355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наль Подольский » Повелитель теней: Повести, рассказы » Текст книги (страница 18)
Повелитель теней: Повести, рассказы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:06

Текст книги "Повелитель теней: Повести, рассказы"


Автор книги: Наль Подольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

ЗАМЕРЗШИЕ КОРАБЛИ
повесть

Памяти Роальда Мандельштама

Жил-был поэт. Он был одним из тех многих юных существ, что приезжают однажды взглянуть на наш город, тотчас в него влюбляются и стараются в нем остаться на любых условиях, меняя сытую жизнь под родительским кровом на голодное, полное случайностей, сомнительное и неспокойное существование.

Нашему поэту везло: отличая его от большинства других поклонников, город ему отвечал чем-то вроде взаимности. Поэту была подарена редкая привилегия: за два года житья в городе он почти не имел столкновений с людьми административными, с представителями закона и с соседями – одним словом, с людьми, не обязательно поголовно злыми, но изгоняющими музу поэта далеко и надолго.

Город давал поэту жилье и пищу и взамен требовал службы. В зимнее время город хотел, чтобы в домах его было тепло, и каждый четвертый день заточал поэта на сутки в каменное подземелье котельной. Низкие потолки, сплетение серых труб и гудение газовых горелок отпугивали музу поэта, и писать в котельной стихи ему не удавалось. Если находилась подходящая книжка, он сидел и читал, а в противном случае, признаемся с прискорбием, попросту спал во время дежурства.

По утрам город будил поэта. Сначала он посылал голубей ворковать и хлопать крыльями перед окном на карнизе, а если это не помогало, по улице начинали ездить гремучие грузовики с железными трубами.

Город спасал поэта от голодовок. Если тому нечего было есть, достаточно было прогуляться по городу ночью, когда из машин в булочные перегружают теплые мягкие булки, и уж хлебом тогда он бывал обеспечен, ибо на многих из этих машин работали такие же, как он, нищие поэты и художники.

Подобно дикарю в джунглях, которого лес поит, кормит, пугает и развлекает, наш поэт полностью зависел от города и обожествлял его не в меньшей степени, чем дикари – свои джунгли. Он жил словно наедине с городом и ощущал в отношениях с ним даже некоторую интимность.

Город часто менял наряды и порой был капризен, как стареющая актриса. Каждое утро он украшался по-новому, чтобы поэт, выходя на улицу, вновь и вновь удивлялся его красоте и говорил:

– Ты прекрасен, о город!

Каждый четвертый день поэту к восьми нужно было в котельную. Часов у него не было, – для чего поэту часы – и ему город сам показывал время. Шестиэтажный дом против окошка поэта, дом-часы, начинал оживать с половины седьмого. Первым загоралось окно на шестом этаже слева, загоралось неярким голубым светом, и за ним правее внизу вспыхивали два желтых окошка. Постепенно освещались все новые окна, образуя меняющиеся в заведенном порядке световые фигуры, и наступал момент, когда от верхнего голубого окна наискось вниз протягивалась сплошная гирлянда разноцветных огней, и это значило: пора выходить. Через несколько минут голубой фонарик наверху гаснул – город, все еще кротко, увещевал поэта:

– Дружок, ты опаздываешь!

Но стоило ему помедлить еще – и город терял терпение: резким слепящим светом, перечеркивая цветную гирлянду, вспыхивали сразу все окна второго и третьего этажей:

– Беги же, несчастный! Беги скорее!

И действительно, после этого окончательного предупреждения, как бы он ни спешил, опаздывал уже обязательно и выслушивал от своей сменщицы слова хотя и расширявшие его лексикон, но для поэзии совсем не годившиеся.

Жизнь ему не давала поводов для знакомства с людьми правильными, проводящими день на службе, а вечер – в кино или у телевизора, зато в изобилии предоставляла общение с дворниками, мусорщиками, грузчиками магазинов и с людьми просто болтающимися, живущими неизвестно чем и все-таки живущими, – другими словами, со всеми, кому улицы, скверы, дворы служат жильем и кто существует на улице так же непринужденно, как иные – в своих собственных квартирах.

