Текст книги "Журнал Наш Современник №7 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Но, может, кто-то из них всё же одумается? Вспомнит о таком человеческом атрибуте, как стыд, и покается перед Богом, а прежде всего перед самим собой. Каяться никогда не поздно!
«С любовью, русские люди» (Беседа Алексея Кожевникова со скульптором Вячеславом Клыковым) (Наш современник N7 2004)
“С любовью, Русские люди”
Беседа редактора “Нашего современника” Алексея Кожевникова
с заслуженным деятелем искусств России,
скульптором Вячеславом Клыковым
Алексей Кожевников: Вячеслав Михайлович, Вами создан памятник замечательному русскому писателю Василию Макаровичу Шукшину. Расскажите, пожалуйста, об истории создания этого памятника. Ведь само обращение к имени Шукшина – это не только Ваше преклонение перед его творчеством, но и перед самой личностью писателя?
Вячеслав Клыков: Увы, я не был лично знаком с Василием Макаровичем. Так уж сложилось, что встретиться с ним мне не довелось, но очень хотелось приблизиться к нему – просто как к человеку. Когда Шукшина не стало, я воспринял это как личную трагедию. Он был тем редким писателем, который мог донести до нашего общества живое слово о русском человеке, писателем, осознававшим свою миссию перед народом. Конечно, я сожалею, что не был знаком с Шукшиным при жизни (хотя и знал многих его друзей). Но думаю, что в этом и моё преимущество – ведь для некоторых “воспоминателей” Шукшин стал некой личной собственностью, а их мемуары – своеобразной “монополией” на истину. Мне же, как и многим другим людям, Василий Макарович дорог прежде всего как великий писатель, показавший в своих произведениях целую галерею русских национальных характеров – и при этом сам являвший собой образ русского человека во всём его величии, противоречиях, исканиях... Вот этот образ Шукшина – человека и писателя, мне особенно близок и дорог.
Работу над памятником Василию Макаровичу я начал сразу после смерти писателя – в 1974 году. Создал несколько вариантов. Памятник, который будет установлен в июле этого года, ко дню рождения Шукшина, – продолжение моей работы над образом великого писателя.
А. К.: Как выглядит памятник?
В. К.: Семиметровая фигура Шукшина, на постаменте, установленная на горе, у подножия которой расположилось родное село писателя Сростки. Сама гора – как пуп земли, а мне и хотелось Шукшина как бы “посадить на землю”. А посмотришь вокруг – места-то какие! Река Катунь, лесок, предгорье... Сказочный край... Помню, приехал сюда в 1976-м. Тогда в Сростках впервые проводились литературные Шукшинские чтения. Летел на Алтай, думал, что встречу что-то необычное, непохожее на нашу срединную Россию. А как увидел Сростки – точно такое же село, как, например, под Воронежем или под Курском. Одинаково всё абсолютно. Говор очень похож на воронежский, на казачий, песни те же самые. Нормальный русский язык, может быть, с небольшим “тоном” – как все сибиряки говорят. Сам Василий Макарович объяснил это в своем “Степане Разине”, намекая на своё происхождение. Помните диалог его героев: “Батюшка, ты откуда?” – “Да я с Алтая” – “Как ты попал туда?” – “В своё время мой дед поджёг усадьбу помещика. Нашли – Сибирь”. А осваивал Сибирь кто? Казаки. Те же русские люди... Под Воронежем река Шукша протекает. Вот оттуда “корни” Василия Макаровича и многих его героев – из нашей средней России.
А. К.: Насколько, на Ваш взгляд, созвучны произведения Шукшина нашему сложному времени, современны ли герои писателя – метущийся Егор Прокудин, возвышенный, борющийся Степан Разин, персонажи рассказов – сельские жители, народные “философы” и даже все эти “чудики”, “странные люди”... Шукшин показал нам в своих произведениях целую галерею ярких народных характеров. Современны ли они – ведь это люди 1960—70-х годов?
