Текст книги "Об Ахматовой"
Автор книги: Надежда Мандельштам
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
В Ленинградском горсуде дело впервые рассматривалось 14 июля 1967 года, и Н.Я. имела случай убедиться в том, что бывает с архивами поэтов, если точно не определен их юридический статус (удостовериться в том, какими бывают «наследники», она успела еще раньше – после смерти «Акумы» ей звонила Ира Пунина). Вся эта история отчетливо показала ей – спасительнице мандельштамовского архива, насколько роковой для архива может оказаться юридическая бесхозность или хотя бы двусмысленность его статуса, сколь бесчестными и хищными могут обернуться иные «наследники», а главное – сколь опасной и губительной может оказаться идея монопольного завладения архивом вообще – причем неважно, кто окажется владельцем – государство или частное лицо. Свое отношение к этому она сформулировала в «Моем завещании», написанном в конце декабря 1966 года, т. е. еще до крайнего обострения отношений с Н.Х. Выход из положения виделся Н.Я. в назначении комиссии из одиннадцати человек и коллегиальном наследовании этой комиссией архива О.М. и смежных прав110.
Что касается суда, то 18 июля, уже по возвращении из Ленинграда, Н.Я. так описывала всё это действо В.Т. Шаламову:
...
Я проделала всю эту операцию с неслыханным напором и быстротой, но было мерзко и отвратительно до боли. В четверг я выехала в Ленинград. На вокзале меня встретил Бродский, и мы поехали к нему, выпили чаю и в суд. Там уже собрались люди. Пришло человек 20–30, в се знакомые. Среди них Жирмунский и Адмони. Прошла Ира Пунина невероятно зеленая и измученная – ей дорого дались 7 или 8 тысяч, которые она украла111. Все люди, когда она проходила, отвернулись – никто ее не узнал. А все они знали Иру ребенком, большинство было знакомо с ее родителями. Дело по просьбе Иры было отложено112: юрисконсульт Публичной библиотеки в отпуске! (Это туда она продала часть архива.) Допросили только свидетелей, приехавших из Москвы, – меня, Харджиева и Герштейн. Я была первая. Как я понимаю, я дала правильные ответы. Ирина сообщала, что Анна Андреевна ее «воспитывала». Я очень удивилась: суд не знал, что у нее была собственная мать, и мне пришлось объяснять эту дикую ситуацию: жена с ребенком в одной комнате, муж с любовницей в другой, хозяйство общее, как случилось, что они вместе в квартире. Я рассказала… Всё это очень противно. Пришлось говорить и об отношениях с Ирой Анны Андреевны, о том, как ее выгоняли в Москву, и обо всем прочем… О составе архива… Всё гнусно беспредельно, во всем виновата Анна Андреевна, и она ни в чем не виновата…
И далее – о встрече с самим Н.Х.:
...
Харджиев еле смотрит на меня – оскорблен. Он облагодетельствовал Мандельштама, а я посмела отобрать у него рукописи… Мерзость. Слава Богу, основные рукописи у меня, хотя многого он не вернул. Саша Морозов устраивает мне сцены – неизвестно, на каком основании. Это наследники при моей жизни начинают скандалить. Что же будет после моей смерти? В моем случае речь идет не о деньгах, а о праве распоряжаться. Я нашла ответ. Я готовлю собрание и зову себе на помощь, кого хочу. Если не нравится – пошли вон. Так?..113
5
Почти всё лето и сентябрь 1967 года Н.Я. провела в Верее, понемногу разбирая архив и определенным образом – ну примерно как кислота, пролитая на известняк, – реагируя на то, с чем она при этом столкнулась. Сначала она написала очерк истории архива. Закончив его в начале августа114, она принялась и за комментарии к стихам 1930-х годов. Семнадцатого августа 1967 года она писала Шаламову: «Понемногу работаю (текстология). Трудно и невыносимо грустно. Грустно от разного»115. И в тот же день – более развернуто и с безнадежной горечью – Наталье Евгеньевне Штемпель:
...
Сейчас я в бешенстве на Харджиева. Еще больше, чем раньше, потому что вникаю глубже в то, что он наделал. Скотина, каких мало. Борьба произойдет, когда я вернусь, худо дело. <… > Он обрезал листок с «Нищенкой» (отрезал первую строфу). Зачем? Наверное, мне на пакость – чтобы напечатать без нее на формальных основаниях: нет рукописи116. Доказать, что он отрезал, очень просто. Есть другие листки такого же вида, но больше… на строфу. Гад. Он не стихи любит, он свое редакторство любит.