Среди этого люда встречались персоны весьма примечательные, и из них для поэта, пожалуй, наиболее был любопытен немой Феликс, которого про себя поэт называл «черный скрипач». Сначала его поразила известность этого имени – немой был одинок и по имени сам, естественно, не представлялся, но тем не менее всюду, от Мойки и до Канала, по всем улицам и у всякого пивного ларька, каждый знал Феликса. Сам город хранил его имя, представлял новичкам и заботился, чтобы это и так уж обиженное его дитя не влачило жизнь безвестно и безымянно. Второе же удивление поэта, связанное со скрипачом, было литературного свойства. В одном из его сочинений возник персонаж, похожий на Феликса, и на поэта напало упрямство не копировать имя, а заменить его; он промучился несколько дней, и оказалось, что если писать об уличном немом скрипаче, то назвать его можно лишь Феликс и никак иначе. После этого он для себя и прозвал Феликса черным скрипачом – за черноватую смуглость лица, за угольный цвет глаз, за черную хотя и оборванную, но всегда черную одежду.

Черный скрипач играл во дворах и просто на улице, когда ему вздумается, останавливался и начинал играть, не интересуясь присутствием слушателей; денег не собирал специально, но если давали, брал.

Поэт за ним вскоре заметил престранное чудачество: раза два или три он тащил куда-то старые картинные рамы, подобранные, видимо, на помойке.

А однажды он увидал черного скрипача, входящего в дом на Мойке, с лепными ящерицами на фасаде, в пустой и заброшенный, предназначенный для ремонта дом; часть окон была выбита, и они смотрели в воды реки черными глазницами. Это было уже по-настоящему интересно, и поэт в тот же день посетил этот дом.

Он вошел в вестибюль, и гулкое эхо где-то наверху, в сводах, еще долго хлопало дверью. Под ногами кровавыми брызгами алели осколки стекла из разбитого витража; не зная сам почему, он шел осторожно, стараясь не наступать на них.

Он поднимался по широким истертым ступеням и слушал, как сверху навстречу ему по лестнице эхо ведет его же шаги, словно невидимого двойника, а вскоре такой же двойник появился и снизу, точно под ним, этажом ниже он повторял каждый шаг его, каждый вздох, каждый скрип башмака.

На площадках лестницы двери встречали его по-разному. Были двери забитые наглухо и заваленные грудами мусора; были двери распахнутые, льющие на мрамор ступенек яркий веселый свет; были двери чуть приоткрытые, манящие голубым полумраком; были и пустые проемы, ведущие в полную темноту, готовую всякого, кто рискнет в нее погрузиться, растворить мгновенно и без остатка, чтобы пришелец исчез навсегда.

Поэт чувствовал, что попал во власть странных чар этого дома, ему стало казаться, что все эти двери – не просто так двери, что от того, в которую он войдет, зависит, быть может, очень многое. У него даже скользнула – возникла на миг и тотчас исчезла – мысль удалиться отсюда, не тревожить покой пустоты, не искушать судьбу зря.

Часом или двумя позднее ему так и не удалось сообразить, на каком этаже он свернул с лестницы; он помнил только, что вошел в светлую комнату, привлеченный фотографией на стене. Он долго ее разглядывал, забытую или просто брошенную, старинную фотографию, пожелтевшую, в черной овальной рамке. Женщина в шляпе с вуалью и в платье с глубоким вырезом, опираясь на зонтик, смотрела вдаль.

Содранные обои свисали со стен лоскутьями, и он насчитал не меньше семи разноцветных слоев. Он почувствовал горечь, доходящую до ощущения едкого вкуса во рту, горечь брошенного человеком жилья, где обитало не одно поколение.