В. К.: Очень современны, особенно если иметь в виду нашу провинцию – ведь люди те же остались там, та же психология, традиции, характер народный... А если говорить о шукшинских “чудиках”... Это просто выхваченные из жизни образы русских людей, выламывающихся из предписанных “сверху” норм поведения, уравнивающих по средним стандартам как деревенского, так и городского жителя. В этих “чудачествах” заключался протест русского человека против официальной косности, глупости, скуки того времени. Не мог Шукшин показать этих людей другими, поскольку сам нес в себе этот протест, “вкладывал” в каждого из своих героев самого себя. В любом его рассказе как на мощную ось нанизаны все слои общества тех лет, писатель как бы предупреждает: это может случиться с каждым и так может рассуждать каждый из нас... И что поражает в произведениях Василия Макаровича – это любовь к человеку. Не хочу обидеть никого из современных наших писателей, но именно в творчестве Шукшина видна удивительная, щемящая боль за русских людей. Вспомним, к примеру, Егора Прокудина из “Калины красной”, сцену его встречи со своей матерью, горькие слёзы главного героя у церкви. Это же плачь по России, по многим из нас – метущимся, заблудшим, потерявшим Бога!..
Я думаю, что у Шукшина нет отрицательных персонажей. В его произведениях – сама жизнь во всём её многоцветии, противоречиях, герои его – русские люди, такие, какие они есть. А как иначе мог бы художник создать портрет человека, общества? Разве можно сказать: это черное, это белое?.. Тем более, если в рассказе, романе показаны яркие, самобытные характеры, русские люди, и в каждом из персонажей – от профессора до последнего забулдыги – Божеское начало. А Разин шукшинский – разве он разрушитель, разбойник? Он выразитель воли народной. “Я пришел дать вам волю”. Ведь это говорил сам Шукшин устами своего героя, зная, какие путы сковывают жизнь и дух народа. Много шукшинского в образе Разина. Я и стремился передать это, работая над памятником Василию Макаровичу. Вот сидит на камне могучий русский человек, в его облике – сила, ум, воля. А в нас – надежда, что выстоим...
А. К.: Шукшин известен не только своими литературными произведениями, но и яркими работами в кино – актерскими и режиссерскими. Ведь уже не одно десятилетие искусствоведы и киноведы оперируют терминами “кинематограф Шукшина”, “шукшинские образы в кино”... Насколько самобытна для российского кино эта грань творчества писателя и режиссера?
В. К.: Я (как зритель, конечно) позволил бы дать совет нашим кинематографистам: учитесь у Шукшина. Ведь в его фильмах нет сентенций. В них – сама жизнь, органичный, живой язык народа, правдивые образы. Вспомните “Печки-лавочки”, “Живет такой парень”, “Калину красную”... Шукшин был и, уверен, останется учителем ещё не для одного поколения русских режиссеров. А актер какой! Его Егор Прокудин, прекрасные пробы к “Степану Разину” – кто лучше Шукшина смог бы воплотить на экране этот образ народного заступника?.. Много хороших, талантливых актеров играло в фильме С. Ф. Бондарчука “Они сражались за Родину”, но, на мой взгляд, наиболее яркий и правдивый образ русского солдата Лопахина создан именно Шукшиным. Таким, возможно, представлял Лопахина и Шолохов...
А. К.: Вячеслав Михайлович, вернемся к юбилейным торжествам, которые будут проходить этим летом на родине Шукшина и, надеюсь, по всей России. Ведь это событие общенациональное. Возможно, пройдут чтения, конференции, выйдут в свет содержательные мемуары, исследования о творчестве писателя...
В. К.: К 75-летию со дня рождения Василия Макаровича будет подготовлен уникальный альбом его фотографий, выйдут интересные воспоминания о Шукшине оператора “Калины красной” Анатолия Заболоцкого. На родине писателя, в Сростках, откроется часовня во имя Василия Великого (церкви там пока нет)... Всего, конечно, не перечислишь, ведь такая дата – большой праздник для русских людей.
Шукшин так говорил: народ сам выбирает себе героев. Он был подлинно народным писателем, великим русским человеком. И мы будем помнить его таким. Поэтому на памятнике ему будут такие слова: “Василию Макаровичу Шукшину. С любовью, русские люди”.
Андрей УБОГИЙ • Русский путь Чехова (Наш современник N7 2004)
Андрей УБОГИЙ
РУССКИЙ ПУТЬ ЧЕХОВА
“Вот вы – русский!
Да, очень, очень русский...”
