерный молодой человек (будущий министр внутренних дел, женившийся через полгода на дочери князя Вяземского Мари. – Н. Г.), Дантес– кавалергард, А. Карамзин – артиллерист; это будет просто красота. Не подумай, что я из-за этого очень счастлива, я смеюсь сквозь слезы. Правда» (1 декабря 1835 г.).
Итак, сестры уже познакомились с «модным молодым человеком» Дантесом. Натали было совсем не до новых знакомств: четвертая беременность протекала тяжело. Материальное положение семьи еще более ухудшилось. К началу 1836 года у Пушкина было около 77 тысяч долгов, в том числе по казенной ссуде 48 тысяч, частных – 29 тысяч.
Ничего не оставалось другого, как затеять наконец собственный литературный журнал, который царь разрешил еще в 1832 году, но по разным обстоятельствам издание начато не было. Колебания Пушкина выразились в его стихотворении 1835 года:
На это скажут мне с улыбкою неверной:
– Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,
Вы нас морочите – вам слава не нужна,
Смешной и суетной вам кажется она;
Зачем же пишете? – Я? для себя. – За что же
Печатаете вы? – Для денег. – Ах, мой Боже!
Как стыдно! – Почему ж?
За весь 1835 год Пушкин не создал ничего такого, что бы могло доставить ему большой гонорар. Трудно было рассчитывать человеку, не могущему вырваться из круга материальных забот, что каждый последующий год принесет ему творческое удовлетворение. Поэт во многом пересмотрел свои политические и художественные взгляды, о чем он, в частности, писал той же тригорской соседке Осиповой: «Государь только что оказал свою милость большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру. По указу должен он быть поселен в Южной части Сибири. Край прекрасный, но мне бы хотелось, чтобы он был поближе к нам, и, может, ему позволят поселиться в деревне его сестры, г-жи Глинки. Правительство всегда относилось к нему с кротостью и снисходительностью. Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения (восстания декабристов. – Н. Г.),мне кажется, что все я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч. Право, только дружбу мою к вам и вашему семейству я нахожу в душе моей все тою же, всегда полной и нераздельной» (29 декабря 1835 г.).
С изменившимися во многом взглядами на жизнь Пушкину, кажется, было легче приступить к созданию журнала. Возможно, в этой истории сыграл свою роль Гоголь – восходящая звезда на небосклоне российской словесности, который писал Плетневу: «Пушкин хотел сделать из „Современника“ четвертное обозрение вроде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе; я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Моя настойчивая речь и обещанье действовать его убедили» (Гоголь – Плетневу).
Другим сотрудником журнала стал князь из рода Рюриковичей В. Ф. Одоевский. С ним Пушкин познакомился пять лет назад и стал частым посетителем его литературного салона в Петербурге. «Общество проводило вечер в двух маленьких комнатках и только к концу переходило в верхний этаж, в львиную пещеру, то есть в пространную библиотеку князя. Княгиня, величественно восседая перед большим серебряным самоваром, сама разливала чай, тогда как в других домах его разносили лакеи совсем уже готовый. У Одоевского, уже известного писателя, часто бывали Пушкин, Жуковский, кн. Вяземский, драматург князь Шаховской, молодые члены французского посольства… Однажды вечером в ноябре 1833 года… вдруг входит дама, стройная как пальма, в платье из черного атласа, доходящем до горла (в то время был придворный траур). Это была жена Пушкина, первая красавица того времени…» Знакомство перешло в дружбу. Как тогда шутили, на диване у супругов Одоевских «пересидела вся русская аристократия». Князь был связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенберговой типографии, где печатался журнал. В отсутствие Пушкина Одоевский вместе с Плетневым и Краевским и при участий Натали взял на себя корректуру и составление второй книги «Современника». Свидетельством участия Натали в делах мужа сохранилось письмо Одоевского к ней от 10 мая (за две недели до ее родов).
«Простите меня, милостивая государыня Наталья Николаевна, что еще раз буду беспокоить Вас с хозяйственными делами „Современника“. Напишите, сделайте милость, Александру Сергеевичу, что его присутствие здесь было бы необходимо, ибо положение дел следующее:
1. Плетнев в его отсутствие посылал мне последнюю корректуру для просмотра и для подписания к печати, что я доныне и делал, оградив себя крестным знамением, ибо не знаю орфографии Александра Сергеевича – особенно касательно больших букв и на что бы я желал иметь от Александра Сергеевича хотя краткую инструкцию; сие необходимо нужно, дабы бес не радовался и пес хвостом не крутил…» В письме было шесть пунктов, седьмым стояло: «…если Александр Сергеевич долго не приедет, я в Вас влюблюсь и не буду давать Вам покоя.