Поэт подошел к окну – пыльные стены красили в серый оттенок глубокий двор, и деревья там далеко внизу, и играющих под ними детей. Дети двигались плавно, замедленно, как это видится иногда во сне, и звуки оттуда не доносились – оттого вместо детской веселой возни он видел сверху непонятный безмолвный обряд. Так, наверное, смотрели бы люди на жителей незнакомых планет… или те на людей… Еще четверть часа назад он принадлежал тому миру, все, что случалось там, было естественно… само собой разумелось, а отсюда так странно… далекий, совсем другой мир…

Ему вдруг ясно представилось, как выглядят снизу эти пыльные окна мертвого дома и как непонятен, как странен, если смотреть оттуда, должен быть человек, находящийся здесь.

Скорей всего это от стекол – он стал открывать окно, изо всей силы, до боли в пальцах нажимая на заржавевшие задвижки и пачкаясь пылью. Окно отворилось со скрипом, словно бы неохотно, ветер вздул с подоконника пыльное облачко.

Он прислушался – снова никаких звуков, и тот мир, внизу, оставался таким же далеким, таким же чужим… Значит, этот дом так просто не отпускает… А войти в него было легко…

И опять его уколола мысль поскорее уйти отсюда, и опять она тотчас пропала.

Следующая комната, с оранжевыми обоями, была неприятна – в ней крылось что-то недоброе. Он миновал ее быстро и в дверях испытал волнующее и жутковатое ощущение, что перед ним расступились, что ему уступили дорогу – кто-то невидимый, невесомый, неслышный и все-таки вполне реальный.

Квадраты паркета, покрытые пылью, поломанное старинное кресло в углу, лепные узоры на стенах – он ходил, все это разглядывая, и чувство, что он здесь не один, укреплялось, становилось отчетливее. В этом доме пустоту населяли – он не знал хорошо, как их правильнее назвать – тени, призраки или сны, скорее всего именно сны, сны брошенного старого дома. И где бы он ни шел – по светлым ли комнатам с обломками мебели, по заваленным ли мусором коридорам, поднимался или спускался по темным крутым лесенкам, – они, эти тени, все время окружали его, шли навстречу, пропускали его, обходили, и он чувствовал их иногда до того остро, что казалось, вот-вот он услышит их и увидит.

Он бродил и бродил, словно здесь было место, которое ему нужно во что бы то ни стало найти, словно его там ждали. Полы были на разных уровнях, и он по пути одолел несколько коротких лестниц, так что теперь и приблизительно не представлял, на каком этаже находится. Он попробовал вернуться назад, но в знакомые комнаты не попал, а дверь, по мысли его ведущая на центральную лестницу, была заперта и с другой стороны, видимо, забита досками.

Он побрел в противоположную сторону, надеясь найти черный ход – должны же быть в доме лестницы, чтобы спускаться во двор, – и, обогнув, судя по числу поворотов, примерно половину дома, он действительно такую лестницу отыскал, но продвинуться вниз смог всего на один этаж, наткнувшись на завал из кирпичей и обломков ступенек.

Осознав, что заблудился по-настоящему, он почувствовал вдруг усталость и присел покурить на ступеньки. На лестнице было полутемно, значит, уже вечер, значит, он бродит по этому дому уже не один час и прошел, наверное, не один километр.

На площадку выходили две двери, сквозь щели одной пробивался свет, другая была темна. Взявшись за ручку первой из них и почувствовав непрочность замка, он принялся ее дергать, трясти и, навалившись плечом, распахнул ее наружу – и увидел за нею то, что заставило его вцепиться руками в дверные косяки и отпрянуть назад.

Дверь вела в пустоту, в воздух, как будто здесь обитали летучие люди – по утрам они открывали двери и, захлопнув снаружи французский замок, улетали в разные стороны, а вечером, возвращаясь, ключиками отпирали входы в свой улей и влетали внутрь.

Ему открылось по-вечернему спокойное небо и провал под ногами; там внизу кривыми обломками ребер торчали остатки скелета снесенной пристройки. Звуков не было, лишь поскрипывала открытая дверь, бессмысленно раскачиваясь над пустым пространством; притянув ее осторожно к себе и захлопнув, он шагнул ко второй, темной двери.