(Толстой – Чехову)
I
Сто лет, как с нами нет Чехова, – и сто лет, как с нами, во всей полноте, живет его образ. “Никогда вы всего не охватите. Все сложится, когда мы умрем – сложные части, над которыми надо работать. Тогда и личность автора обнаружится. А то все равно всю жизнь будете слышать – у него нет ярко определенной личности, нет стержня”, – говорил Чехов Бунину.
Но и сейчас, спустя век, личность Чехова трудно “складывается” в нашем сознании. Он всегда был в пути, жил в усилии становления собственной личности – а мы поддаемся соблазну остановить, упростить этот сложный процесс.
Заблуждений и предрассудков о Чехове много. Так, его представляют обычно этаким хлипким интеллигентом в пенсне. Но на самом-то деле он был человеком высокого роста и крепкого телосложения. Художники, верному глазу которых мы не можем не доверять, именно так вспоминали о Чехове: “Он был красавец... Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие” (К. А. Коровин). Или свидетельство Репина: “...он казался несокрушимым силачом по складу тела и души”.
Свой самый, пожалуй, известный портрет работы Браза – портрет, во многом благодаря которому у нас и сложилось представление о Чехове как об изящно-меланхолическом, утонченном почти до бессилия интеллигенте, – сам Чехов этот портрет решительно ненавидел. “Мне противен бразовский портрет”, “то ужасный портрет”, “что-то есть в нем не мое и нет чего-то моего”, – писал он и потом добавлял: “Если я стал пессимистом и пишу мрачные рассказы, то виноват в этом портрет мой”.
Фотографии, кажется, должны быть объективнее – но и они оставляют нас в недоумении относительно облика Чехова. Он очень разный – причем даже не в разные годы (что тонко заметил и описал Иван Бунин); нет, облик Чехова неуловимо подвижен даже в пределах короткого срока. Он кажется то дворянином с лицом чуть надменным и твердым, то уставшим от бремени многих житейских забот разночинцем, – а то вдруг мы видим совершенно мужицкое, русское, очень простое лицо и вспоминаем, как он писал о себе: “Во мне течет мужицкая кровь”.
Неуловим и характер Чехова. Кто он? Весельчак и шутник, хлебосольный хозяин, любивший и шум суеты, и кипение жизни – ведь именно так вспоминал о нем К. Чуковский, – или анахорет, трудившийся от темна до темна, словно раб на галере? Чехов – король юмористов, чьи рассказы и ныне заставляют нас хохотать до упаду – или он беспощадно-трагический, мрачный писатель? Вспомним “Врагов”, “В овраге”, “Убийство” – вспомним, что первые сборники Чехова назывались “Хмурые люди” и “В сумерках”...
Чехов мягок, застенчив и мил, “словно барышня” (Л. Толстой) – и вместе с тем Чехов производил на людей, хорошо его знавших (на Шаляпина, Бунина, Репина), впечатление несгибаемой твердости духа. “Плакал ли когда-нибудь Антон Павлович?” – спросил Бунин чеховских мать и сестру. “Никогда в жизни!” – твердо ответили обе.
Одно из суждений о Чехове принадлежит Зинаиде Гиппиус. По ее мнению, Чехов был человеком “нормальным” – нормальным почти до заурядности. “Слово “нормальный” – точно для Чехова придумано. У него и наружность “нормальная”... Нормальный провинциальный доктор... Даже болезнь его была какая-то “нормальная”...”.
Конечно, в устах Гиппиус, одного из идеологов “ненормального” Серебряного века, слово “нормальный” и должно было звучать почти как оскорбление. Но для нас-то как раз драгоценна вот эта нормальность: Чехов глубок и таинственен, неуловим именно в силу того, что он был нормальным, живым “человеком в его развитии” (как выразился Гоголь по поводу Пушкина).
Личность Чехова кажется неуловимой: пытаясь ее обрисовать, приходится прибегать к характеристикам противоположным, даже взаимоисключающим. Чехов мягок – и тверд, независим и горд – и застенчив, он весел и мрачен, терпим и беспощаден, общителен и одинок. Но при этом у всякого, кто каким-либо образом прикасается к личности Чехова, создается всегда впечатление самодостаточной внутренней силы и редкостной цельности чеховской неповторимой души.
