Текст книги "Журнал Наш Современник №7 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Но теперь, когда больше ста лет миновало с тех пор, можно попробовать дать еще одно объяснение сахалинскому странствию. Время нас отодвинуло на такую дистанцию, с которой нам видится и исторический, и символический смысл этой поездки.
Путешествие Чехова на Сахалин было пророчеством. Гений первым идет по путям, по каким Провидение вскоре направит народ. Великий художник и человек как бы торит пути своему народу, он первым испытывает те беды, которые только еще созревают в народной судьбе. Сахалинское странствие Чехова было предвестником, предсказанием будущей скорбной дороги России в застенки и ссылки Востока. Чехов опередил судьбу своего народа ровно на сорок лет – и, будто слушая чей-то настойчивый зов, двинулся скорбным путем на Восток. Это был его, Чехова, крестный путь – и вместе с тем это был крестный путь будущей подконвойной России.
Дорогу на каторгу, в ссылку, в застенок пришлось испытать миллионам. Сначала это были священнослужители и монахи, потом раскулаченные крестьяне, потом жертвы тридцать седьмого года, потом для целых народов начался исход на Восток, затем русские пленные, отстрадавшие годы в немецких концлагерях, поменяли их на лагеря магаданские – и почти четверть века длилось великое подневольное переселение России.
Чехов как будто предчувствовал этот грядущий исход – и он словно слушался некоей высшей и понуждающей силы. Иначе зачем он так торопился? Почему он не подождал всего каких-то две недели до открытия навигации и вместо спокойного путешествия на пароходе решился на истязания “лошадного странствия”?
Право же, в этом трудно видеть трезвый расчёт путешественника. Чехов действует, словно в горячке, в душевном порыве, его словно влечет за собою неведомо-властная сила! Он словно старается, в прямом смысле слова “не щадя живота своего”, быстрее достигнуть судьбою назначенной цели.
Может быть, современники и не понимали вполне смысла и цели сахалинского странствия – потому что таинственной силой народной судьбы был ведом на Восток доктор Чехов?..
V
Но оставим на время разговор о путях Чехова и постараемся посмотреть на дороги, по которым двигалась русская литература последние двести лет.
Сознавая, что всякая схема условна, что любой самобытный художник скорее является исключением из правила, чем его подтверждением, – мы все же можем увидеть, что русская литература двигалась как бы по двум совершенно различным путям. Собственно, это были пути не одной только литературы, а всей русской жизни.
Можно назвать один путь революционным – другой назовем тогда охранительно-консервативным; или назовем первый путь бунтарским и разрушительным, путем “сеющих ветер” (и пожинающих бурю!) – тогда вторым будет путь созидания и укрепления жизненных форм, тяжкий путь обуздания хаоса.
Какой из них органичнее, сказать трудно. Россия – это и бунт, и порыв, непрерывный протест против сколько-нибудь устоявшихся форм; но Россия – это и титанический труд созидания, это подвиг соединения противоречий (культурных, этнических, социальных и даже географических) в некоем высшем, с великим трудом достижимом единстве. Можно сказать, что Россия – попытка приблизиться к идеалу России, попытка, которой сама же Россия мешает своим неуемным стремлением возвратить в лоно хаоса то, что было у хаоса отвоевано в титанически трудной борьбе.
Отражением этих спорящих, противоречивых начал русской жизни стала литература. Первым писателем-бунтарем я назвал бы Радищева, автора “Путешествия из Петербурга в Москву”, – того, кого в школьных учебниках советских лет именовали первым писателем революционно-демократического направления. Это уж после него, знаменитого русского диссидента восемнадцатого столетия, явились и бунтари-декабристы, и ими “разбуженный” Герцен, и поднялась та волна революционной агитации, которая вынесла в русскую жизнь Чернышевского и Добролюбова, петрашевцев и народовольцев.
Поддержал деструктивные русские силы и Гоголь. Как писал Розанов, произведения Гоголя “замутили” русскую жизнь; а “Шинель”, из которой, как всем известно, “вышла” позднейшая русская литература, – это же повесть о бунтаре, о “чиновнике, крадущем шинели” (как сам автор и обозначил её центральный конфликт). Недаром Гоголь так мучился в конце жизни, недаром считал себя величайшим грешником – ибо он чувствовал, как “любострастен и воспалителен”, как ядовит был тот чарующий, дивный напиток, которым поил он Россию.