Глаза к темноте привыкали медленно, и он шел осторожно, но все равно то и дело оступался в неровностях пола и спотыкался о всякий хлам. От блуждания в полной тьме его спасали серые пятна открытых дверей, доносящие в глубину дома неверный свет сумерек.

Но вскоре он попал в коридор, совершенно темный, и продвигался вперед, касаясь рукой стены; коридор казался ему бесконечным. Внезапно к его пальцам притронулось что-то холодное – отдернув руку, он сообразил, что наткнулся на дверную ручку. Он зажег спичку: перед ним была резная темная дверь, на медных массивных ручках тускло блестели две разинутые звериные пасти.

В щелке у пола угадывалось сероватое свечение. Испытав вдруг жгучее отвращение к темноте, он толкнул дверь – створки медленно распахнулись, открывая широкий вход.

Комнату наполняли золотистые отсветы заката, проникая сквозь высокие, полукруглые наверху окна. Ощущения грязи и запустения не было, хотя кое-где светло-зеленые обои свисали клочьями до самого пола. Потолочная лепка – цветы и птицы – повторялась внизу на паркете, черным деревом среди желтоватого.

В дверях он медлил не больше секунды. Внезапно ему померещилось, что он на виду у множества глаз и они его ждут.

Он шагнул в дверь – рисунок вел его к выходу на балкон. Он уверенно взялся за ручку стеклянной двери, со смутным и странным чувством, что на этот балкон уже выходил однажды, давно, так давно, что об этом не вспомнить.

Пьянея от свежего прохладного воздуха, он оперся на перила. Внизу он увидел толпу, что ждала его, увидел людей с цветами, людей, кричащих ему что-то и машущих руками.

Видение это длилось всего один миг. Редкие прохожие деловито шли сквозь сумерки и смотрели по большей части только себе под ноги.

Но его уже не занимали прохожие. Ощущение города, уходящего в светлую летнюю ночь, целиком захватило его. Асфальт уже не был плоским, не был грязным и серым, мостовые обрели форму и мягко мерцали розоватыми и лиловыми бликами. Улицы словно плыли вдаль и соперничали между собой, приглашая в свой теплый прозрачный сумрак. И не воду уже несла река, ее наполняло черноватое чеканное серебро, отражая легкие силуэты домов. А те – одни, из белого мрамора, тихонько светились, другие, будто вылепленные из терракоты, уже засыпали.

Он забыл о времени и впитывал чудесное зрелище, но вскоре чувство, что его где-то ждут, пришло к нему снова. Почти в уверенности, что кого-то сейчас увидит, он резко оглянулся, но комната уже погрузилась в темноту.

У него хватило предусмотрительности проверить, где он находится, – он стоял на балконе третьего этажа почти над самой входной дверью, рядом с центральной лестницей.

Он нашел без труда выход, и на лестнице эхо опять повторяло высоко в сводах звуки его шагов.

В город спустилась глубокая тихая ночь. Дома, как драгоценные камни, вбирали в себя призрачный свет неба и выглядели над темной водой сказочным ожерельем; от них исходила, казалось, еле слышная музыка.

Поэт шел домой поспешно и почти не глядя по сторонам, не в силах перенести избытка окружающей его красоты; он чувствовал, в его отношениях с городом открывается новая страница, и верил, что напишет теперь удивительные стихи. В его воображении теснились слова, они перед ним кружились, как в танце, образуя чарующие и красочные сочетания.

Дома он сел к окну, отворил его и, не включая света, еще долго записывал строчки.

А утром, проснувшись поздно от духоты и шума трамваев, он обнаружил, что ничего не помнит из вчерашних своих сочинений. Разбирая корявые буквы, выпрыгивающие из строк и наползающие одна на другую – а ведь ночью ему казалось, что пишет он аккуратно, как при солнечном свете, – он часть слов прочесть так и не смог, и стихи показались ему отвратительными, беспомощными, напыщенными, в них не было ничего от поразительной красоты минувшей ночи. Он решился порвать их, и ему это было ново и неприятно: раньше он никогда не рвал неудачных стихов, а просто откладывал в сторону, и они потом сами терялись.