Размышляя о Чехове, видишь еще и такое – может быть, уникальное во всей мировой литературе – соотношение личности и творчества. Для нас, для читателей, личности крупных художников являются как бы приложением к их же творчеству. Жизнь и личность Гомера, Сервантеса, Данте, Шекспира и Шолохова интересны нам, в сущности, лишь потому, что они, эти личности, породили “Илиаду”, “Дон Кихота”, “Божественную комедию” и “Тихий Дон”.
Но с Чеховым все получается как бы наоборот. Вспоминая о нем, вспоминаешь не тексты и не героев, не повороты сюжетов – а прежде всего воскрешаешь в душе сам облик Чехова. При том, что он, несомненно, великий писатель – причем мировая весомость его как прозаика и драматурга растет с каждым годом. Чехов как человек превосходит свои же творения. Можно сказать даже так: Чехов как личность является своим лучшим произведением.
Поэтому ныне, в дни памяти Чехова, хочется больше всего говорить о его личности, ибо в личности Чехова, в ее поразительной цельности и полноте, в ее воле к саморазвитию, в том редком мужестве, с каким Чехов нес бремя тяжелой болезни и с каким встретил смерть – во всем этом нам явлен несравненно высокий пример человеческой жизни. Не только его рассказы, повести, пьесы – сама личность Чехова является нашей немеркнущей национальной драгоценностью.
II
Но личность – не истукан; живой личности человека как раз свойственно изменяться, всегда быть в пути, в напряженном движении самораскрытия. Как выразился философ Мераб Мамардашвили, человек есть непрерывное усилие стать человеком.
К Чехову это относится прежде всего. И разговор о чеховской личности должен быть разговором о том пути, по которому двигался Чехов, двигался напряженно и неустанно, до тех самых пор, пока смерть не настигла его в Баденвейлере.
Этот путь начинался в мещанско-купеческом Таганроге. А точнее сказать, начинался он раньше: в глубинах России, среди крепостного народа. Мужицкая кровь, при всей ее генетической мощи, была все же кровью рабов; и усилие вытравить родовое тавро крепостничества, что незримо лежало на сердце, на памяти Чехова, сделалось главной задачей всей чеховской жизни. Борьба за свободного человека в себе – вот чем была его жизнь. Известное письмо к Суворину стало хрестоматийным, но в нем Чехов, обычно сдержанно-скрытный, сказал, может быть, нечто самое главное о себе. “Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая” (7 января 1889 г.).
“Дно” русской жизни, с которого начинался чеховский путь, было средой столь беспросветно-тяжелой, что Чехов вспоминал о собственном детстве лишь с горечью, болью и недоумением. “Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать... Детство отравлено у нас ужасами... Детство было страданием”.
Мы знаем, как тягостна, как беспросветна была атмосфера, в которой рос Чехов; мы знаем, что религиозная страстность и догматичность отца, Павла Егоровича, приобретала порою характер жестокого фанатизма. Путь, по которому двигался – и понуждал двигаться близких – отец Чехова, был путем в страшный тупик. Рассказ “Убийство”, один из самых могучих, провидчески-грозных рассказов Чехова, предупреждает как раз об опасности фарисейского отношения к вере. Это, по сути, рассказ о пути, каким шел отец Чехова – но который, к счастью, он не прошел до конца.
Павел Егорович был, воистину, книжником и фарисеем. Причем его преданность букве Закона порой доходила до анекдотического абсурда. Чего стоит, скажем, одна лишь история с крысой, утонувшей в бочке масла, – с той бедной крысой, извлеченье которой превратилось в целое религиозное представление, с приглашеньем священника и дьячка, с распевом псалмов и маханьем кадилом! Павел Егорович был уверен, что поступает, как должно, что сила свершенного ритуала очистила загрязненное масло и что им теперь можно опять торговать, – но давайте представим, с каким изумлением, сдержанным ужасом и с каким непочтительным внутренним смехом наблюдал юный Антон за этой псевдорелигиозной комедией!
В чем был источник тех внутренних сил и духовной свободы, которые вывели Чехова из таганрогского тупика? Может быть, это был дар художника; но возможно, что этой таинственной внутренней силой было ученье Христа, которое Чехов впитал не формально, не книжно, не в “букве” – но именно в духе Христовом. Чехов преодолел, перерос примитивно-сектантскую (в сущности, бесчеловечную) религиозность отца – именно так, как Христов Новый завет преодолел иудейскую узость, жестокую грубость ветхозаветного Пятикнижия.