Еще в Верее, разбирая архив и всё более и более ужасаясь, она обнаружила еще и то, что многого, как ей тогда показалось, просто не хватает. Первой на это она пожаловалась той же Наташе – в сентябре:
...
Мои дела с Харджиевым такие: он врет так, что попадается на каждом шагу. <… > Конечно, он психопат, маниак и вор. Мне стыдно, что я доверила ему рукописи. <… > У меня к вам такой конкретный вопрос: были ли у вас маленькие листочки со стихами (писавшимися в ту зиму) моей рукой с датой Осиной рукой? Он мне не вернул ни одного 117. Сам он притворяется невинным… Сам он и все мы скоро умрем; всё равно всё будет в архивах. Но это воровство для меня страшное предательство… На что он посягнул…
Вернувшись в Москву, Н.Я. в два присеста составила опись «недостач»118 и потребовала всё назад. Свое всё еще вежливое письмо от 11 октября она начала с обращения, не до конца казенного – «Дорогой Николай Иванович», а заключила его так:
...
Я прошу вас найти и вернуть [всё] вместе с автографами из редакции. Я уверена, что где-то лежит конверт с этой кучкой бумаг. Вы собирали всё так быстро, что вполне могли не вложить несколько листков.
Но Н.И. не ответил и на это письмо. И уж тем более – не прислал ни с кем никаких рукописей. В ноябре 1967 года Н.Я. жаловалась своей верной воронежской подруге:
...
У меня ничего нового. Книга в Ленинграде постепенно движется. Возможно, в будущем году выйдет. Зато с Харджиевым полный разрыв. Я потребовала, чтобы он мне вернул то, что он оставил у себя, но он врал честнейшим голосом и ничего больше не вернул. Какие там конверты? Никаких конвертов не видел…119 И многое другое. Например: найденное мной стихотворение «Нет, не мигрень» он будто бы уничтожил – ведь это не автограф…120 Он не вернул мне ни одного листочка из второй и третьей воронежской тетради О.М., где была дата рукой О.М. (кроме двух – вашим почерком)121. Оказался сволочью полной. <…> Я проклинаю себя за то, что отдала ему архив, но, вспоминая прошлое, понимаю, что ничего другого сделать не могла. Ведь я жила чорт знает где, бумаги хранились в доме, где Харджиева не переносили, он сел за работу и т. п…
Но в этом же письме Н.Я. как бы поправляет саму себя – кое-что Н.Х. все-таки ей вернул и после майской операции:
...
Сейчас произошли некоторые изменения: Харджиев прислал мне два черновика: оба 37-го года. Он сказал, что Лина дала ему просмотреть письмо Сергея Бор [исовича] из Воронежа; и это там он нашел стихи 37 года… Ложь всегда выявляется в связях времени и пространства, как говорила Анна Андреевна. Рудакова в 37 году уже давно в Воронеже не было, следовательно, он не мог стащить черновик и послать его Лине. Столь же мало шансов, что он положил один черновик, полученный у меня, в конверт. Следовательно, Харджиев получил этот черновик либо от меня, либо другим способом, и лжет напропалую. А может, верит своей лжи? Кто его знает. Хорошо, что почти всё у меня, но какое-то «почти» осталось у него…
Шестнадцатого ноября 1967 года Н.Я. пишет два письма. Одно – в Воронеж, Наташе Штемпель:
...
Харджиев врет напропалую, и Саша верит ему и плачет («Он уничтожил этот листок, потому что нашел лучший автограф… Неужели вас не удовлетворяет это объяснение? Он скажет, где автограф, когда выйдет книга», – сказал мне Саша… Этого достаточно для профессионального суда. Такое обращение с доверенными ему текстами преступно). <…> Я этого дела так не оставлю. Публичного скандала я поднимать не буду – не стоит. Но оставлю в Осином архиве всю эту историю, а кроме того, составлю новую комиссию по наследству (под предлогом, что двое – Ахматова и Эренбург – ушли) и не введу в нее Харджиева. Я не хочу, чтобы он был «авторитетом» по Мандельштаму, запятнав себя такой подлостью.
Другое письмо – самому Николаю Ивановичу. Отбросив на сей раз всякую дипломатию и сентиментальность, она написала ему то, что, в ее глазах, он полностью заслужил. Написала твердо и спокойно – называя маниакальность маниакальностью, шизофрению шизофренией, манипулирование архивом манипулированием архивом, а ложь ложью.