Его потянуло на улицу. Город плавал в легком тумане и выглядел спящим, туман приглушал уличный шум, словно город просил не будить его, не тревожить его сновидений.

Поэт брел по набережной, бессознательно выбрав путь, ведущий к пустому дому; над водой лениво ползли бледные клочья тумана. И как вчера в доме, но теперь уже под открытым небом, он чувствовал себя окруженным недоступными его взгляду и слуху тенями. Они шли рядом, позади и навстречу, обгоняли и уступали дорогу. Тени, сны города… если бы он мог в них проникнуть! Он видит лишь оболочку, город внутрь его не пускает…

К пустому дому он подошел по другой стороне реки, из-за тумана сам дом был плохо виден, но его отражение рисовалось отчетливо на поверхности молочно-белой воды, словно только что всплыв из глубины. Перед темными окнами, как ленты прозрачной ткани, скользили сероватые туманные полосы. Туман съедал все цвета, превращая все краски в белые, черные или серые, и поэт удивился, приметив на двери дома голубое пятнышко, и удивился еще более, признав в нем почтовый ящик.

Зачем на таком доме быть почтовому ящику? Это так его занимало, что он тут же не поленился дойти до моста, чтобы перебраться на ту сторону.

Ящик выглядел совсем новым – обыкновенный почтовый ящик из жести, с тремя круглыми дырками. В дырках что-то белело; он вытащил гвоздь, вставленный вместо замка, крышка откинулась, и в руки его упало письмо.

Взглянув на конверт, он вынужден был осмотреться, проверяя, насколько нормально он видит все остальные предметы, – столь невероятен был адрес: «Вторая невидимая планета Марс, город черного огня, Рихард Вольф».

Почерк был ровный, почти без наклона и чуть небрежный, почерк привычного много писать человека. Единственно разумное объяснение, что это дело рук шутника или помешанного, не успокаивало поэта. Более того, конверт вызывал холодное, непонятное и жутковатое чувство, как если бы, например, железный гвоздь у него в руке вдруг начал извиваться наподобие червяка. Оттого, прекратив исследование конверта, поэт вернул его в ящик и удалился тем же путем, которым пришел.

На мосту ему встретился черный скрипач, и с другого берега поэт видел, как тот подошел к дому, вынул письмо из ящика и скрылся в дверях, но он не удивился и воспринял это как само собой разумеющееся.

С того дня дом с ящерицами стал чем-то вроде маяка для поэта: где бы он ни бродил, все равно ноги сами приводили его к этому дому. Все острее он ощущал наполненность города неведомыми ему – он так и не придумал, как их назвать – существами; ему теперь часто виделись на пустых улицах ускользающие тени, мерещился говор людей и скрипы повозок. Он писал мало и большую часть стихов тут же рвал на клочки, но надеялся, что создаст нечто замечательное, когда ему наконец удастся проникнуть во внутреннюю, скрытую жизнь города. И этот пустой дом представлялся ему входом в таинственный и, несомненно, прекрасный мир.

В доме происходила какая-то своя жизнь, и поэту время от времени удавалось улавливать ее внешние проявления. Несколько раз еще он видел черного скрипача, входящего внутрь, и один раз дождался на улице его выхода – тот провел в доме более часа. Поэт изучил основательно географию этого дома и не путался больше в этажах и лестницах, бывал там часто, но ни разу не обнаружил следов деятельности скрипача.

А однажды вечером, поздно, в окнах третьего этажа он заметил свет, колеблющийся, слабый и желтоватый. Ошибки быть не могло: лето шло к концу и ночи уже были темные.

Еще дважды белели письма в почтовом ящике, но поэт их не трогал, испытывая к ним инстинктивную неприязнь.