Парадигмы Священной истории потому и являются вечным примером для нас, что всё совершавшееся в дни земной жизни Христа повторяется в каждой эпохе и отражается в каждой судьбе человека. Понтий Пилат, Каиафа, Варрава живут и вершат свои судьбы не просто средь нас, рядом с нами – но живут в глубине и во тьме наших собственных душ.
И если Ветхий завет от нас требует осознанья себя самого лишь покорным рабом – но рабом не земного, а высшего Господина, – то сущность завета Нового – в осознании чести и бремени богосыновства. Стать из раба сыном Божиим, Его образом и подобием – вот наивысшая из задач, что поставлена перед каждым из нас.
Чехов трудился над этой задачей всю жизнь. Это показывают, в том числе, его письма братьям, в которых он делится с ними “рецептами” сотворения “человеческой крови” в себе. “Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям:
1) Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы. Они не бунтуют из-за молотка или пропавшей резинки; живя с кем-нибудь, они не делают из этого одолжения, а уходя, не говорят: с вами жить нельзя!..
2) Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом...
3) Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги.
4) Они чистосердечны и боятся лжи как огня. Не лгут они даже в пустяках. Ложь оскорбительна для слушателя и опошляет в его глазах говорящего. Они не рисуются, держат себя на улице так же, как дома, не пускают пыли в глаза меньшей братии... они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают... Из уважения к чужим ушам они чаще молчат.
5) Они не уничижают себя с тою целью, чтобы вызвать в другом сочувствие...
6) Они не суетны...
7) Если они имеют в себе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой... Они горды своим талантом...
8) Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт... Им нужны от женщины не постель... Им... нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не (...), а матерью...
Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля... Тут дорог каждый час...” (март 1886 г.).
Поразительны эти слова молодого совсем человека – слова, по которым мы видим, какой драматический, сложный, порою мучительный путь был к тому времени пройден самим Чеховым!
То, что Чехов менялся, всегда был в пути, подтверждается пестрой противоречивостью воспоминаний о нем: люди, знавшие Чехова в разные годы, знали, в сущности, разных Чеховых. Непрерывное это движение саморазвития подтверждает и самый внимательный, самый талантливый из его современников – Иван Бунин.
“У Чехова каждый год менялось лицо:
В 79 году по окончании гимназии: волосы на прямой ряд, длинная верхняя губа с сосочком.
В 84 году: мордастый, независимый; снят с братом Николаем, настоящим монголом.
В ту же приблизительно пору портрет, написанный братом: губастый, башкирский малый.
В 90 году: красивость, смелость умного живого взгляда, но усы в стрелку.
В 92 году: типичный земский доктор.
В 97 году: в каскетке, в пенсне. Смотрит холодно в упор.
А потом: какое стало тонкое лицо!..”.
III
Труд очищения и просветления собственной грешной души в православии именуется “высшим художеством” – и относится это, прежде всего, к монашескому пути.
Чехов, конечно же, не был монахом – как не был он ни церковным, ни даже формально верующим человеком. Но творчество Чехова просветлено и пронизано именно духом православного христианства. Такие рассказы, как “Святой ночью”, “Студент” или “Архиерей”, написаны, кажется, специально для православных учебников-хрестоматий. А как удивительно светел, высок дух любви и печали, создавший “Тоску” или “Ваньку Жукова”, “Счастье”, “Мороз” или бессмертную “Степь”!
Но не о душеспасительной чеховской прозе сейчас мы ведем разговор – а о душеспасительной личности Чехова. Берусь высказать мысль достаточно спорную: Чехов, по форме и сущности жизни своей, был м о н а х о м в м и р у.
Оковы, которые чеховский дух налагал на его плоть, были очень строги. Важнейший из иноческих обетов – безбрачие – Чехов нес почти всю свою жизнь; да и последние три “женатые” года он жил большей частью вдали от супруги – и назвать его союз с Книппер полноценным браком было бы явной натяжкой.