Она обещала Н.Х. разрушить его доброе профессиональное имя и репутацию в случае, если он не вернет ей недостающее. Но Н.Х. не внял ей, на письмо не ответил, а только огрызнулся, оставив на нем невидимую миру ремарку: «Омерзительная шантажистка».
Известно, что Н.Я. и Н.Х. после этого говорили по телефону, и Н.Х. категорически отрицал, что у него еще что-либо осталось. Если бы в этот момент он вернул хоть какие-нибудь автографы, то трудно предположить, что об этом нигде не упомянула бы сама Н.Я.122
Однако практически всё из «недостающего» впоследствии в архиве обнаружились. Некоторых позиций из «пунктов обвинения» Н.Я., возможно, и вовсе никогда не было в архиве, иначе трудно было бы понять, почему сведения о них не отразились хотя бы в комментариях Н.Х. к тому стихов О.М. в «Библиотеке поэта», а относительно двух ранних стихотворений, например, Н.Х. в пометах на полях письма Н.Я. указал на свои источники в периодике. Знакомство с архивом самого Н.Х. – по крайней мере, амстердамской его части (московская часть остается пока недоступной) – также не дает оснований для подтверждения обвинений Н.Я.
Впрочем, всё это говорит о чудовищном состоянии, в которое пришел архив, на протяжении около тридцати лет кочевавший от одного хранителя к другому. Ясно, что переход от фазы хранения к фазе подготовки издания, подразумевающей многократное раскладывание и перекладывание листков, сохранности архива не способствовал. Так что внезапное обнаружение самой Н.Я. того или иного листочка из списка «без вести пропавших» – объяснение наиболее вероятное.
Скорее всего «подозрения» Н.Я. рассеялись сами собой – в результате «всплытия» «украденного» в находившемся уже у нее архиве О.М. Иначе было бы все-таки трудно понять, почему же скандал о харджиевском воровстве и самоуправстве так быстро затих123. Во «Второй книге» Н.Я. обвиняет Н.Х. во многом и разном, но все-таки не в воровстве. Не приводит она и перечня недостач, а саму недостачу квалифицирует как фальсификацию текстов и как простительный (по крайней мере, общепонятный) вирус собирательства: «Всё же большую часть рукописей он вернул, кое-что придержал для „коллекции“ и уничтожил то, где хотел изменить дату или навсегда утвердить не тот текст..»124
Текстологический спор двух ревнивцев – Н.Я. и Н.Х. – прежде всего касался двух стихотворений – «Нет, не мигрень..» и «Вехи дальние обоза..»,и прав оказался Н.Х.125
Но означает ли это, что Н.Я. в своих подозрениях и даже обвинениях решительно не могла быть правой и что Н.Х. – это человек, который никогда и ни при каких обстоятельствах не пошел бы на манипулирование архивом и на фальсификацию источника?
Нет, увы, не означает. Случаи его поведения именно такого рода, к сожалению, известны.
Так, Хенрик Баран зафиксировал практику идеологического «выпрямления» Харджиевым тех текстов Хлебникова, где проявляется его национализм и антисемитизм. Публикуя в «Неизданных произведениях» (1940) программную статью Хлебникова «Курган Святогора» (1908), Н.Х. выпустил из нее фрагмент, исполненный верноподданнических чувств. Так же поступил он и с пьесой «Снежимочка» (1908), из которой изъял положительные реплики в адрес черносотенного движения126.
Этим вмешательством, безусловно, он хотел только одного – защитить своего героя – Хлебникова – от будущих нападок. Но встречалась и другая, менее благородная, мотивация. Вот что установила искусствовед Александра Шатских:
...