И еще один случай остался у него в памяти. Все у того же дома, в дождливые сумерки, неизвестно откуда взявшись, перед ним внезапно возникла женская фигурка в плаще с капюшоном. Она шла навстречу ему, они разминулись быстро, и лица он не разглядел. Ее взгляд скользнул по нему с приветливым безразличием, и у него мелькнула фантастическая нелепая мысль, что она могла бы с тем же спокойствием пройти сквозь него, его не заметив. Через несколько шагов он оглянулся, но ее уже не было, словно она растворилась во влажном сумраке.

Встреча эта ему почему-то казалась важной, и он даже жалел, что не попытался заговорить с незнакомкой.

Время, однако, шло и не приносило поэту ничего нового. Чего он ждал – он и сам вряд ли мог четко сказать; ждал каких-то изменений в своей жизни, ждал прозрений и, не помышляя о чем-либо интересном вне и помимо города, ожидал, когда город приобщит его к своей внутренней таинственной жизни.

Это напряженное ожидание изматывало его, и он начал терять ощущение прикосновенности к духу, или к духам, города. Город не только не открывался, но и отдалялся теперь от него. Он по-прежнему много бродил по улицам, восхищаясь городом с грустью отвергнутого поклонника. Писать он сейчас вообще ничего не мог.

Даже в доме с ящерицами он все реже улавливал дыхание той скрытой и для него главной жизни города, все реже чувствовал присутствие теней или снов этого дома. Он знал, их не стало меньше, просто он их теперь не чувствовал и они не замечали его.

Он забрел туда как-то вечером, в позднее время, и, свободно уже ориентируясь в темноте, выбрался на балкон. Под ним медленно, еле заметно покачивался фонарь, освещая широкий круг перед дверью дома и подножия деревьев; их кроны и набережная скрывались в душноватой тьме августовской ночи. Под фонарем билась бабочка, шелест крыльев казался громким; потом она делась куда-то, и тишина стала полной.

Фонарь перестал качаться, темнота замерла, словно приготовившись слушать, и неожиданно для себя он заговорил, обращаясь к этой чуткой, окружающей его темноте, заговорил негромко, не думая, что говорит, слова сами собой срывались с его губ:

– Город мой, старинное ожерелье, ты хранишь еще отзвуки финского говора, еще мстят тебе призраки болотных огней и карельского колдовства, погребенные под мостовыми, под многими слоями камней, под мертвой коркой асфальта, еще слышны в безлунные ночи стуки карет и поступь коней, еще ветер приносит запахи моря, скрип уключин и хлопанье парусов! Город, я пленник твой и твоя собственность, я частица твоей души, подари же мне хоть один, лишь один из твоих снов, покажи хоть одно из хранимых тобой видений, о мой город, грезящий старыми снами!

Эхо его слов стихло. Казалось, темнота его разглядывает тысячами внимательных глаз.

– Браво, браво, поэт! – произнес внизу мелодичный голос; гулкая пустота дома наполнилась женским смехом и рукоплесканиями.

Внезапно и быстро они оборвались, звонко повторенный темными стенами, умолк последний хлопок. Стало опять тихо, и опять беспокойная бабочка трепыхалась, шурша о стекло фонаря. Огромные пятнистые тени крыльев метались в стволах и ветвях деревьев, заставляя их тоже метаться, и под ними ничего не было видно.

– Кто вы? – спросил он тихо.

Снова раздался веселый смех, но вслед за ним голос сказал совершенно серьезно:

– Одна из теней этого города, один из его снов! Слушайте же, поэт, ваша просьба будет исполнена. Завтра вечером здесь, ровно в восемь – и будьте точны, поэт!

Домой он добирался далеким кружным путем и спать лег перед рассветом. Ему плохо спалось, сквозь дремоту он чувствовал наступление утра, и мерещились неспокойные сны. Рассвет представлялся в виде множества серых когтей, сдирающих с города остатки темноты, и по улицам разбегались мыши, спеша спрятаться от белесого чудовища.