Нестяжание Чехова общеизвестно. “У меня никогда не было зимнего пальто дороже 50 р.”, – писал он в конце жизни, и так жил писатель, которого в те уже годы читала не только Россия – весь мир. Постоянно сидеть без гроша, всячески “жаться” в денежном отношении – и при этом, почти целиком за свой счет, построить три подмосковные школы, которые были школами образцовыми для тогдашней России!
Дух трезвения, даже аскезы, в котором жил Чехов, хорошо виден в его словах, приведенных Буниным: “Я, когда работаю (а работал он всегда! – А. У. ), ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром – кофе, в полдень – бульон. А то плохо работается”.
Даже самый усердный монах вряд ли несет такой груз послушаний, то есть беспрерывных хозяйственных или благотворительных дел, какой нес тяжело больной Чехов. Судя по сохранившимся записям, он принимал ежегодно и безвозмездно не менее тысячи (а иногда и до трех тысяч!) больных, он, как уже было сказано, строил школы, сажал сады, собирал народные библиотеки, участвовал в переписи и в борьбе с холерой, хлопотал о десятках людей, которым нужна была его помощь, рассылал сотни писем – и все это среди непрерывных, усерднейших и напряженных литературных трудов! Уверен: таких беспримерных работников, каким был доктор Чехов, Россия еще не видала...
Но самым тяжелым, мучительным грузом, который нес Чехов, было бремя болезни. С каким поразительным мужеством и христианским смирением Чехов перемогал этот смертельный недуг! “Он пятнадцать лет был болен изнурительной болезнью, которая неуклонно вела его к смерти; но знал ли об этом читатель – русский читатель, который слышал столько горьких писательских воплей? Больные любят свое привилегированное положение: часто самые сильные из них почти с наслаждением терзают окружающих злыми, горькими, непрестанными разговорами о своей болезни; но поистине было изумительно то мужество, с которым болел и умер Чехов! Даже в дни его самых тяжелых страданий часто никто не подозревал о них.
– Тебе нездоровится, Антоша? – спросит его мать или сестра, видя, что он сидит в кресле с закрытыми глазами.
– Мне? – спокойно ответит он, открывая глаза, такие ясные и кроткие без пенсне. – Нет, ничего. Голова болит немного.
Только Бунин ошибся: Чехов болел туберкулезом не пятнадцать, а двадцать лет; первое кровохарканье случилось в 1884 году.
Можно сказать, что чахотка играла роль “внутреннего монастыря” – была тем непреложным условием существования, которое и понуждало мирского монаха Антония ежедневно и ежечасно одолевать слабость собственной плоти.
Автору этих строк довелось прошлым летом побывать в ялтинском доме Чехова – в доме, который он выстроил так, как хотелось ему, и который поэтому отображает натуру Чехова не в меньшей степени, чем, скажем, одежда. Так вот, первое из сравнений, что пришло в голову после прогулки по саду и около дома, было такое: дом и сад Чехова кажутся монастырем.
Конечно, в любом из музеев есть нечто общее с монастырем – там и там ощутимо понижен градус живой, непосредственной жизни, – но монастырский дух чеховского дома-музея выражался в ином. После шумных, горячих и суетных ялтинских улиц, после курортного южного гомона и толчеи оказаться вот здесь, в тишине и прохладе чудесного сада, – было как будто переменить бестолково-поспешную, злую мирскую судьбу на иное, неспешно-глубокое, чистое существование.
Чеховский сад был воистину дивным творением рук и души. Казалось, сюда были собраны все растения мира – береза и пальма росли, почти прикасаясь стволами, а под ними веселой зеленою рощей теснился японский бамбук, – и в этом соседстве всего, что растет на земле, было что-то неповторимо чеховское, была явлена ширь и свобода могучей и радостной, светлой души. И в этом же слышен был отголосок иного, Небесного Града...
Недаром – вот странное дело! – первое, о чем вспомнило сердце во время неспешной прогулки по саду, был монастырский скит в Оптиной пустыни. Святой Амвросий – старец всея Руси! – тоже жил в окружении благоухавших цветов, под сенью дерев припадавшего к окнам келейки вишневого сада, в разливе черемух, жасминов, сиреней, которые поочередно, сменяя друг друга, курили божественный свой аромат... В том и была цель отцов – устроителей Оптиной пустыни, чтоб – хотя бы сначала на малом клочке подболоченной жиздринской поймы – создать нечто райское, дивно цветущее, то, что будило бы в душах людей и тоску по утраченном в оные дни рае, но и пробуждало бы вместе с тем упование этого рая достигнуть.
