Текст книги "Повелитель теней: Повести, рассказы"
Автор книги: Наль Подольский
Жанры:
Магический реализм
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
– Здесь шесть человек, все, кто были тогда на пустоши. Учитель в больнице, и от ран его вылечили – так он еще и заболел. Представьте, та же болезнь: вроде бы грипп, но не поддается лечению, не действуют ни инъекции, ничего. Правда, он сам выкарабкивается, пошел на поправку – то ли живучий, то ли просто везет человеку… Юсупову вы видели, у нее практически никаких шансов… Мой шофер, рядовой, – слег через неделю. Я его – в окружной госпиталь, потом диагноз запрашивал – само собой, вирусный грипп, состояние тяжелое… И наконец, сержант. Отпросился на пару дней, к родственникам, свадьба там, что ли, и вот его нет и нет – тоже заболел, в госпиталь переправили. Диагноз – вирусный грипп… Остаются еще двое – вы да я… У меня вот второй день голова болит, у них тоже болела… Я отправил доклад по начальству и еще – шифровку в Москву, есть у меня там знакомые в одном специальном отделе. Среагировали, требуют в область, срочно, сегодня же. Выпросил час на разговор с вами…
Он замолчал, собираясь с мыслями для дальнейшего, по-видимому, сложного для него разговора, а я ощутил такое же неприятное сосущее чувство, как в начале беседы с Одуванчиком, той, самой первой, в подземном баре, но теперь я знал точно, что это за чувство – предощущение вторжения в жизнь чего-то беспокойного и нелепого. Он сидел, немного ссутулившись, и я стал над его головой смотреть в окно; над каштанами небо сделалось прозрачным, и голоса с улицы доносились уже по-вечернему – отдельные негромкие фразы, словно сами по себе, без людей, плывущие вдоль бульвара.
Не желая демонстрировать майору мою невежливость, я заставил себя вернуться мыслями в комнату. По углам сплетался пятнами сумрак, но Крестовский не зажигал света, и от этого стало как будто спокойнее.
Наконец он был готов продолжать:
– Ваш учитель умом не блещет, и псих к тому же, – но нюх у него есть, кое-что он учуял. И ничего не понял. Кошки-де к власти тянутся, того и гляди, установят кошачью диктатуру… псих… Взял верный след и по нему – в обратную сторону. Я смотрел все его записи. А верный след, вот он: да, могут оказывать определенное влияние на людей, действительно. Эти самые белые кошки, пушистые… А как пользуются? Лишь бы жить в учреждениях или дома, у кого им положено… ну об этом потом… Я сержанту, ночному дежурному, говорю: не пускать! Понимать не обязан, а пускать не пускай, это приказ! И что же, прихожу утром, в приемной – кошка. Негодяй, как смел? Не могу знать, товарищ майор, – сам трясется – смотрела она, смотрела, и вроде бы мне кто приказал… Оставляю еще на ночь: пустишь – на губу сразу! А утром, само собой, сидит кошка, облизывается. Понимаете – ведь они могли бы здесь форменный рай построить… кошачий – так нет ничего такого! Едят где что, есть и бездомные, шелудивые, тощие, не лучше обычных кошек живут. Есть и такие, конечно, что как сыр в масле… кому как повезет. Но тут главное что – куда-нибудь сунуть нос им важнее хорошей жизни! Какой вывод?
Последний вопрос прозвучал резко и громко, как-то по-солдафонски, и я на миг испытал былую неприязнь к майору.