День он провел не выходя на улицу, ожидая сумерек с нарастающим возбуждением. Окна в доме напротив загорались и гасли в надлежащем порядке, город исправно показывал время. Наконец весь первый этаж погас, это значило – половина восьмого, и поэт отправился в путь.

По дороге, пока он шел вдоль пустынной набережной, возбуждение его улеглось, и, отворяя уже привычную для себя дверь, он испытал почти апатию.

За входом виделся свет – на первом же марше лестницы, по краям верхней ступеньки, неподвижным прозрачным пламенем горели две свечки. Он прошел между ними, и на следующем марше горели еще две свечи – эти пары огней, как ворота на пути в заколдованный мир, пропускали его и вели наверх, к третьему этажу.

На площадке была полутьма, за одной из дверей воздух слабо светился, но свет заслоняла высокая темная фигура.

– Добро пожаловать, юный поэт! – проговорил гортанный, чуть каркающий голос, и тем не менее довольно приятный. – Профессор Вольф, – представился он и жестом пригласил гостя в освещенный проем. Поэт рассмотрел не сразу, что профессор курил трубку, и был в первый момент озадачен еле видными багровыми отсветами на его лице. Тот вынул изо рта трубку и, отступив из проема, оставил в нем облако белого дыма. Перешагивая порог, поэт обратил внимание на странную вещь, в общем мелочь, над которой, однако, впоследствии размышлял: подходя к двери, он видел едва освещенное пространство, когда же вошел внутрь, комната была залита ярким и теплым светом, здесь горело не менее двух десятков свечей. От их полыхания кружилась слегка голова, и поэту стало казаться, что он видит все происходящее, и хозяина, и себя самого со стороны, вернее, с разных сторон, словно ему удавалось глядеть сразу во много зеркал, и ощущение это немного беспокоило и немного пьянило, он так и не свыкся с ним и чувствовал странность его до самого конца вечера.

Как бы издали он видел хозяина, его бархатную черную куртку и сверкание перстня на пальце, как бы издали видел себя самого, в сером свитере, и, поклонившись профессору и опускаясь в предложенное ему кресло, он дивился тому, что со стороны выглядел непринужденно и очень учтиво, ибо знал за собой угловатость в движениях, а в присутствии новых людей и неловкость. Впрочем, у него не было уверенности, что сейчас он делает все по своей воле, – его поведение скорее напоминало сон, где все происходит само собой, где вместо того, чтобы ходить, можно себя отдавать во власть незримых течений и плыть, куда вздумается.

Он пытался вглядеться в лицо профессора, но видел только глаза, напряженно блестящие, и чем больше старался увидеть лицо его, тем яснее почему-то видел самого себя. И лишь постепенно, позже, специально не вглядываясь, составил он представление о лице профессора. Смуглое, все в глубоких морщинах, окаймленное длинными, до плеч, волосами, черными, но пронизанными яркими серебряными нитями седины, оно поражало соединением женских и мужских черт. Несмотря на почтенный, и даже очень почтенный возраст, лицо это невозможно было назвать ни старым, ни старческим, а скорее всего древним.

Давая время поэту освоиться, профессор пускал клубы дыма, и они, принимая форму странных существ – не то рыб, не то ящериц, – плыли под потолком хороводом и, извиваясь, выползали на волю через открытую на балкон дверь.

Над креслом профессора, низко, повис серый пласт дыма, похожий на гигантскую рыбину-ската с длинным змеевидным хвостом и хищной массивной мордой, ее широкие плавники-крылья медленно колыхались. Профессор, запрокинув голову, направлял к рыбе все новые клубы дыма, они к ней прилипали, и рыба становилась плотнее, в ней чувствовалось все больше силы, и движения плавников и туловища делались все более упругими. Наконец эта игра профессору надоела, он отложил трубку и небрежно пустил к окнам тонкую струю дыма, словно указывая рыбине путь, – и она вдруг поплыла, упруго и плавно изгибая лоснящееся брюхо, колыхая мощными плавниками. Описав наверху точный круг, она выскользнула в балконную дверь, и поэт облегченно вздохнул, ибо готов был поклясться, что, проплывая над ним, она сверкнула живыми, видящими и злыми глазами.