Заслуженный историк искусства, литературовед Н.И. Харджиев, по справедливости ненавидевший советскую власть, советский режим, губивший людей, которых он боготворил (Даниил Хармс и Казимир Малевич были для него такими главными людьми), тем не менее, пользовался методами советской власти – как известно, ретушировавшей и «подправлявшей» неугодные фотографии. Он отредактировал оба варианта снимка (Т.Д. Гриц, В.В. Тренин, Н.И. Харджиев и К.С. Малевич. – П.Н.): в обоих вариантах от общей группы <…> были отрезаны Гриц и Тренин, Харджиев остался вдвоем с Малевичем. <… > Такими отредактированными эти фотографии хранились в архиве Харджиева, такими они были получены журналисткой Ирой Врубель-Голубкиной в январе 1991 года и помещены ею в журнале «Зеркало» за 1995 год. Такими они были опубликованы и в монументальном двухтомнике 1997 года, использовавшем материалы из архива, находящегося ныне в Амстердаме в Фонде Харджиева. Поистине, лицезрение метаморфоз с фотографиями становится тем знанием, что умножает скорбь.127
Так что вопрос о манипулировании архивом оставался. Ведь «Альбом Эренбурга», действительно, был разброшюрован, а, скажем, «Ватиканский список» и впрямь порезан. Если не Харджиевым, то кем?..128
6
История тяжелая и запутанная. Многое в ней можно списать на взрывной, неврастенический характер Н.Х., на тот «психопатический аппарат, вырабатывающий ненависть», названный в диагнозе, поставленном в одном из писем Н.Я. Многое и впрямь можно объяснить той ревностью, которую с восторгом обнаружила у него – и разбудила в себе – та же Н.Я., ревностью и борьбою за «своего Мандельштама».
Н.Х. фантастически повезло. Он дружил с Мандельштамом, дружил с Ахматовой… Потом ему повезло еще раз: по старой дружбе ему посчастливилось первому изучить и издавать стихи Осипа Мандельштама – не друга, не современника и не собутыльника, а великого поэта.
Н.Я. саркастически назвала его во «Второй книге» «первым старателем», но начало его старательства на прииске поэзии О.М. вовсе не заслуживало сарказма. Приступая к работе, Н.Х. поступал так же, как и всякий другой поступил бы на его месте, – спрашивал у вдовы, благословившей его на этот труд, спрашивал у других современников, у библиографов, зарывался в библиотеки…
Он начинал первым, и вклад его неоценимо велик. Но вклад его не так уж и не непререкаем.
Несмотря на все филиппики Н.Я. и Виктории Швейцер в адрес томика О.М. в «Библиотеке поэта»129, долгое время как-то казалось, что главные дефекты этого издания – насквозь советская статья А.Л. Дымшица и куцый состав, – а вот всё, что в книгу уже попало, сделано, пусть и вопреки воле Н.Я., пусть и авторитарно, зато куда как авторитетно, по-гроссмейстерски, безупречно. К сожалению, это не так: описания источников текста расплывчаты и глуховаты, иные текстологические решения на самом деле допускают серьезную альтернативу и впоследствии пересматривались, или, по крайней мере, альтернатива эта учитывалась. Для издания, готовившегося семнадцать лет, просто поразительны ссылки на несуществовавшие собрания автографов, как, например, на липкинское. Да и комментарии, даже если отвлечься от их огорчительного футуристического перекоса, содержат труднообъяснимые отдельные ошибки и неточности.
Само по себе всё это совершенно нормально и не умаляет огромных персональных заслуг Н.Х. Ибо прежде всего именно находками, прочтениями и открытиями измеряется качество работы текстолога и комментатора. Неточности и ошибки столь же нежелательны, сколь и неизбежны, и под пристальным перекрестным вниманием коллег – в здоровой ситуации немонопольности – они обязательно будут замечены, а возможно, обруганы или высмеяны, но – самое главное – исправлены. В этом-то и заключается, так именно и срабатывает непроизвольный феномен коллективной работы, будь Н.Х. или иной текстолог хоть тысячу раз индивидуалистом, «одиноким волком», слышать и видеть никого не желающим.
Но одно Николай Иванович все-таки точно перепутал: Мандельштам, «сам-друг», был его работой, а он полагал, что, наоборот, работа его была Мандельштамом, да таким – чтобы после его работы места для иных прочтений уже не оставалось. Получив в десятилетнее распоряжение столь великую драгоценность – подлинный архив поэта, он обращался с ним явно бестрепетно, не как со святыней, а как с рабочим, а иной раз и как с расходным материалом. Он действительно любил свое «редакторство» и охранял от чужих глаз свою редактуру, но списки и автографы поэта не берег даже от своих ножниц.
Но если бы он и совершил невозможное – нашел себе надежного фотографа – и обложился бы фотокопиями и разрезал бы их, а не оригиналы, он всё равно злоупотребил бы своим счастьем – временным и нездоровым положением монополиста.
Для Н.Я. такая метаморфоза и такое предательство были непереносимы. Именно драма отношений с Харджиевым стала для Н.Я. тем последним ударом, который потряс ее существо и подвиг к пересмотру смысла дружбы и многих других ценностей.