Ваш нижайший слуга и богомолец Одоевский».
…Но приступим к хронике последнего года супружеской жизни Пушкиных с самого начала, чтобы уразуметь причины и источники внезапно разразившейся трагедии. Да была ли она внезапной? По мнению многих современников, в обстоятельствах, породивших катастрофу, сыграл свою роль пылкий и страстный характер поэта… Снова и снова в продолжение последнего года своей жизни Пушкин возвращался к полюбившемуся ему теперь выводу: «…Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыта для него не существует…»
Юношеские мечты давно покинули великого русского поэта, но чувство чести, присущее ему с младых лет, ему не изменило…
«Себе лишь самому служить и угождать…»
В десятых числах января 1836 года государь Николай Павлович разрешил выпускать «Современник». Пушкин встретил это известие с таким же торжеством, с каким несколько лет назад писал Плетневу по поводу своей трагедии: «Милый! Победа! Царь позволяет мне напечатать „Годунова“ в первобытной красоте!..»
Тут бы и закрепить успех, возблагодарив Бога… Но Пушкин решается написать эпиграмму на министра народного образования С. С. Уварова, который «подвергнул его сочинения общей цензуре». Прежде пушкинские сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Эпиграмма Пушкина называется «На выздоровление Лукулла»: она напечатана в «Московском наблюдателе». Поэт как-то пошутил, что посадит на гауптвахту кого-нибудь из здешних (московских) цензоров… Выбор пал на Уварова, к которому царь весьма благоволил. Государь через Бенкендорфа приказал сделать поэту строгий выговор. Но дня за три до этого Пушкину уже было разрешено издавать журнал… Цензором нового журнала попечитель (Уваров) назначил Крылова, «самого трусливого, а следовательно, и самого строгого из нашей братии. Хотел меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого…» – записал в своем дневнике профессор русской словесности Петербургского университета Л. В. Никитенко.
Поэту было предложено лично объясниться с Уваровым, но ему каким-то образом удалось уклониться от этого. И хотя очень скоро Пушкин пожалел о своей эпиграмме, однако надолго восстановил против себя весь аристократический и чиновничий Петербург. Некто Жобар, профессор Казанского университета, в угоду любимому поэту перевел на французский язык «Выздоровление Лукулла» и прислал Пушкину. В ответ Пушкин послал письмо, в котором говорилось: «Я жалею, что напечатал пьесу, которую я написал в минуту дурного расположения духа. Ее опубликование вызвало неудовольствие лица (царя), мнение которого мне дорого и которому я не могу оказывать неуважение, если не хочу быть неблагодарным или сумасшедшим. Будьте настолько добры пожертвовать удовольствием гласности ради мысли, что вы оказываете услугу собрату. Не оживляйте с помощью вашего таланта произведения, которое без этого впадет в заслуженное им забвение…»
В конце января – в разгар событий после опубликования эпиграммы – Ольга Сергеевна писала мужу: «Я очень недовольна, что ты писал Александру, это привело к тому, что разволновало его желчь; я никогда не видела его в таком отвратительном расположении духа: он кричал до хрипоты, что лучше отдаст все, что у него есть (в том числе, может, и свою жену?), чем опять иметь дело с Болдином, управляющим, с ломбардом и т. д. Гнев его в конце концов показался довольно комичным, – до того, что мне хотелось смеяться: у него был вид, как будто он передразнивал отца. Как тебе угодно, я больше не буду говорить с Александром; если ты будешь писать ему по его адресу, он будет бросать твои письма в огонь, не распечатывая, поверь мне! Ему же не до того теперь: он издает на днях журнал, который ему приносить будет не меньше, он надеется, 60 000! Хорошо и завидно».
«Разволновавшуюся желчь» Пушкину долго не удавалось успокоить, и на этой мутной волне разразились один за другим три дуэльных инцидента.
Первый случился с московским знакомцем поэта С. С. Хмостиным. 3 февраля Хлюстин был принят Пушкиным «по обыкновению, весьма любезно». Заговорили о литературе, и тут гость некстати вспомнил о статье Сеньковского, опубликованной в очередном номере «Библиотеки для чтения». Дело касалось перевода сказки Виланда «Вастола», сделанного литератором Люценко. Решив помочь ему, Пушкин разрешил на титульном листе издания поставить свою фамилию, и получилось, что сказка вышла без имени переводчика, но под титулом «Издано Пушкиным». Сеньковский обвинил Пушкина в неблаговидном поступке, который заставил обмануться публику.