Не дожидаясь ответа, он заговорил снова:
– Вот еще случай. У меня в отделении две кошки, разумеется, белые. Я кормить запретил и слежу – отощали они, запаршивели. Вижу раз, сержант что-то за спину прячет, подхожу – колбаса. Почему приказ нарушаете? Виноват, товарищ майор, исправлюсь! Ну, говорю, ладно, если хочешь, бери домой и корми сколько влезет. Он их взял, и там, натурально, дочь и жена вокруг пляшут… понимаете, в общем, какой им там санаторий устроили… И что же? Через два дня оттуда сбежали, обе сразу, и здесь опять голодают. Получается видите что – у каждой кошки вроде бы свое рабочее место, каждой киске – свой пост! И дисциплина – моим бы такую! И чего я с ними только не делал! Одну из этих двоих, у другой на глазах, задушил… И вторая, вы думаете, сбежала? И усами не повела, в двух шагах сидела и на меня таращилась. Через несколько дней у нее новая напарница появилась… А любопытны!.. В отделении любой разговор – кошки уже тут как тут. А если собрание или приказ перед строем, в общем, когда много людей собирается, – тут их не выживешь, хоть удави. За каждым словом следят. Читать не читают, оставляю приказ на столе – ноль внимания, а когда объявляешь его, готовы на потолке висеть, я на хвост каблуком наступил, и то не ушла. Так на кой же черт им все это? Я проверить решил, понимают ли они хоть, что подслушивают? Благодарность двоим объявляю – мужество при задержании и прочее… тут же кошки, я будто не замечаю, дал все выслушать. А через два часа снова выстроил, и опять тот же самый приказ… вот тогда-то слушок и пошел, что я сдвинулся… так опять те же кошки. Отставить, кошек убрать, говорю… через три минуты уже на заборе, сидят, слушают… я одну моим стеком – терпит, вторую – все равно сидят… Заманил сюда в отпуск знакомого, эксперт по биотокам… детекторы лжи, знаете?., и всякое такое… делал записи. И уж если кошка липнет ко мне подслушивать, эти самые биотоки, осциллограммы конечно, точненько повторяют мои. Получается натуральная запись, будто магнитофон… И какой же вывод?
В этот раз он задал вопрос тихо и вкрадчиво и опять ответа не получил.
– А вывод простой и единственный: наши кошечки на кого-то работают! Кому-то хочется знать, как мы живем, и очень подробно.
Вот они, эти слова… наконец-то… легче все-таки, когда диагноз понятный… как они тут все… прав был Юлий, что-то есть в здешнем воздухе этакое… уж майор-то, крепкий мужик, с дисциплиной, службист… да, что-то такое в воздухе… может, и я уже… только не замечаю… ведь никто сам не замечает.
Он смотрел на меня терпеливо и, пожалуй, даже участливо.
– Это все интересно… с кошками, – начал я осторожно, – и весьма интересно… но, по-моему, вы уж слишком…
– А что, собственно, вас смущает? Чем магнитофон лучше кошки? Если уметь ее расшифровывать, эту самую кошечку? Для хранения информации годится любая вещь, даже вот эта рюмка… а как считывать, уже вопрос техники. – Как бы в подтверждение своих слов он налил в рюмки коньяк.
Справа от себя он выдернул ящик стола и одну за другой выложил несколько пухлых нумерованных папок.
– Вы потом полистайте. Вот здесь «материалы» Совина, само собой копии, а в остальных – документы. Почти все оформлено юридически, как показания… вроде вашего.
– Итак, – повторил он с нажимом, – наши кошечки на кого-то работают… На кого же?
Он упорно ждал моего ответа, и наступило безнадежное молчание. Я решил отшутиться:
– Не на уругвайскую ли разведку? Или на марсианскую?
– Вы почти угадали… но здесь не все просто… Вы, наверное, знаете, для подслушивания кошек используют, но пока до крайности примитивно. Вживляют под кожу миниатюрные передатчики – вот и все. А тут высший класс: записывающий аппарат – весь кошачий мозг. Я специалистов запрашивал – говорят, не бывает. Ни в Америке, ни в Японии, нигде. Не бывает, и еще долго не будет!
Он уставился на меня напряженно, и глаза его напоминали матовые серые линзы.
– Понимаете, – он понизил голос, – за нами следят, а кто – можно только гадать. Неизвестно кто и неизвестно откуда – но следят, и очень тщательно!
Я снова принялся смотреть в окно над его головой, небо стало уже черно-синим, и деревьев не было видно, словно дом окружала пустота, и со всех сторон, и сверху, и снизу, – только бесконечная пустота.
– Можете, конечно, считать меня сумасшедшим, если вам так удобнее. Но за этими кошачьими шашнями все равно нужно присматривать.
Он говорил еще что-то, я же старался придать моему лицу осмысленное выражение. К счастью, его подгоняло время, и он вылил в рюмки все, что оставалось в бутылке:
– Пью за ваше здоровье!
Листок из записной книжки все еще лежал на виду, и тост мне показался несколько зловещим.
Он выложил на стол два ключа и сложенный лист бумаги:
– Ключи и поручение вам следить за моей квартирой. Заверено у нотариуса.
Обойдя стол вокруг, он энергично пожал мне руку и вышел. Через секунду хлопнула наружная дверь и лязгнула дверца машины.
Я озирался с недоумением – один в пустом доме. Странное наследство… неуютно, и словно тут кто-то прячется…
Я обошел все комнаты – две внизу и две на втором этаже, зажигая свет всюду, включая все лампы подряд, и светильники под потолком, и бра, и настольные лампы, и все они загорались исправно. В этой яркой иллюминации везде открывались идеальная чистота и порядок. Повинуясь все тому же бессознательному импульсу, включать все без разбора, я нажал клавишу радиоприемника, оттуда сквозь свист донесся мужской глуховатый голос, произносящий слова на незнакомом шепелявом языке, с той механической интонацией, с какой читают длинный перечень чисел, потом голос стал тише и на него наложился пронзительный писк морзянки. Я нажал клавишу снова, и все умолкло.
Я вернулся к столу, где лежало мое сомнительное наследство – папки и связка ключей, – и взял машинально сигарету из пачки, полной, но уже распечатанной, безликой любезностью заранее приготовленной для меня. Я попал на корабль, в открытом море, исправный, покинутый внезапно командой… Мария Целеста… вот так завещание… мне вручили штурвал и судовые журналы, и я уже чувствовал нечто вроде ответственности, и от этого внутри неприятно и беспокойно посасывало… корабль, населенный призраками… нет, просто пустой.
Я поднялся наверх, на балкон, откуда короткая лесенка вела на пологую, почти плоскую крышу. Узкие крутые ступеньки – капитанский мостик…
Под навесом в маленькой рубке я тронул очередную кнопку, и настольная лампа тускло, еле заметно, осветила листы чистой бумаги и заточенный карандаш; рядом бледно мерцал и лоснился кольцами латунный ствол телескопа.
Вот он, зловещий символ – символ власти и пугало для всего города, старый маленький телескоп, очевидно учебный, он сейчас был направлен низко, почти горизонтально. Странная, странная эстафета…
Слабенькая, и закрытая к тому же бумагой, лампа кое-как освещала лишь середину трубы и маленькие штурвалы, начало ее и конец терялись в темноте, и мне пришлось искать окуляр на ощупь.
Против ожиданий, поле зрения оказалось не совсем темным, оно излучало едва уловимый свет, то ли зеленоватый, то ли слегка лиловатый. Покрутив кремольеры настройки, я добился прояснения рисунка – круглое поле заполнилось игрой все того же неопределенного света, орнаментом танцующих линий, скользящих, как волны, наискось, сверху в левую сторону.
Ну конечно, конец июля… теплая ночь, и светится море – я глядел в телескоп на прибойную полосу.
Медный штурвал справа вращался легко и бесшумно, он приятно холодил пальцы, и я вертел его просто так, без цели – узор из пляшущих волн плавно скользил вбок. Перекрестие волосков угломера, черных прямых линий, словно обшаривало разводы беззаботно играющих волн, и я впервые подумал, что крест из черных, идеально прямых тонких линий – очень злой рисунок. Мне стало казаться, что там, далеко, куда попадает этот, беспощадный и точный, прицел врезанных в стекло волосков, там разрушается что-то, и в миры, о существовании которых я даже не подозреваю, вторгается чуждое и страшное для них влияние, и я подобен ребенку, играющему кнопками адской машины.
Чувство это усиливалось, и – самое непонятное, дикое – в полном сознании творимого зла, я не мог себя побороть и, завороженный плавным движением любопытного круглого глаза моего телескопа, его волшебным полетом в зеленоватом мерцающем мире, все вертел и вертел бесшумный медный штурвал.
В свечение круга, слева, стало вплывать пятно, черное и непроницаемое; занимая все больше места, оно подползало ближе и ближе к центру, не избегая перекрестия волосков, но даже будто стремясь к нему. Из непонятной угрюмой кляксы внезапно пятно обратилось в изящно обрисованный, хотя и тяжелый, силуэт. Я нисколько не удивился – как во сне, это само собой разумелось – над перекрестием плавало, чуть вздрагивая, маленькое изображение кошачьего сфинкса. Отсюда казалось – он обладает невероятной, пугающей тяжестью. Постамента не было видно, он растворился в фосфорической жидкой среде, и сфинкс висел в пространстве, словно самостоятельная планета.
Не в силах остановиться в новом для меня и неприятном азарте, будто движимый жаждой приобретательства, я ухватился левой рукой за другой штурвал и вращал их оба теперь наугад.
Сфинкс безразлично и медленно уплыл вниз и направо, и весь круг заполнился глубокой прозрачной чернотой, стершей даже жесткие волоски креста, – я пустился в плавание по ночному небу.
Тогда я совсем забыл, что представляет собой телескоп, от него осталось лишь круглое окно в бесконечность, – казалось, оно вмещает меня целиком и по-настоящему уносит с Земли, в глубину ночи, освобождает от здешней моей оболочки.
Перед моим иллюминатором проплывали тихие светляки звезд, и я чувствовал облегчение от того, что все они так далеки и светятся там только для своей вселенной, и мой любопытный взгляд для них ничего не значит.
У верха прозрачного круга в черноту неба вплелись нити голубого мерцания, они становились все ярче, и я стал скорее крутить штурвалы, стремясь к их источнику.
На краю показался и теперь пересекал поле зрения яркий голубой шарик. Я хорошо понимал, что это всего лишь точка, что видеть шарик – чистая моя выдумка, и все-таки достоверно видел его шарообразную форму. В его свете снова стали видны прямые нити, прочерченные на стекле телескопа. Шарик пересекал экран наискось, по дуге, обходя точку скрещения волосков, и прежний нездоровый азарт подбивал меня поймать его перекрестием. Вращая штурвалы в разные стороны, я заставил его подойти к центру, но он плясал вокруг этой точки, оказываясь правее, или ниже, где угодно, но только не в ней. Действуя штурвалами более осторожно, я добился наконец своего – пойманный шарик висел неподвижно точно на перекрестии, разрезанный волосками на четыре равные части. Тотчас я ощутил укол, несильный, но все же болезненный, и, невольно отпрянув от телескопа, стал тереть глаз. Что это?., предупреждение?., просто случайность?..
Тут же я почувствовал чей-то пристальный взгляд, направленный мне в затылок. Я резко оглянулся и, конечно, ничего не увидел. А чужой взгляд ощущался настойчиво, почти как физическое давление. Может быть, с улицы?.. Глаз все еще покалывало, я погасил настольную лампу и стал вглядываться вниз, в черноту теней под каштанами.
Человек на пустой крыше, во тьме, да еще зажмурив один глаз, пытается что-то высматривать… если кто-то за мной наблюдает, до чего же ему смешно…
– Кому ты нужен, – сказал я себе шепотом, – на тебя глядят только звезды.
Да, глядят только звезды… заезженная, потерявшая смысл фраза… а вот майору кажется, что и вправду глядят… неужели безумие заразно?..
Я снова склонился к трубе – голубой шарик выглядел более тусклым и плавал в стороне от угломерных линий. Что это за звезда? Я глянул поверх телескопа, она выделялась голубизной и яркостью, но ни в одно из знакомых созвездий не попадала.
Запрокинув голову, я смотрел вверх. Мне казалось, я вижу впервые звездное небо, впервые вижу так много звезд – нет, это не свод, не купол со светлячками, это пространство, и я видел отчетливо: одни звезды ближе, другие дальше, они сплошь заполняют бесконечный объем, движутся в разные стороны, и за каждым созвездием видны все новые рои светящихся точек. И я – не наблюдатель со стороны, я в самой гуще этой толчеи света. Такая чудесная картина, а нам в ней мерещится слежка… и я ведь тоже причастен… повторяю себе «это нервы», а на дне сознания копошится «а вдруг»… мы, наверное, все нездоровы…
Голова у меня кружилась, и стало ломить шею. Мне пришло на ум, что смотрю я неправильно, что смотреть, стоя, вверх – ничего не увидишь, и, если хочешь влиться в звездное небо, нужно лечь на спину. Не раздумывая, я сделал это, ощутив с удовольствием давление выступов черепицы, и прохладу ее, и глухое побрякивание.
Да, безумие заразно… поговорить бы с нормальным человеком… только кто он и где, этот нормальный человек… Наталия, вот она нормальная… а впрочем… «В детстве я верила, на звездах живут ангелы»… Ха, да ведь это почти то же самое… просто детский вариант… сидит на звезде ангел, грозит пальцем, а под крылом – розги… за недозволенные мысли… а у нее ведь и взрослая закорючка осталась… «я боюсь, когда так говорят… пройдут по небу лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани»… у каждого есть закоулок, где гнездится это «а вдруг»… вдруг и сейчас мои мысли где-то фиксируются… и однажды чудовищный следователь с мерцающими глазами-блюдцами, с тысячью звездных глаз на студенистом теле предъявит мне эту запись?..
– Не будь идиотом, – я хотел сказать это вслух, обычным голосом, но получилось опять шепотом, – там ничего нет!
Звезды стали еще ближе, они начинались над самой крышей и уводили вдаль, в бесконечность. Кто придумал, что там пустота?.. Какое нелепое слово… Они спускались сюда, к верхушкам деревьев, и мне стало казаться, я неудержимо падаю в это бездонное скопление светил. Я инстинктивно схватился руками за черепицу.
Как, однако, шалят нервы… в этом доме дурное поле, еще не открытое физикой… подслушивающее, подглядывающее, угнетающее… жилище колдуна или алхимика… ничего себе, майор милиции… чернокнижие, средневековье какое-то…
Голова кружилась по-прежнему, и звезды двигались все быстрее. Я осторожно встал, испытывая все еще страх, что меня оторвет от Земли и засосет наполненное светом пространство.
В доме, внизу, меня наконец оставило ощущение постороннего взгляда, и все показалось уже привычным и даже, на свой лад, уютным. Перед тем как уйти, я прошелся по комнатам, погасил все лампы и запер на задвижку окно.
Часть третья
17
На следующий день вся наша жизнь была изменена одним-единственным словом, проникшим в границы города на рассвете и к полудню произнесенным уже не раз каждым, умеющим говорить. Коряво написанное на тетрадном листке, в половине шестого утра оно закрывало окошко автобусной станции, затем опустошило рынок, вымело начисто от людей пляжи, и, когда я вышел из дома, власть этого звучного слова – карантин – стала повсюду непререкаемой.
Все четыре дороги, ведущие к нам извне, перегородили пары стоящих нос к носу тупорылых военных машин, словно играющих в «гляделки» бессмысленными мощными фарами и разъезжающихся только изредка, чтобы пропускать такие же желто-коричневые грузовики – отныне единственную нашу связь с внешним миром.
В тени гигантских радиаторов бездельничали солдаты. То ли случайно, то ли по специальному замыслу начальства, на каждом посту находилось ровно столько человек, чтобы составить партию в домино – по два шофера и по два автоматчика, и они, будто жрецы, служа культу неизвестного божества, не прекращали игру ни на минуту. Когда я приходил смотреть на этот непрерывно справляемый обряд, они на меня не обращали внимания, и мне иногда казалось, что вся история с карантином подстроена могущественным и злым духом по имени «домино», возжелавшим окружить и захватить город, чтобы все жители, разбившись на четверки, славили стуком костей самозваное божество.
В порту тоже появились солдаты, и черные кости их домино глухо стучали по горячим от солнца шершавым доскам деревянного пирса. Это занятие, целиком поглощая четырех солдат, оставляло свободным пятого, лишнего, и он, дожидаясь очереди, стоя наблюдал за игрой, с автоматом на животе, либо прохаживался по песчаному пляжу вдоль рядов рассохшихся лодок, малопригодных с виду для бегства от власти слова «карантин».
Подобно старшему жрецу, следящему за порядком в храме, дважды в день приезжал проверять, насколько исправно солдаты играют в домино, лейтенант, их начальник, – его желто-коричневый «газик», снующий теперь по городу, как бы возместил исчезновение такого же «газика» Крестовского. Вскоре, однако, выяснилось, что лейтенант представлял лишь среднее звено служителей культа карантина и домино, и мы увидели главного жреца.
Перед въездом его коричневые грузовики на южном шоссе раздвинулись в стороны заранее, и черная «Волга», не сбавляя хода, пролетела между их пыльными фарами, пропылила по улицам города и проследовала к пограничной заставе, находящейся на окраине.
Он почти не появлялся на улицах, иногда разъезжал по окрестностям и несколько раз посетил кошачью пустошь. Я видел его раза два в ресторане – сухой, неопределенного возраста, но скорее всего, за пятьдесят, с пергаментным лицом, с потухшими серыми глазами и редкими, расчесанными на пробор, седыми волосами, он носил серебряное пенсне и полковничий мундир с узкими серебряными погонами. Его личная свита состояла из трех штатских, а гвардия – из нескольких солдат и сержанта, ездивших иногда за ним в защитного цвета фургоне с ребристым металлическим кузовом и, по указаниям штатских, бравших пробы воды, грунта, а впоследствии и ловивших кошек. От простых смертных его отгораживала вежливая сухая улыбка, которая и служила единственным ответом на все попытки местных начальников вступить с ним в беседу.
На территории заставы полковник со своими штатскими устроил бактериологическую лабораторию, и, несмотря на полную изоляцию и строгое соблюдение секретности, сквозь стены ее, неизвестно как, вскоре проникли в город и стали в нем властвовать, оттеснив слово «карантин», новые, таинственные и страшные слова: культура шестьсот шестнадцать дробь два. Слова эти употреблялись практически в любом разговоре, и они сами собой упростились до сокращенного «культура дробь два» и даже до совсем уж свойски-фамильярного «дробь два». Речь шла о необычайно зловредном вирусе, уже однажды выведенном в лабораториях, но в живой природе до сих пор не встречавшемся.
В общественной жизни города наступил полный паралич. На службу ходили, но можно было бы и не ходить, ибо никто ни с кого и никакой работы не спрашивал. Улицы опустели, рынок тоже, но в ресторане и в винном баре обороты увеличились. Некоторая часть населения ударилась в отчаянную панику – боялись здороваться за руку, соблюдали при разговоре кем-то придуманную безопасную дистанцию в полтора метра, и даже в знойные дни на улице встречались люди в кожаных черных перчатках. Большинство же ограничилось тем, что перестало ходить на пляж, где купаться все равно запрещалось, и вечерами сидело дома, как бы исполняя этим свой гражданский долг; на многих лицах появилось выражение значительности и даже торжественности. Молодежь увидела в карантине просто повод к загулу; по ночам, почти до утра, в занавешенных виноградом двориках шло пьянство, по улицам разгуливали в обнимку компании по нескольку человек и пели песни, а днем где угодно, на тротуарах, около уличных ларьков и даже на ступеньках учреждений, попадались целующиеся парочки.
Всем владельцам кошек вменялось в обязанность предъявить своих животных для обследования – это оглашалось по радио, в местной газете и в специальных афишках на столбах и заборах.
Первые дни у дверей приемного пункта толпилась небольшая очередь; кошек, в основном, приносили женщины, как более дисциплинированная часть населения.
Доставленная кошка помещалась в специальный ящик, с дырками для дыхания, одновременно в регистрационную книгу вносились имя и адрес владельца, кличка и пол животного, после чего номер записи с помощью бирки присваивался ящику.
Считалось, что при благоприятных анализах кошку вернут хозяину, но я о таких случаях не слыхал – кошки просто бесследно исчезали. Да никто и не пытался наводить справки: вскоре после объявления карантина и распространения слухов о связи вируса с кошками ненависть к кошачьей породе достигла значительного накала.
За первую неделю после публикации таким вот, официальным путем удалось изъять у населения несколько сотен кошек, а затем их поступление прекратилось, хотя в городе поголовье кошек составляло по меньшей мере несколько тысяч.
Большая же часть населения решила проблему иначе, безусловно, не сговариваясь, но с поразительным единодушием. В первое же утро на улицах города обнаружилось более двухсот убитых кошек, и эта цифра почти не снижалась в течение пятнадцати-двадцати дней. Характер действий был везде одинаков. Трупы животных оказывались всегда посередине улицы, никогда на обочине, в близости к фонарям, причем исключительно на асфальтированных улицах. Орудие убийства, полено или кирпич, редко забрасывалось в канаву, а в большинстве случаев, как вещь, потенциально заразная, прилагалось к трупу. Иногда акция совершалась непосредственно в таре, в которой была доставлена кошка, в мешке или корзине.
Система поддержания порядка оказалась здесь достаточно гибкой и нашла возможным вступить в неофициальное соглашение с населением. В силу этого неписаного, но непререкаемого договора, объезд города и собирание трупов кошек производились раз в сутки, около шести утра, и опять же только по асфальтированным улицам. Во все время карантина это соглашение соблюдалось неукоснительно, то есть ни одной кошки в неположенном месте или в неправильное время не обнаружилось.
Я несколько раз наблюдал процедуру убирания мертвой кошки – она повторялась в неизменном виде, с тщательным соблюдением мелочей, словно разработанный до тонкостей важный обряд, и в ее методичности крылось нечто мерзостно-завораживающее.
На рассвете, каждое утро, военная грузовая машина продвигалась по улицам с малой скоростью, громко рыча и собирая необычный свой урожай. У очередного объекта она тормозила, на высокую подножку вылезал из машины сержант с папиросой в зубах и, держась левой рукой за дверцу, осматривал сверху труп кошки, затем по его указаниям шофер разворачивался и подъезжал к кошке задним ходом, сержант же в течение всей операции оставался на подножке. Любопытно, что проще всего было бы проехать над кошкой, но они никогда этого не делали, то ли из суеверия, то ли в силу инструкции. Далее два солдата сгружали из кузова на асфальт контейнер с раствором извести и большими щипцами, наподобие каминных, погружали в раствор труп животного; щипцы основательно окунались в раствор для дезинфекции и укладывались в машину, вслед за ними грузили на место контейнер. После этого уже сверху, из сосуда, напоминающего большой огнетушитель, асфальт поливали белой пахучей жидкостью, сержант перебирался в кабину, грузовик разворачивался и, натужно урча мотором, направлялся дальше.
Белая жидкость, будучи, видимо, каким-то абсолютным средством, отличалась невероятной едкостью: по высыхании ее на асфальте оставалось серебристое пятно, сохранявшее причудливую форму первоначальной кляксы; оно сияло на солнце радужными разводами, как нефтяная пленка на воде, и не смывалось уже ни дождями, ни поливальными машинами.
Разляпистые серебристые пятна, как своеобразные плоские памятники, скоро испещрили все основные улицы города и кое-где сливались в сплошные, сложной конфигурации, серебристые площадки, наводящие на мысли о братских могилах. Я стал в своих маршрутах избегать асфальтированных улиц.
Амалия Фердинандовна, обнаружив афишку на столбе у ворот, одна из первых отнесла свою Кати по указанному адресу. При сборах не обошлось без слез, потому что кошка, почуяв неладное, долго не давалась ей в руки, а потом не хотела садиться в корзинку и орала так, будто рядом стоял уже контейнер с известкой.
Я посоветовал ей устроить для Кати карантин на дому в чулане, но она отклонила мою идею с завидной твердостью:
– Я все утро об этом думала, но я не могу так поступить. Кати ничем не больна, и она через три дня будет опять дома. Я уверена в этом!
Но, конечно, через три дня о судьбе Кати ей сказать ничего не могли, кроме регистрационного номера кошки. Вооруженная этим трехзначным числом, она отправилась на заставу, начальник которой, на ее счастье, входил в число собутыльников ее мужа. Она пробилась к полковнику, и того подкупила ее неколебимая вера в существование порядка внутри возглавляемой им системы. Тяжелые колеса вирусно-карантинного механизма пришли в движение, и к вечеру Кати, лишившись возможности пожертвовать жизнью ради науки, в невероятных количествах уплетала любимую ею вареную рыбу.
Имея справку о благонадежности своей кошки, Амалия Фердинандовна все же старалась держать ее дома. Но Кати время от времени удавалось улизнуть в сад, и в одно прекрасное утро ее труп лежал за калиткой рядом с куском кирпича.
Амалия Фердинандовна похоронила Кати в том же тенистом уголке сада, где покоилась Китти, и на время была полностью деморализована. Она похудела и осунулась, но от этого выглядела моложе, и выражение лица стало еще более детским. Она забывала готовить себе пищу, и я иногда просил ее напоить меня чаем, чтобы за компанию со мной она хоть немного ела. Заходя к ней, я почти всякий раз заставал ее в углу перед иконами, словно она хотела от потемневших ликов получить ответы на мучившие ее вопросы.
– Это грешно, так думать, – сказала она однажды, – но мне кажется, в нашем городе много злых людей. Вы видели, как страшно они убивают кошек? Я смотрю на прохожих и вижу недобрые лица, и у них, наверное, недобрые мысли. Это совсем неправильно, так не должно быть – ведь если нам посылаются неприятности, то для того, чтобы мы что-то поняли и стали добрее, чтобы все стали лучше! А получается наоборот, и я не могу понять, зачем это.
– Как, – поразился я, – неужели в том, что творится, вы хотите видеть какой-нибудь смысл?
– Конечно, – она в свою очередь удивилась моему недоумению, – Бог ничего не делает зря! – Словно вспомнив о важном деле, она подошла к иконам и зажгла свечку. – Только я ничего не могу понять, и мне трудно. Все, что я могу, это молиться за них, чтобы они не были злыми.
После этого разговора я стал внимательнее присматриваться к лицам незнакомых людей и научился улавливать в них некую специфическую карантинную угрюмость. И пожалуй, ее мысль – помолиться, чтобы они стали добрее, – была не так уж плоха.
Однако ее молитвы вряд ли доходили по назначению, потому что недоверчивая угрюмость все глубже въедалась в лица. Да она и сама понимала, что от ее молитв мало проку, и пыталась придумать что-нибудь более действенное. Вместе с другими дамами она организовала в местной столовой бесплатное питание для людей, из-за карантина лишившихся заработка. Но власти нашли в этом начинании буржуазную идеологию и наложили на него вето, а взамен, по соседству с кошачьим приемником, открыли бюро по трудоустройству лиц, оказавшихся временно без работы. За две недели бюро не привлекло ни одного посетителя и само собою закрылось.
Тогда она поместила в газете объявление о бесплатных уроках музыки. Мне этот ход показался чересчур смелым – что она станет делать, если желающие музицировать повалят толпой? Но публике сейчас было не до музыки, и лишь трое мамаш привели к ней детей, причем двое из них после первого же урока бесследно исчезли.