Таких титанов, как Толстой и Достоевский, мы не будем, пожалуй, включать в нашу условную схему. Эти писатели так самобытно-сложны и так противоречивы, что могут стоять как в одном, так и в другом ряду – разрушая при этом любую конструкцию. Толстой эпохи “Войны и мира” – конечно же, созидатель, государственник и патриот; Толстой же времен “Воскресения” – страстный бунтарь, обличитель и разрушитель социума.
Так же и сочинения Достоевского, будоражащие впечатлительные русские умы и сердца, подбросили немало дров в русский революционный костер – хотя общественная позиция самого Федора Михайловича была консервативной и почти совпадала с триадой Уварова “православие, самодержавие, народность”.
В ряды бунтарей встает поздний Блок, с его “слушайте революцию!” и с его Христом, возглавляющим пьяных матросов, апостолов бунта.
Следом идет Маяковский, официально признанный талантливейшим поэтом революционной эпохи. “Довольно жить законом, данным Адамом и Евой!” и “Ваше слово, товарищ маузер!” – эти лозунги “Левого марша” лучше всех рассуждений выражают бунтарскую суть Маяковского.
Ряд “деструктивных” имен можно продолжить – правда, фигуры, стоящие в нем, будут мельчать и мельчать: может быть, вместе с медленным затуханием революционной волны в обескровленно-изнуренной России.
Назову сразу имя, замыкающее на данный момент двухвековую “разрушительную” колонну, прошедшую в русской литературе. Это, конечно же, Бродский, певец распада. Поэзия позднего Бродского – это свалка фрагментов потерявшего целостность мира, это “апофеоз частиц”, по его же собственному выражению. Причем трудно сказать, в какой мере поэт лишь отражает объективно происходящий процесс нагнетания мировой энтропии, а в какой он потворствует хаосу.
Перейдем теперь к вехам иного пути. Ряд творцов-созидателей, ряд художников, не разрывающих, а укрепляющих ветхую ткань бытия, мы начнем с Пушкина. И не забудем, что Пушкин, как бы опровергая радищевское “Путешествие из Петербурга в Москву” – книгу, которая и открыла разрушительно-диссидентское направление русской литературы, – Пушкин пишет свое “Путешествие из Москвы в Петербург”, где спорит с Радищевым, вразумляет читателя и словно бы направляет русскую литературу и жизнь в другую – буквально противоположную! – сторону. Пушкин был гением созидания, укрепления форм языка и уклада, был человеком, благословляющим жизнь. Он говорил миру: “Да!” – он был в истинном смысле творцом, то есть соратником Бога.
Двигаясь дальше, мы видим Тютчева. Этот хрупкий седой старичок, известный большинству современников лишь как автор блестящих салонных острот, был, по сути, Атлантом, несущим почти непосильное смертному бремя. И в творчестве, и в своей частной жизни он соединял множество противоречий, он изнывал и страдал от их непрерывной борьбы – но в итоге и личность, и творчество Тютчева оказались настолько едины и цельны, что мы теперь вправе сказать: он был гением, одолевающим хаос.
Отметим, как близок был Тютчев Пушкину и в политических взглядах. Оба они были убежденными консерваторами и патриотами, оба они понимали, что одолеть мутный хаос российской бунтующей жизни можно лишь с помощью рамок, ограничений, препон – с помощью даже цензуры, которую Пушкин признавал необходимой и которой буквально служил Федор Тютчев!
Чехов не был, конечно, ни монархистом, ни государственником, ни вообще человеком с определенно и громко заявленной общественной позицией. Но недаром Толстой назвал Чехова “Пушкиным в прозе”. Именно Чехов продолжил на стыке веков тот пушкинский путь, с которого русская литература стала чаще и чаще сбиваться. И творчество Чехова, сохранившее традиции русской классической литературы и одновременно открывшее так много нового в прозе и драматургии, и его, Чехова, личность, к которой, как к центру, тянулось все лучшее, честное и благородное, что было в России на рубеже веков, – и личность, и творчество Чехова стали объединяющим центром, высокой нравственной и эстетической точкой отсчета не только для литературы, но и для всей русской жизни. Созидательное и благотворное влияние Чехова несомненно. В этом смысле он прямой наследник Пушкина, самый достойный вожатый по пушкинскому пути.
Писатели, уже в XX столетии продолжившие традиции русской “святой”, созидающей и просветляющей литературы – в каком-то смысле все вышли из Чехова, переняли, хотя бы отчасти, чеховский голос и взгляд.