Начавшиеся с дружбы и со стихов, продолженные верностью и ревностью, отношения Н.Я. и Н.Х. обернулись своей противоположностью – ненавистью и жаждою отомстить. После разрыва с Харджиевым из современников-ровесников она не доверяла уже никому, делая исключение, быть может, для двух-трех самых беззаветных и безамбициозных своих подруг, как Василиса Шкловская или Наталья Штемпель…
7
Неподобающее обращение Н.Х. с архивом и фиаско с изданием – а именно так Н.Я. видела положение вещей – заставили ее не только искать Н.Х. основательную замену130, но и, отчасти, самой влезть в его шкуру и взяться за биографический и, частично, текстологический комментарий к поздним стихам:
...
Просмотрев архив, я убедилась, что он в таком ужасном состоянии, что нельзя обойтись без моих сведений или без моего текстологического комментария. Мне придется дать объяснения почти к каждому стихотворению 30–37 годов. То, что сделали с этим архивом, настоящее преступление. Но всё же стихи спасены. Но тексты придется устанавливать не обычным способом, изучая автографы и авторизованные беловики, их, к несчастью, сохранилось слишком мало. Хорошо, что есть «альбомы» и я еще кое-что помню из высказываний О.М. Это единственный путь к установлению текстов. Другого нет, как не было и другой такой эпохи, как наша.131
В двух последних фразах – «Это единственный путь к установлению текстов. Другого нет…» – запрограммирована вся последующая деятельность Н.Я. как мандельштамоведа. Это программа – и одновременно, пусть невольно, – западня: раз нет черновиков и прижизненных списков, то спрашивать надо у нее и только у нее, у Н.Я., а она уж постарается всё вспомнить, как оно было. Или – как она помнит. Или – как оно лучше.
Оставив Н.Х. усыхающую лужайку «Библиотеки поэта», Н.Я. выпустила свою первую книгу – «Воспоминания» (пусть и «лояльную» еще по отношению к Н.Х.) – и воцарилась на всем остальном мандельштамовском пространстве. Даже смерть Н.Я. ничего, в сущности, не изменила в этой взаимной ненависти132, расколовшей, кстати, на два лагеря и читателей.
Этот путь, замешенный на просвещенном и вместе с тем не ограниченном уже ничем своеволии приведет и ее саму к проклятой ею же монополии. Причем к монополии, пожалуй, еще более амбициозной, чем у Н.Х.133 Если Харджиев как монополист ограничивался областью текстологии только, то Н.Я. этого уже казалось мало, и она отваживалась на куда большее, в частности на интерпретацию стихов и – через оценки, даваемые тем или иным людям и событиям, – на интерпретацию судеб и истории.
Столь катастрофический разрыв с Н.Х. разобщил ее и с А.А., и та книга об Ахматовой, исполненная горя от утраты друга, книга, полная любви к ее личности и ее поэзии, книга, которую Н.Я. писала уже больше года и почти закончила ко времени этого разрыва, – в одночасье и безнадежно устарела…
Нет, дудки, – теперь она напишет другую книгу. Книгу об эпохе и о себе самой!
И она написала ее. «Вторая книга» и есть портрет эпохи на фоне сотен людей, а не групповой портрет на фоне эпохи, как ее многие поняли и обиделись за своих знакомых. Этот портрет эпохи, составленный из сотен мазков и ликов, – убийственен для советской действительности, и, если бы Н.Я. вместо реальных имен прибегла к прозвищам, как Катаев, или хотя бы к аббревиатурам, то она сэкономила бы персонажам и читателям немало нервов, а критикам – перьев.
Она посчиталась в ней и с Харджиевым134.
Но посчиталась и с Ахматовой…V. Воронежская Беатриче
К пустой земле невольно припадая…
О. Мандельштам
Из людей, близких нам, надо назвать Наташу Штемпель, женщину чудной духовной красоты. Она поздно вошла в нашу жизнь, но навсегда осталась в ней.
Н. Мандельштам
1
Наталья Евгеньевна Штемпель родилась в Воронеже 7 сентября 1908 года. В 1915–1922 годах она тяжело болела туберкулезом тазобедренного сустава, месяцами была прикована к постели. Последствиями болезни и стали ее хромота (впрочем, не ощущавшаяся ею как физический недостаток) и знаменитая, воспетая Мандельштамом, прихрамывающая «походка». Во время болезни она страстно и бескорыстно увлеклась русской поэзией, выделяя среди прочих и своего «земляка» Ивана Никитина, стихи которого первыми выучила наизусть. Бескорыстно – потому что сама Наташа стихов никогда не писала.