Хлюстин процитировал то место, где говорилось, что Пушкин «дал напрокат» свое имя, и поэт взорвался. Хлюстин не сумел с честью вывернуться из спора, и обмен репликами окончился тем, что Пушкин заявил: «Это не может так кончиться». Назавтра Хлюстин получил от него письмо, которое нельзя было иначе воспринимать, как вызов на дуэль. Дело едва не дошло до поединка. Не без труда удалось его уладить при посредничестве Соболевского.
Буквально на следующий день после мирных переговоров с Соболевским Пушкин ввязался в новую историю. До него дошли слухи, что после опубликования «Лукулла» член Государственного совета князь Н. Г. Репнин позволил себе дурно отозваться о поэте в обществе. Эти слухи распространял некто Боголюбов. 5 февраля Репнин получил от Пушкина письмо:
«Князь,
С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше Сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю моим детям.
Я не имею чести быть лично известен Вашему Сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к Вам искреннее чувство уважения и признательности.
Однако же некий г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от Вас. Прошу Ваше Сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить.
Лучше нежели кто-либо я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но Вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу; вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
С уважением остаюсь Вашего Сиятельства нижайший и покорнейший слуга
Александр Пушкин».
Если бы Репнин не захотел вступать в объяснения, то должен был рассматривать это письмо как вызов. Но князь в ответном письме, вежливом и церемонном, убедил Пушкина, что «гениальному поэту славу принесет воспевание веры русской и верности, а не оскорбление частных лиц». Пушкин был удовлетворен и 11 февраля отправил «обидчику» второе послание:
«Милостивый государь князь Николай Григорьевич,
Приношу Вашему Сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить.
Не могу не сознаться, что мнение Вашего Сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностью есмь, милостивый государь Вашего Сиятельства покорнейшим слугою
Александр Пушкин».
После этой истории Пушкин незамедлительно нашел новый повод для дуэли – с собратом по перу Владимиром Соллогубом. Подробности об этой истории приводит в своих воспоминаниях сам граф Соллогуб…
«Накануне моего отъезда (в Тверь в октябре 1835 г. – Н. Г.)я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было) и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин тотчас написал ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога. И вдруг, ни с того ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. Я переехал в Тверь. С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чем дело. Получив объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким-то и по таким причинам. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому; „немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо…“ В ту пору через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что, когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать со своей стороны. Хлюстин привез мне ответ Пушкина… Он написал мне письмо по-французски следующего содержания: „Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждает меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не мог приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца“ – и пр. Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу».
Из-за тяжелой болезни матери Пушкин не мог отлучиться из Петербурга. В мае Соллогуб явился для объяснений, и дело неожиданно уладилось: молодой человек согласился написать записку, в которой извинялся перед Натали. Пушкин тотчас протянул ему руку и «сделался чрезвычайно весел и дружелюбен», после чего сказал: «Я имею, несчастье быть человеком публичным, и, знаете, это хуже, чем публичная женщина».
В самую заутреню Пасхи 29 марта 1836 года умерла Надежда Осиповна Пушкина. Перед смертью она просила прощения у старшего сына за то, что так мало ценила его при жизни, «предпочитала ему второго сына Льва и при том до такой степени, что каждый успех старшего делал ее к нему равнодушней и вызывал с ее стороны сожаление, что успех этот не доставался ее любимцу. Но последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость… После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которой до того времени он не знал…» (баронесса Е. Н. Вревская).
Анна Керн оставила воспоминания об этих последних месяцах. Пушкин со своей Натали часто приходил к матери, «когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты. Они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково и с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражая ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил…».
Все печальные хлопоты Пушкин взял на себя: он настоял, чтобы мать похоронили в стенах Святогорского Успенского монастыря, и сам провожал гроб с телом в Михайловское. Там же, в Святогорском монастыре, поэт назначил место и для себя – рядом с могилами деда Осипа Абрамовича и бабушки Марии Алексеевны, сделав вклад в кассу обители.
Жизнь семьи Пушкина шла своим чередом: молодое поколение подрастало, любовь супругов была приметна для многих и помогала им до поры до времени терпеть превратности судьбы. Откуда пришла беда? Дантес – кто он, каким образом скрестились его пути с Натали и завязались в гордиев узел, который необходимо было разрубить?…
По воспоминаниям незадачливого дуэлянта графа Соллогуба, узнаем, что только в феврале 1836 года до него дошла «новость», будто Дантес ухаживает за женой Пушкина. Соллогуб уехал из Петербурга в Тверь в октябре 35-го, стало быть, карамзинским кружком не было замечено ничего предосудительного в поведении действующих лиц этой драмы почти всю зиму 1835/36 года. Тем не менее до нас дошло письмо Дантеса к своему покровителю барону Геккерну, уехавшему в то время в длительный отпуск за границу, от 20 января.