Сближение, скажем, “Тихого Дона” и чеховской прозы только кажется парадоксальным. Но если всмотреться пристальней, то нельзя не увидеть, что беспощадная трезвость, порою жестокая и леденящая объективность – но вместе с тем глубочайшая человечность и даже лиричность эпической прозы Шолохова находится в несомненной и родственной связи с чеховской прозой. Шолохов, следом за Чеховым, продолжает тот ряд русских художников, которые укрепляли и созидали, – на фоне одолевавшего русское общество духа распада, вражды, разрушения. Шолохов всею силой своего непомерного гения непрерывно сводил и удерживал расползавшийся шире и шире трагический русский разлом, он пытался свести, удержать края той кровоточащей раны, которая разрывала Россию – проходя в том числе и по сердцу Григория Мелехова. Герой Шолохова – человек золотой середины; он, конечно же, не перебежчик от “красных” к “белым” или наоборот (как трактовала его современная Шолохову литературная и партийная критика), но он человек, сохранивший, “в годину смуты и разврата”, высокую, целомудренно-чистую душу русского землепашца и воина.
Чехов – фигура центральная в нашей культуре. К нему, словно к узловой железнодорожной станции, сходятся пути его литературных предшественников (начиная от автора “Слова о полку Игореве” [1] 11
#_ftn1
[Закрыть] и кончая Гоголем и Тургеневым) – и от него же, от Чехова, начинается множество новых дорог в прозе и драматургии.
Булгаков и Бунин, Шукшин и Вампилов, Белов и Распутин – писатели эти, при всей самобытности и непохожести их друг на друга, все же родственны неким глубинно присущим их творчеству пушкинско-чеховским духом. Перечисление тех писателей – русских и мировых, – которые испытали на себе чеховское влияние, займет много места и времени. Можно сказать даже так: в литературе XX века мы не назовем ни одного сколько-нибудь крупного автора, совершенно свободного от влияния Чехова.
И как раз оттого, что Чехов был человеком центральным для русской культуры, его облик кажется нам (как казался он и современникам Чехова) обликом скромно-неярким, почти что бесцветным. Но это “бесцветие” белого цвета, вобравшего и удержавшего все цвета спектра, это признак огромных богатств и возможностей, содержащихся в личности Чехова.
Труд быть “нормальным” был слишком велик, напряжение этой центральной позиции было слишком огромным, чтобы Чехов мог себе позволить капризы оригинальничанья – тех безответственных и ребяческих игр с самими собою и с жизнью, в которые так “заигрался” Серебряный век... “Работать надо, а все остальное к черту”, – писал Чехов, как бы стиснув зубы, и мы чувствуем в этих словах великое напряжение человека-подвижника, противостоящего, ни много ни мало, наступлению мировой энтропии...
VI
Бунин приводит чеховские слова о Толстом.
“– Вот умрет Толстой, все пойдет к черту! – повторял он не раз.
– Литература?
– И литература”.
Получилось, что Чехов сказал как бы и о собственной смерти – и о том, что станется после этого с русской литературой и жизнью. Да, все “пошло к черту” – бесы разрушения овладели Россией. “Он умер не вовремя, – пишет Бунин. – Будь жив он, может быть, все-таки не дошла бы русская литература до такой пошлости, до такого падения, до изломавшихся прозаиков, до косноязычных стихотворцев, кричавших на весь кабак о собственной гениальности...”.
Только теперь, спустя сто лет после смерти Чехова, мы и можем вполне осознать все значение чеховской личности, общий смысл его жизни и творчества – в контексте русской истории XX века. В известном смысле мы можем сказать: трагедии, беды, обвалы России в двадцатом столетии (в том числе и имперский обвал конца века) связаны с тем, что Россия сошла, сбилась с чеховского пути, – с тем, что в нас, русских людях, образовалась нехватка чеховского “состава души”. Нам не хватило, в конечном-то счете, той воли и мужества, которые удержали бы нас от истерики отрицания, бунта и разрушения.
Ведь революция, в сущности, – дело слабых. Недаром волна революции поднимает – и часто возносит на верхи социума – так много крикливых, никчемных, жестоких и ни к чему, кроме зла, не способных людей. Революция – звездный час для кликуш и юродивых, это шанс для ничтожных, подпорченных душ отомстить всему миру за собственную неполноценность, ущербность, отверженность от бытия.
“Весь мир насилья мы разрушим...” Но ведь мир насилья – это и есть весь наш мир, вся его, так сказать, грубая проза. Да, Божий мир – мир, в том числе и насилья, и несправедливости, мир с допущенным злом. В этом мире мы и должны сделать свой собственный онтологический выбор. И сказать этому миру “нет” – значит подняться на бунт против Бога-Творца. Недаром же богоборчество и являлось всегда отличительным признаком истинных революционеров.