Ее отец – дворянин и непременный член Губернского собрания, при советской власти работал юрисконсультом. После того как родители в 1925 году развелись, она жила с матерью, Марией Ивановной Левченко, учительницей, и младшим братом Виктором в двух комнатах в собственном доме135.
В 1926–1930 годах Наталья Евгеньевна училась на литературно-лингвистическом отделении Воронежского госуниверситета и одновременно работала в педологическом кабинете у профессора П.Л. Загоровского. Опубликовала две так и не разысканные статьи в журналах «Культурный фронт ЦЧО» и «Практическая педология» (Орел), написала большую (около трехсот пятидесяти страниц) работу «Школа, семья и собственная личность в оценке школьников старшего возраста», основанную на анализе семи тысяч сочинений воронежских старшеклассников. Хотела поступать в аспирантуру, но туда ее не взяли – из-за дворянского происхождения. В 1930 году она устроилась на работу на политико-педагогической станции при Воронежском областном отделе народного образования в качестве научного сотрудника (изучала киноинтересы воронежских школьников).
В 1931–1932 годах, учась на годичных курсах психотехников-профконсультантов, Наталья Евгеньевна год прожила в Ленинграде. По возвращении в Воронеж заведовала психотехнической лабораторией в Институте организации и охраны труда, а затем в Институте гигиены и санитарии, где изучалась специфика профессий, характерных для сельского хозяйства Воронежской области. После того как в 1935 году педология и психотехника были развенчаны как «лженауки» и лаборатория П.Л. Загоровского закрыта, она начала преподавать литературу и русский язык в Воронежском авиатехникуме им. В.П. Чкалова, где и проработала до самого выхода на пенсию в 1971 году. Как поэзия и литература являлись ее любовью, так и преподавательская работа оказалась ее призванием: по свидетельству учеников, она обладала даром прививать свою любовь к поэзии другим.
В феврале 1936 года Наталья Евгеньевна познакомилась с Сергеем Борисовичем Рудаковым, от него она впервые и услышала о том, что в Воронеже находится Осип Мандельштам. Рудаков не торопился познакомить ее с ссыльным поэтом и его женой – их первая встреча состоялась только в сентябре, причем О.М. напустился на нее за то, что она прочитала наизусть стихотворение «Я потеряла нежную камею…» – самое его слабое, как он тогда полагал. Но очень скоро знакомство перешло в дружбу, и встречи стали почти ежедневными. О.М. и Наталья Штемпель часто гуляли вместе, посещали воронежские музеи и ходили на концерты.
Предупредив дочь об опасности встреч с опальным и ссыльным поэтом, мать Наташи не только не запретила ей встречаться с ним, но и, единственная в это время в Воронеже, принимала его и Н.Я. у себя. Штемпель познакомила О.М. с П.Л. Загоровским, также после этого встречавшимся с поэтом и помогавшим ему материально (последние полтора года Мандельштамы жили в Воронеже без заработков и практически в полной изоляции). О.М. говорил о Наталье Евгеньевне: «Наташа владеет искусством дружбы».
Постепенно у О.М. выработалась привычка читать ей каждое новое стихотворение, а несколько его раннеапрельских стихотворений 1937 года посвящены или обращены непосредственно к ней – «Клейкой клятвой липнут почки…»136, «На меня нацелились груша да черемуха…» и «К пустой земле невольно припадая…». А о стихах «К пустой земле невольно припадая..» О.М. сказал ей: «Когда умру, отправьте их как завещание в Пушкинский Дом». Весной 1937 года, незадолго до отъезда из Воронежа, О.М. попросил Н.Я. переписать для Наташи в блокноты все воронежские, а также другие ненапечатанные стихи 1930-х годов. Под каждым воронежским стихотворением О.М. собственноручно поставил дату и букву «В» (Воронеж).
После отъезда Мандельштамов из Воронежа Наталья Евгеньевна несколько раз ездила повидаться с О.М. и Н.Я. в Савелово, Москву и Калинин. Получив от Н.Я. известие о гибели О.М., она поехала к ней в Калинин, а оттуда, по ее просьбе, и дальше в Ленинград – к Ахматовой, чтобы рассказать ей о смерти поэта, сообщать о которой в письме Н.Я. тогда побоялась.