«Дорогой друг мой, я действительно виноват, что не ответил сразу на два добрых и забавных письма, которые ты мне написал, но, видишь ли, ночью танцуешь, утром в манеже, днем спишь, вот моя жизнь последних двух недель, и предстоит еще столько же, но что хуже всего, это то, что я безумно влюблен! Да, безумно, так как не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты будешь знать ее имя.
Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив: поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому, что знаю, что ты примешь участие в моей печали, но ради Бога, никому ни слова, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, – это пытка ежеминутная. Любить друг друга и не иметь возможности сказать об этом между двумя ритурнелями кадрили – это ужасно; я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь все это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного. Я уверен, что ты простишь мне это безрассудство, я согласен, что это так, но я не способен рассуждать, хотя мне было бы это очень нужно, потому что эта любовь отравляет мое существование. Но будь покоен, я осторожен, и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только ей и мне (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревню), ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит. Повторяю тебе еще раз – ни слова Брогу, потому что он переписывается с Петербургом, и достаточно одного его сообщения супруге, чтобы погубить нас обоих… Вот почему у меня скверный вид, потому что помимо этого, никогда в жизни я себя лучше не чувствовал физически, чем теперь, но у меня так возбуждена голова, что я не имею минуты покоя ни днем, ни ночью, это-то мне и придает больной и грустный вид, а не здоровье… До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца».
Многие исследователи в «самом прелестном создании Петербурга» узнают Натали Пушкину. Пусть так – именно о своей сильной страсти к ней говорит Дантес. Он действительно был влюблен – почти до «потери рассудка». Однако его утверждение, что «она тоже любит меня», вряд ли имело серьезное основание. Как он мог быть уверен во взаимности, когда они встречались с Натали только на балах, где имели возможность совсем недолго разговаривать, пока длился танец, в то время как на них были устремлены десятки глаз? Вспомним письма сестер Гончаровых, которые свидетельствуют, что Натали очень мало появлялась на зимних балах из-за своей беременности…
Шокирующее признание Дантеса, будто бы «она тоже любит меня», нельзя принимать всерьез еще и потому, что все январское его письмо написано в стиле посланий определенного круга людей и отношений того времени. Не принято было, говоря о романе со светской женщиной, прямо называть ее имя. О ней можно было только намекнуть, что Дантес и сделал в своем послании к покровителю. Трудно сказать, был ли сам он так безумно влюблен. Молодому блестящему человеку его круга для того, чтобы привлечь к себе интерес, как бы полагалось иметь роман с замужней дамой, даже если этот роман не обещал близких отношений и вообще если любовь не являлась взаимной. Конечно, красота Натали, ее положение в обществе и ее репутация «недотроги» не могла оставить равнодушным светского льва, которым, очевидно, считал себя Жорж Дантес.
Тайна Дантеса очень скоро стала достоянием многих; в конце зимы его ухаживания за Натали были замечены и о них пошли разговоры. 5 февраля Мари Мердер, дочь воспитателя наследника, записала в своем дневнике: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, – он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившийся к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:
– Уехать – думаете ли вы об этом – я этому не верю – вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, – они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту…»
Люди проницательные и гораздо больше осведомленные об отношениях в семье Пушкиных, не были столь категоричны в своих выводах, как молоденькая Мари Мердер. Η. М. Смирнов, вспоминая о зимнем сезоне 36-го года, писал о Дантесе: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание „трехбунчужный паша“, когда однажды тот приехал на бал с женой и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была ревнива, из неосторожного кокетства, казалось, принимала волокитство Дантеса с удовольствием». Графиня Фикельмон смотрела на эту ситуацию так же. «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по имени Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре стал более открыто проявлять свою любовь».
Все эти воспоминания написаны уже после случившейся трагедии, но сам Дантес продолжал свою любовную хронику, что называется, по горячим следам. Через три недели он отправил Геккерну новое письмо:
«Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется, я стал немного спокойней с тех пор, как не вижу ее; и потом, всякий не может брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я видел ее последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне, я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; она и я – это нечто единое, и говорить о ней – это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава Богу, потому что моя попытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях, при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»