Понять же, что “лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества” (Пушкин) – это значит сказать миру “да!” и тем самым взвалить на себя тяжкий труд по преображению и просветлению сначала себя самого, а затем уже “внешнего” мира.
Этой дорогой и двигался Чехов. Вся его жизнь – “беспрерывный ночной и дневной труд, вечное чтение, штудировка, воля...”. Те “свинцовые мерзости русской жизни” (М. Горький), среди которых начинался путь Чехова, подтолкнули его не к проклятию и разрушению, но направили к подвигу более трудному: к усилию просветлить и улучшить сначала себя самого, укрепить свое “самостояние” и свободу. Революция – слишком простой выход из тупика, в котором оказалась Россия; как раз в простоте, в очевидности этого выхода и таится его небытийный, бесовский соблазн. Бунт превращает “свинцовые мерзости” в мерзости кровавые, превращает плохую жизнь – в смерть.
Чехов не верил в улучшающие жизнь насильственные перевороты – он и в этом смысле наследник Пушкина, – но он верил в личности, верил, как позже выразится Уильям Фолкнер, в “неистребимый голос человека”.
“Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – интеллигенты они или мужики, – в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука все подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер... и все это делается помимо прокуроров, инженеров, гувернеров, помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что” (22 февраля 1899 г.).
Вот личностей-то и не хватало российскому государству – вот потому-то дважды в течение одного столетия оно и оказывалось колоссом на глиняных ногах. Особенно показательно в этом смысле крушение советской империи в конце XX века. До сих пор все настолько ошеломлены невероятностью произошедшего (для кого-то отрадной, а для кого-то трагической), что никто не берется всерьёз объяснить: что же это случилось с великим, могучим Советским Союзом? В самом деле: без войн и без революций, без глада и мора, без внешней агрессии, на фоне, как выражаются медики, полного благополучия – рассыпалась, словно карточный домик, одна из величайших империй в истории человечества!
То, что кажется необъяснимым, имеет, как правило, объяснения очень простые – и очень глубокие. Противостояние личности и тоталитарной идеи было главным конфликтом двадцатого века, главной трагедией, что разыгралась в сей век на подмостках истории.
И Россия оказалась главной “постановочной площадкой” для этой кровавой трагедии. Именно в русскую землю оказались зарыты миллионы тех лучших людей, которые не помещались в прокрустовых рамках коммунистической идеи. Революции и затем войны убивали, конечно же, лучших; но беда-то была еще в том, что советское государство, пытаясь выстоять в хаосе революций и войн, планомерно, сознательно и беспощадно само боролось с инакомыслием, с самобытностью и “самостоянием” человеческих душ – то есть подавляло те личности, из которых и состоит государство. Это ведь все равно что рубить сук, на котором сидишь, или, точнее сказать, разрушать те кирпичи, из которых и сложен весь дом.
Драматический этот процесс продолжался десятилетия; и в тот миг, когда государство, казалось бы, одержало окончательную победу – оно само рухнуло, оно пошло прахом! Ибо не стало того, из чего состоит государство, не стало людей, что способны самостоятельно строить и думать, предвидеть и защищать, – а большинство превратилось, как этого государство хотело, в безликую и покорную массу. Советское государство погибло в тот самый момент, когда победило – когда сложный, трагический, десятилетия шедший процесс подавления и развращения личностей достиг, наконец, своей цели. Число самодостаточных и ответственных личностей упало в Советском Союзе ниже некой критической отметки – иссякла их тайная сила, харизма, державшая до поры государство, – и империя рухнула, как человек, из которого вынули кости...
Тот центральный конфликт, что почти целый век тлел внутри, в сердцевине советского строя, был в истинном смысле а г о н и е й [2] 22
#_ftn2
[Закрыть] , то есть борьбой государства с самим же собой. И чем успешнее шла та борьба – тем обреченнее был победитель.
“Будь жив Чехов...” – горестно предполагал Иван Бунин; если бы Чехов прожил еще тридцать лет – думается сегодня, – кто знает, не изменило бы это позднейший и даже теперешний облик России в сторону большей его человечности, внутренней прочности и самоуважения? Если бы в нас, русских людях, оказалось больше от чеховской – несокрушимой по силе и скромной по внешним ее проявлениям – души, кто знает, каким государством вошла бы Россия в третье тысячелетие.
VII
Удивительным образом действуют чеховские фотографические портреты. Кажется, что не ты видишь перед собой его изображение – а, наоборот, сам находишься перед ним, сам, словно школьник экзаменатору, предстоишь взгляду Чехова. И лишь перед Чеховым бывает так стыдно – стыдно собственной лени и грубости, малодушия, лживости и пустоты.
И еще, глядя в его утомленно-внимательные глаза, сознаешь, что ответом на тот вопрос – или, точнее сказать, тот призыв, – что исходит от взгляда и облика Чехова, должны быть не просто слова или жесты – но ответом на этот призыв должна стать вся твоя жизнь целиком.
Такое же действие производят иконы святых. Не их лики расположены перед зрителем – но человек, созерцающий эти иконы, предстоит им, находится перед ними. Это их, святых, взгляды вопрошают нас с бесконечным терпением, скорбью, надеждой – ожидая ответа от наших растерянных душ.
Досадно, что мы, соплеменники Чехова, запоздали сказать самое, может быть, главное о нашем великом писателе и человеке. Это, главное, уже сказано англичанином Джоном Пристли. В книге о Чехове Пристли выразил мысль, что вряд ли мы сможем назвать человека, который полнее, чем Чехов, сумел воплотить в реальную жизнь христианские принципы, – человека, который по духу и по содержанию жизни был ближе к Христу. “Он лечит (бесплатно) крестьян по утрам, занимается садом, школой, библиотекой днем, а вечером пишет шедевр. И все это делается без догматизма, теоретизирования или навязчивой идеологии. Все это делается деликатно, с мягким юмором и состраданием. Вот почему я опять повторяю: перед нами была модель нового человека... Антон Чехов был только один”.
Чехов воистину жил по Христу, был исполнен такой негасимой и жертвенной силы любви к окружающим людям, что давно, я уверен, пора ставить слово “святой” рядом с именем Чехова.
Конечно же, люди церковно-ортодоксального склада будут против такой самовольной “канонизации”. “Как?! – возмутятся они. – Да мы даже не знаем, был ли Чехов просто-напросто верующим человеком – не говоря уж о том, что человеком церковным, исполняющим ритуалы и предписания, он, конечно же, не был!”.
Но мы точно так же не можем сказать, что он был атеистом, – зато точно знаем, что мало кто из церковных, откровенно и правильно верующих людей до такой же, как Чехов, степени воплотил в жизнь христианские идеалы. Видимо, это тот самый случай, когда судить следует не по букве – по духу всей чеховской жизни. Дух же этот был светел и чист, он был полон добра и живого сочувствия людям.
Нам сейчас важно понять и другое. Христианский путь Чехова, путь его жизни и творчества, был и глубиннейше русским путем. Недаром Россия в своем идеале – святая, Христова страна; недаром путь жертвы и подвига всегда звал, увлекал сердца русских людей.
Наши беды – и личные, и национальные – в том, что мы слишком часто сдаемся соблазнам сойти, соступить с этой высшей дороги, оставить свой собственный путь – и вприпрыжку бежать по чужому. Ну, конечно: под горку-то легче, чем в гору! Удариться в революцию легче, чем прожить жизнь трудящимся, честным, страдающим человеком; кинуться, как мы сейчас кинулись, по истоптанному и безотрадному западному пути кажется легче, чем строить свою суверенную, трудную жизнь. Нам как раз не хватает чеховского “самостояния”, верности собственной русской дороге, ведущей чрез тернии – к Богу.
Святость есть идеал; это не состояние – это путь, по которому надо идти. И Чехов, наш русский святой человек и писатель, который и сам-то всю жизнь находился в пути сотворения себя самого, есть для нас не кумир, не застывшая маска, которой мы будем курить фимиам в дни его юбилеев или поминок; нет, Чехов есть как бы маяк, указующий русский – и всечеловеческий! – путь. Этот путь очень труден и долог – вернее сказать, бесконечен, – но, имея перед собой живой пример Чехова, мы теперь точно знаем, что этот путь проходим.
Вот только достанет ли сил, хватит ли воли и мужества двинуться этим труднейшим и высшим путем: дорогой строительства и укрепления собственных душ, дорогой, ведущей, в конечном-то счете, к Тому, Чьи мы все неразумные и непослушные дети?
[1] 33
#_ftnref1
[Закрыть] См. рассуждения М. Громова об архетипах чеховской “Степи” (“Чехов”, серия УКЗЛ. М.,1993).