Из подобных же помыслов вырастал и ялтинский сад Чехова. Идея о том, что каждый обязан, хотя бы на малом клочке отведенной ему земли, сделать то лучшее, что он сделать способен, была не просто излюбленной чеховской мыслью, но была его жизненным руководством. Чехов и в этом успел нам оставить высокий пример: его ялтинский сад, его светлый, радушный и радостный дом (несмотря на то, что в нем жил умиравший от туберкулеза хозяин!) до сих пор говорят нам о том, какой должна быть нормальная, светлая жизнь человека.
IV
В жизни Чехова был загадочный год: год его путешествия на Сахалин. Странствие это приводило в недоумение современников – и до сих пор оставляет в недоуменье потомков.
Зачем он поехал туда? Зачем подвергал свою жизнь очевидному риску – несмотря на то, что уже в самом начале пути тяжело заболел? Ведь он сам признавался врачам, что чахотка, которая тлела в нем с юности, необратимо-смертельный характер приняла именно в дни сахалинского странствия. Зачем он взвалил на себя добровольную муку – сначала двухмесячного путешествия в невыносимо тяжелых условиях холода, сырости, голода и недосыпа, а затем трехмесячного, воистину каторжного труда сахалинской подушной переписи?
Современники думали: Чехов едет за новыми темами и сюжетами. Конечно же, это было не так: уж кому-кому, а Чехову достаточно было лишь оглядеться кругом, чтобы найти материал для рассказов. Сахалин почти ничего и не дал его прозе: только рассказы “Гусев”, “Убийство” и “В ссылке” как-то связаны с морем, Сибирью и каторжным островом.
Бунин, хорошо знавший Чехова, объяснение сахалинскому путешествию дал, тем не менее, очень поверхностное. “На Сахалин Чехов поехал потому, что его интересовал Сахалин, и еще потому, что в путешествии он хотел встряхнуться после смерти брата Николая, талантливого художника”. Но путешествие было задумано через полгода, а свершено почти через год после смерти брата; так что и бунинское объяснение нам не подходит.
Ближе к истине кажется то, что сам Чехов писал Суворину. “Сахалин – это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный... Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... мы сгноили в тюрьмах м и л л и о н ы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей... виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно. Прославленные шестидесятые годы не сделали ничего для больных и заключенных, нарушив таким образом самую главную заповедь христианской цивилизации...” (8 марта 1890 г.).
То есть сахалинский вояж был для Чехова продолжением медицинских трудов, воплощением потребности бескорыстного – а порой и опасного для себя самого – служения людям. Говоря кратко и пафосно, Чехова на Сахалин повела его совесть.
На Сахалин его увлекал тот же самый “первичный моральный импульс” (А. Шопенгауэр), который понуждал Чехова строить школы, организовывать библиотеки и бесплатно лечить больных. Причем Чехов стремился (может быть, и неосознанно) не просто служить людям, но хотел именно пострадать за народ. Как очарованный странник Лескова Иван Северьяныч хотел “пострадать за народ”, поменяв свою рясу на “амуничку”, – так и Чехов, уже умирая, мечтал ехать врачом на войну с японцами, поменяв свой гражданский сюртук на кровавый халат полевого хирурга.
Кажется, что и сам Чехов порой изумлялся: что за сила вела его на Сахалин? В письмах его из Сибири, таких удивительно бодрых, веселых – пожалуй, он никогда еще так легко, так смешно не шутил! – в этих письмах, нет-нет да проскальзывает недоумение: да чего это ради забрался я в эту безвестную, дикую даль? “Вы не можете себе представить, какое одиночество чувствуешь среди этой дикой, ругающейся орды, среди поля, перед рассветом, в виду близких и далеких огней, пожирающих траву, но ни на каплю не согревающих холодный ночной воздух! Ах, как тяжко на душе! Слушаешь ругань, глядишь на изломанные оглобли и на свой истерзанный багаж, и кажется тебе, что ты брошен в другой мир, что сейчас тебя затопчут...” (14—17 мая 1890 г.).