Трубка погасла, профессор ее вытряхнул и тут же принялся набивать снова, ловко погружая в нее тонкие нити золотистого табака и тщательно их уминая.

– Итак, юный поэт, вы влюблены в этот город, вы хотите постигнуть его красоту, вы мечтаете о гармонии? О, поэт, дело тут не в одной гармонии, красота – это сложнее… Вплетите в ткань вашей гармонии чуть заметную нить уродства, тончайшую нить безобразия и поиграйте с нею – вот тогда вы начнете кое-что понимать! Пусть эта нить то теряется, то появляется снова, и не одна, а сразу две-три нити, и вдруг они исчезают, уходят вглубь… они не видны больше, но вы знаете, в глубине они существуют, их присутствия уже не забыть – поиграйте этим, поэт! Вот тогда ткань ваших стихов будет всех завораживать, и все станут повторять: колдовство!.. А вам не знакомы, поэт, такие стихи:

 
В беспутстве соблюдая чувство меры
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть примеры…
 

– Не знакомы? – Он зажег свою трубку, и к потолку потянулся столбик густого дыма.

 
– Лазурный фон небесной пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой – собственной черты.
Святых легко смешаешь, а уродство
Всегда фигурно, личность в нем видна,
В чем явное пороков превосходство…
 

Сделав паузу, он отправил несколько дымных колец в угол комнаты, и поэт, словно повинуясь повелительному приглашению, обернулся.

На выступе голландской печи, на фоне нарядных ее изразцов, мерцающих огнями свечей, сидело нечто серое, птицеподобное, отвратительное. Туловище и ноги прятались в серых складках – о, ужас, это была не ткань, а кожа опавших перепончатых крыльев, выше затылка торчал уродливый горб, и вислый затылок повторял форму горба; огромные уши, каждое как отдельное лицо какой-то нечистой твари, почти закрывали хищный нос и розоватые плотоядные губы; по шершавой коже чудовища то и дело пробегали морщины, будто его изнутри корежили судороги, лицо искажалось гримасами страдания и злобы.

Словно издалека доносился голос профессора:

 
– Но общность между ними есть одна:
Как крючья вопросительного знака,
У всех химер изогнута спина…
 

– Вы думаете, юный поэт, можно шлифовать без конца один и тот же алмаз гармонии и это будет искусство? Нет, поэт, искусство – та же алхимия! Положите этот ваш алмаз в самый прочный тигель, разведите под ним жаркий, сжигающий все огонь! И добавьте к алмазу каплю ядовитой и смрадной слюны этой твари!..

По коже химеры опять пробежала судорога, лицо сморщилось, как от сильной боли, и ощерился рот, готовый кусать, – поэт же поймал себя на том, что, испытывая страх и отвращение, неспособен все же глаз отвести от химеры, жадно следит за каждой складкой пупырчатой кожи и ждет очередной конвульсии с омерзением и восторгом.

– Найдите в себе крупицы немого темного страха, крупицы небывалой жестокости, невиданного порока, неописуемого уродства! Сплавьте, поэт, их в тигле, если у вас хватит сил, сплавьте с алмазом гармонии! И вы создадите кристалл, привлекательнее которого нет для людей, они им будут восхищаться веками, они за него отдадут свои души, пойдут за ним в воду, как крысы за дудочкой! Это будет великий соблазн и колдовское искусство!

Он замолчал, прислушиваясь, – с лестницы доносились легкие торопливые шаги.

Химера забеспокоилась и начала расправлять крылья, пытаясь взлететь, но не успела – она стала бледнеть, расползаться, превратилась в отдельные серые клочья и исчезла совсем, растворившись в воздухе.

– Ну конечно, я опоздала, – негромко сказал голос из двери, из полутьмы лестницы, голос, знакомый поэту, приглашавший его вчера, и, как сейчас ему показалось, голос, красивее и мелодичнее которого нет и быть не может на свете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю