355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Горлова » Мои сны глазами очевидцев » Текст книги (страница 5)
Мои сны глазами очевидцев
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:18

Текст книги "Мои сны глазами очевидцев"


Автор книги: Надежда Горлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Он отнял у меня деньги, она посмеялась, они избили, опорочили, оклеветали меня. Ну так что? Это не больше, чем капризы смертельно больного ребенка. О, дайте мне посмотреть на всех вас, запомнить ваши рты, ваши глаза, ваши запахи прежде, чем вы станете грязью и вонью. Видимо, я люблю людей.

Бред вошел в мою бабушку как злой дух и почти не отпускает. Редкие возвращения рассудка сопровождаются расслаблением, болями и депрессией. Мне невольно приходится жить в мире, притащенном старухой из небытия. Я все думаю, что же будет ей не под силу, что увлечет ее дух и выманит из этих развалин плоти...

– Ах, Женя! – говорит бабушка. – Нет ничего страшнее, чем быть обузой. Ведь это может продлиться Бог знает сколько. Мне так жаль тебя, ты ведь как на привязи возле моей койки. Женя, я много где побывала и много повидала. Надо продолжать исследовать жизнь дальше. Женя, сдай меня в Дом престарелых. Посмотрю, как там и что. Не долго – там меня быстро отправят на тот свет сквозняками и не правильной едой.

– Что ты, бабушка, милая! – отвечаю я. – Я тебя никому не отдам и никогда не брошу! Не будь я Ашкенази!

Слезы тянутся ариадниными нитками по лабиринтам бабушкиных морщин. Да и у меня ком в горле.

Ночью я слышу: "Карэл! Карэл!" Бабушка стоит в темноте, опираясь на стол. Какая она желтая в луче света, ворвавшемся из коридора – глиняный человек, гомункулус. "Ужасная жара! Скоро ли подадут экипаж?" – говорит бабушка по-английски. Это вернулся индийский период. Будет кобра под кроватью, будут воры-индусы, жара и жажда. Картина продержится несколько дней, ее сменит другая.

"Уведите меня из этой пустыни! Зачем вы завели меня сюда?" "Повяжите мне бант, маман, я иду в гимназию." "Я потеряла здесь иголку, в постели, ее необходимо найти!" "Ты помнишь мальчиков Лимоновых?" "У нас в саду цыгане! Я видела красную рубашку!" Тишина. Бабушка стирает носок в невидимом ручье. Ночью: "Здесь кто-то есть! Они пришли за мной с костяными крыльями! У-У-У! "

Я стираю обмоченные простыни, я варю рис и печень, я сижу рядом и слушаю рассказ о Шуре, которая любила закидывать шляпки на шкаф, я терплю упреки, я выношу Моцарта в птичьем гаме радиоточки. Волна эфира, шумя, подходит к бабушкиному изголовью.

Я сплю за стеной, мне снится крик: "Женя! Женя!" Я вскакиваю и иду в комнату бабушки, отворяю дверь и просыпаюсь в своей постели от крика: "Женя! Женя!"

Я наблюдаю, что вызывает тот или иной бред: душный вечер породил Индию, мой черный халат в сочетании с ночным горшком – вонючую монашку, слова "траншевый кредит" , произнесенные радио, – противотанковые траншеи 41-го. Безумием можно управлять! Эта мысль не дает мне покоя.

Приказы, капризы, отчаянье. Сумасшедшая бабушка ненавидит меня. Она борется за власть, как это делают животные и дети, пользуясь моей человечностью. Изматывающий душу детский плач, трогательный вид животного, старческая немощь мстят тебе. Они говорят тебе: "Ты человек – сжалься". И ты, сам ничтожество, падкое на лесть, повинуешься им с терпением доброго раба.

Так продолжалось до тех пор, пока однажды в мою комнату не вошел он. Он сделал несколько шагов по направлению ко мне, не сняв шапки и не сказав мне ни слова привета. У него была походка человека, который постоянно находится в положении падающего и безбородое лицо с выдающимися скулами и косыми глазами. Он полез в карман и вытащил оттуда книгу. Конечно, этот человек был не Голем, а мой приятель Чемоданов, а книга – известный роман Майринка, но именно в этот день, ветреный, осенний, когда тени опадающих за окном листьев шмыгали по комнате как мыши, у меня родилась мысль...

Мне отчетливо вспомнилось, как бабушка, сжимая в подрагивающей руке старинную книжку в опойковом переплете, читала легенды о Големе, собранные Рэби Иехудой Ливой бен Бецалелем из Праги. Ее мефистофелевский профиль был перечеркнут золотой дужкой очков, а амортизированный голос старой актрисы звучал потрескивая, как огонь. Древняя книга пахла гарью. Это было в моем детстве. Интересно, помнит ли она? Мне хотелось, чтобы она сама заговорила об этом.

Я произношу громко, отчетливо, как бы размышляя вслух: – Забавно читать, когда Гершом Шолем пишет о Големе таким отстраненным тоном, как будто он тут вовсе не при чем. А ведь Каббала Маасит сделала значительный шаг вперед, если профессор Шолем, то есть Голем, преподает в Тель-Авивском университете и пишет труды о символизме Каббалы. Кстати, он атеист, этот Голем.

Бабушка приподнимает голову и смотрит на меня жидким бесцветным глазом.

– Женя, что ты там говоришь о Големе? Он опять появился?

– Да, – я кладу бабушке в рот таблетку, будто это драхма, дрожащими пальцами осязаю холодную слизь внутренней стороны ее губ. – Голем – это ты.

Старуха хочет возразить, морщины у губ дрожат и двоятся.

– Спи. – Я вжимаю голову старухи в подушку и гашу лампу. Светится только плоть старухи – бледная и пятнистая, как луна. Старуха неподвижна, но я чувствую – в этом теле бродит беспокойство.

Посмотрим, что будет.

Ночью, когда старуха спит, я пишу черным фломастером у нее на лбу, растягивая пальцами гофре морщин. Пишу слово EMET, что значит – ИСТИНА. Эта надпись на лбу – признак Голема. Я пишу, и стираю влажной теплой губкой и пишу это слово в зеркальном отображении, чтобы старуха смогла прочитать его правильно, отразившись в стекле. Уже не ИСТИНА написано на челе, и Алеф не Алеф, но в мутном венецианском зеркале, расколовшемся надвое осенью 1917 года, в зеркале, в котором любое лицо – со шрамом, а часы идут вспять...

Не эксперимент над безумием, но извращение слова ИСТИНА не дает мне заснуть. Мысли о смерти падают на мое лицо как осенние листья. Мысленно я говорю себе, упражняясь в неверии, что эти знаки – только краска, нанесенная на кожу, только злая шутка, но я боюсь этих изувеченных вывернутых букв, ведь согласно Хохмат хацеруф мой смертный приговор начертан на челе моей бабушки.

Утром я с бьющимся сердцем захожу в комнату старухи, покрытую ровной утренней тенью, с грохотом латунных колец раздвигаю шторы на окнах.

Бабушка вздрагивает – ее разбудил шум. Тень, разодравшись надвое, сжалась в северном и южном углах комнаты.

Я говорю: – Голем!

– Да. – Хриплый утренний голос, в нем нет удивления или испуга. Неужели мне удалось задать бреду нужное мне направление?

– Встань, подойди к зеркалу.

Бабушка повинуется. Она идет босиком. Ее желтые, как старая слоновья кость, ноги дрожат от икр до ляжек, руки растопырены. Ее ночная рубашка так похожа на саван. Бабушка смотрит в зеркало, щурясь, будто оттуда ей в лицо ветер задувает песок.

– Что написано у тебя на лбу?

Бабушка всматривается в свое отражение, трещина на стекле мешает ей. От напряжения ее губы подпрыгивают, обнажая мокрые тряпичные десны и единственный, длинный, с прожилками зуб.

– EMET! – наконец восклицает она с восторгом и благоговением, -EMET!

– Голем! Ты – мое создание и должен повиноваться мне, – говорю я.

– О конечно! Конечно, ты – мое солнце, мое божество! – Бабушка плачет и хочет опуститься на колени. Я не позволяю.

В этот день меня пьянила власть. Бабушка выполняла все мои приказы. Ее ледяные пальцы тянулись к моим рукам, и однажды ей удалось поцеловать мое запястье. Бабушка убирала свою постель, чистила картофель, мыла посуду, писала под мою диктовку: "Брешит бара Элохим..." Она подавала мне книгу, включала и выключала радио, заводила часы. Однажды она спросила меня, почему ее ноги и руки так трясутся, а глаза слезятся. Мне пришлось отвечать, что глина была жидкой и влажной, и Голем удовлетворился моим ответом.

Уже несколько лет бабушка так не утруждала себя. К вечеру она покрылась испариной и заметно дрожала. Она уснула, повалившись в кресло, и храп изошел из ее рта впервые за несколько лет к моему неудовольствию.

Мне удалось победить старость и создать Голем! От счастья я вздыхаю так глубоко, словно у меня не легкие, а мехи, и вливается в них не воздух, а молодое вино. Вдруг мне становится стыдно – как можно было не замечать, что старуха совсем замучена? Безумие власти не дало мне подумать о ней, как безумие старости не давало ей подумать обо мне.

Я иду к бабушке, перестилаю постель и бережно перекладываю ее с кресла в кровать. Она не храпит, и дыхание ушло глубоко внутрь, только пульсирует бирюзовая жилка на пятнистом виске. Я так люблю бабушку в эту минуту. Я вспоминаю, как во дни просветления рассудка она просила меня отдать ее в Дом престарелых, вспоминаю свое детство, когда она читала мне, когда мы вместе гуляли и разговаривали. Я не могу сдержать слез, они капают на ее лицо, смешиваются с ее потом. "Я люблю тебя, бабушка, живи подольше и прости меня!"

Вдруг старуха проснулась – моя слеза обожгла ей слизистую оболочку глаза, проникнув между вздрогнувшими ресницами, – и жилистые руки Голема вцепились в мое горло.

– Ненавижу тебя! Чудовище! Кто просил тебя создавать меня? – шипит старуха. Каменные ногти, по небрежности давно не стриженные мною ногти, врастают в мою шею. Я пытаюсь откинуть старуху, но она впилась в меня. Ненависть придает ей силы, а у меня от ужаса и удушья темнеет в глазах. Мы кружимся по комнате в танце человека и смерти, я падаю.

Я падаю спиной на зеркало и соскальзываю на пол. Старуха видит свое лицо и стынет от ужаса, разжимая синеющие пальцы. Теперь и я вижу – моя слеза смыла один знак на ее челе. Знак, который отражается в зеркале как Алеф. Старуха прочитала на своем лбу: MET – УМЕР. Так подобает поступить Голему.

Голем оплыл на пол, словно кости его растаяли подобно свечам. Бабушка-Голем умерла.

Так наступила моя свобода. Уже несколько лет я сплю в перетянутой заново бабушкиной кровати из красного дерева. Но каждую ночь, даже если постель со мной кто-то делит, в секунды между сном и явью я не знаю, кто я. Плоть старухи освободила мою плоть от обязанностей перед собою, но она все более овладевает моим духом, ибо время идет и меня обволакивает старость. Путы моих морщин еще тонки как паутина, но эти путы уже есть, и наступит тот день, когда в очередной раз увидев тело старухи во сне, я встану с постели и увижу его в зеркале.

...ПОЛ

ЗАПАЯННЫЙ АЛМАЗ

Этим летом я живу на даче. Саша может приезжать только на выходные. В одиночестве я работаю, перевожу у окна, поглядывая на битву тополиных верхушек, потому что лето выдалось ветреное. Но в последний месяц рука моя пишет совсем не то, чего требует работа...

2 июля. Обычно, приезжая на дачу, я сразу же захожу к соседям, с которыми мы за годы знакомства изжили все церемонии, и пренебрегать приличиями стало у нас принятым тоном. Так было и в этот раз – взбегаю на шаткое крыльцо, еще больше расшатавшееся за зиму, распахиваю дверь. Вижу незнакомого юношу, снимающего через голову майку. Чётко, крупно – его спину натурщика в анатомическом классе, расплывчато, вдалеке – широкую грудь, отраженную в мутном от сырости зеркале. Юноша тоже видит в зеркале чужую фигуру, панически оборачивается и корчит рожу из тех, на какие способны только близорукие. Его очки сияют на подзеркальнике, лучи, отраженные линзами и металлом оправы, перекрещиваясь, создают в воздухе магический кристалл. Я извиняюсь и выхожу на крыльцо. "Обождите, я сейчас", со смехом, и вызванным, и подавленным смущением, кричит юноша. Я стою на крыльце, думая о нем. Бывает же такое: атлетическое сложение и безобразное лицо, с огромным ртом, по-мартышечьи курносое.

Новый знакомый сразу получил у меня прозвание – "Гийом Оранжский Короткий Нос". Гийом, мелко кивая головой в знак приветствия, сказал: "А мы сняли этот домик. На месяц. Приехали только вчера. Меня зовут Леонид. Будем соседями. Заходите. Я – офицер, ракетчик. Служу в Иваново. Сейчас в отпуске. Заходите" Мне пришлось обещать. Манера говорить отрывисто, свойственная Гийому, мне не понравилась. Он показался мне глуп и груб. Однако недвусмысленная мужественность произвела впечатление, и Гийом еще не раз приходил мне на ум в течение дня.

3 июля. Она сошла с крыльца, поправляя желтую юбку, которую тут же принялся испытывать на прочность ветер.

Она идет к станции, а я иду за ней, хотя у меня нет в этом никакой нужды. Я не могу понять, что так привлекло меня в этой женской фигуре, которую я вижу впереди себя на расстоянии нескольких метров, и вижу впервые. Я знаю: мне необходимо увидеть ее лицо, чтобы убедиться, что она некрасива, чтобы никогда не смотреть на соседа, завидуя, потому что она сошла с его крыльца, сошла, поправляя юбку, чтобы больше не смотреть на нее с любопытством и волнением, чтобы больше не смотреть.... Мне удалось увидеть ее лицо только на платформе, и у меня сразу отлегло от сердца. Да, некрасивая. Грубоватое, ничем не примечательное лицо. Курносое, низколобое, глаза маленькие, ресницы светлые, рот большой, щеки выступающие, косметики нет. Однако интерес мой к ней только усилился. Мне с трудом удалось взять себя в руки и не сесть с ней в электричку. Я бегу прочь, до конца не понимая, что заставило меня преследовать незнакомую девушку. Кого и к кому я так ревную и почему?

Мне не спалось, у соседей долго не гасли окна. Ночные бабочки рокотали как трещотки, танцуя у стекла, и с жалобным звоном ударялись о горящую лампочку.

5 июля. Звонила поселковая церковь. С той дорожки, по которой я обычно прогуливаюсь, виден сквозь ветки деревьев ее голубой купол, от яркого солнца он иногда кажется зеленым. Сегодня мне вздумалось зайти туда, посмотреть на верующих. Дневной свет смешивался со светом свечей, они потрескивали с тем звуком, с которым рвется тонкая ткань. Среди старух и другой убогой публики мое внимание привлекла молодая женщина. Она была одета слишком хорошо для того, чтобы быть деревенской кликушей, но молилась слишком истово для праздной дачницы. Впрочем, в ее движениях совершенно не было нервной суетливости, свойственной экзальтированным особам. Она крестилась медленно, кланялась глубоко, стояла неподвижно. Однажды опустилась на колени, и поднялась тяжело, но грациозно, – как лань. Однажды – обернулась. Я никогда не забуду этот медленный поворот шеи и скошенный на что-то сзади спокойный голубой глаз. Это лицо, теперь обрамленное платком, уже являлось мне на платформе.

6 июля. Не знаю, кто из них раздражает меня больше. Не могу понять, почему эти посторонние люди так досаждают мне. Этот тупой уродливый солдафон и эта набожная корова. Я стараюсь не смотреть в окно. Всю ночь меня терзало бешенство: ведь они, наверное, занимаются там любовью, в доме моих друзей: женщина, пришедшая из церкви, и офицеришка. Как сочетаются в постели его тупость и ее религия? Читает ли она молитву перед тем, как взойти на ложе? Довольствуются ли они "позой миссионера"? Пользуются ли противозачаточными средствами? Мне хотелось подкрасться и послушать под окном их спальни, но здравый смысл пристыдил меня. К утру мне показалось, что мой нездоровый интерес к этой паре вызван тем, что я слишком мало знаю об этих людях. Надо просто узнать их поближе, и все пройдет. Где граница между жаждой познания и жаждой обладания?

И вот под хрипловатый (батарейки отсырели) голос приемника, призванного уболтать мое волнение, я иду к дачникам с предложением показать им дальний пляж. Они сидят на диване, едят груши и смотрят телевизор. Я вижу, как они похожи. Они блестят мне в лицо одинаковыми очками, одинаковыми улыбками. Она кивает, он привстает: "А! Доброе утро! Вот. Моя сестра. Елена"

Мы пьем кофе, я пью сведенья, обжигающие мне нутро. Она художница, сняла дачу для этюдов. А у него выдался отпуск. Решил не скучать один в Москве. Ей 30. Ему 28. Особенно почему-то радует меня то, что они до сих пор не обзавелись семьями. Они на пляж не ходят, купаются по ночам у мостков. Вот и все, им больше нечего сказать о себе. Да, живут они на Китай-городе. "Я хожу в церковь, – спокойно говорит Елена. – На Маросейке. Знаете?" "Не понимаю сестру, – улыбается Леонид. – Молодость так проводить. Но это свободный выбор каждого человека" Родители у них умерли. Я впитываю эти два образа, которые кажутся мне раздвоением одного, раздвоением, вызванным близорукостью. Впитываю, как впитывает кофе печенье, которое я опускаю в чашку.

Мне кажется, что я чего-то не понимаю в этих людях. Леонид целый день спит в шезлонге, прикрывая голову газетой. А Елена не выходит из дома. Я исподтишка рисую торс Леонида. Затем мой карандаш опускается ниже пупка нарисованного тела. Для меня это открытие: оказывается, я волнуюсь. Ища спасения, я думаю о Елене, о встрече в церкви. Мысль об этой женщине отзывается болью от сердца до чресел. Только если мое чувство к Леониду стоит на самой последней ступени человеческих отношений, тяготея к скотоложству, то чувство к Елене теряется в облаках нежности: ее не хочется оскорбить даже выдохом в ее сторону, как прозрачный цветок, чьи стебель и лепестки тают в руке.

Мне бы хотелось убежать: на пляж, или в лес, но я не могу даже выйти за калитку. Мое место в эпицентре. Я ревную их ко всем вещам, окружающим их, и не могу добровольно оставить их жизнь без своего негласного присмотра. Самое мысль о том, что мне надо бы куда-нибудь отлучиться, порождает во мне невыносимую тревогу. Однако я не сижу, прильнув к окну, я отказываю себе в этом вожделенном рабстве: занавеска задернута, а я тупо смотрю в немецкую книгу. На открытой тетради покоится моя рука. Иногда я падаю в своем борении: отдергиваю занавеску. Свет, несущий фрагменты драгоценных образов, изливается на меня. Леонид входит в дом, сверкнув пряжкой сандалии, Елена появилась у окна и что-то взяла с подоконника.

Завтра приедет Саша, и наваждение пройдет. За ночь надо забыть о нем.

7 июля. Я стою на платформе, облокотившись на перила. Ветки акации покалывают мне спину. Толпа редеет, словно материя, сотканная из людей, рвется, и я вижу истинное и незащищенное дно моей жизни: там на маковом небе стоят они – Саша и оранжевое скользкое солнце.

8 июля. Мы лежим в постели. День сквозит из-за занавески косматым серебром, полосуя простыни, пробуясь на человеческой коже. Я вижу Сашу как грёзу, и мне кажется, что это не Саша прикасается ко мне. Я закрываю глаза, и моя чувственность принимает облик то Леонида, то Елены, проходя стадиями. От страсти, когда тот, что доставляет наслаждение, враг тебе, до нежности, когда ты – враг той, кто доставляет блаженство, и поцелуем боишься ранить.

Чувственность отползает от изголовья нашей постели, фокус меняется, и тонкий сырой запах пота чистого тела, дыхание Саши, тепло Саши, колкие волосы Саши и карий глаз Саши с пушистой звездой на донышке зрачка затягивают меня в свою реальность, как пейзаж, на который смотришь, подкручивая колесико бинокля.

"Посмотри в окно! Видишь, вышли от Шафрановых! Это жильцы, брат и сестра. Понравились они тебе?" Я трясу Сашу за голые плечи. "Они в магазин, пойдем за ними, пойдем!" Саша охотно поддается любой игре, и мы, зябко обнявшись, догоняем смеющихся. Они тоже не думали, что такой холодный ветер, и потирают руки в гусиной коже. Ветки трещат от ветра над нашими головами, как будто в верховьях аллеи горит гигантский невидимый костер.

Мы разводим костер на нашем участке вечером, вчетвером. Тьма и огонь как руки скульптора лепят лица Елены и Леонида. Поворот, наклон, улыбка, движение костра – и облик меняется. За этот вечер они старели и становились совсем юными, Леонид превращался в некрасивую девочку, а Елена – в молодого мужчину. Дым сфумато сделал их близнецами-андрогинами.

Ночью я шепчу в горячее, ускользающее от моих губ ухо: "О, если бы они были мужем и женой или детьми Иола, инцестом замкнутыми друг на друге! Но они оба одиноки: эта пара открыта, подобна единице!" "А... Тебе не скучно с ними? – говорит Саша. – Такие уж они интересные люди?" "Обычные люди! Но в них есть какая-то тайна..." "Тайна есть в тебе. Там ее и ищи. Это твой очередной заскок. Фантазия от скуки. Мой тебе совет, если хочешь совета: не обращай внимания на это чувство, не думай о нем, не относись к нему серьезно, посмейся над ним, отвлекись, поехали завтра же со мной в М..." -поцелуй проглотил последнее слово Саши.

9 июля. Согласие уехать было дано только ради Саши. Мы целовались в пустой электричке, стирали языком с языка чужие имена, зализывали сердечные раны.

Я снова сижу за переводом. Мне скучно, я ненавижу молодого немецкого писателя Манфреда М. в белом помятом костюме, с собачьим лицом боксера. Вдруг мне становится интересно, и я с упоением работаю до тех пор, пока, сделав задумчивую непроизвольную паузу, не заполняю ее пониманием: почему мне интересно. Просто жительница немецкого текста, поэтесса Грета, о которой известно, что она – блондинка, превратилась в Елену, а писатель Гюнтер в узких очках... Я больше не владею собой: я еду на Китай-город. Я блуждаю по улицам, потея и озираясь, словно боюсь, что меня застукают здесь и разоблачат. Когда я иду по Маросейке, мне чудится, что невидимые следы Елены прожигают мне подошвы. Я подаю обильную милостыню нищим у Елениной церкви, словно хочу угодить этим Елене. Я вспоминаю, как хрустят ее суставы, когда она заламывает худые пальцы, и болезненная нежность переполняет меня. Мне кажется, что Елена строга ко мне, может быть, она как христианка осуждает языческий пирсинг. Хотя, она ведь близорука, – вот что объясняет ее хмурый прищур в мою сторону! И эта догадка причиняет мне счастье. Я пью пиво за деревянной стойкой клуба в подвальчике в Лубянском проезде и жду Леонида, хотя и знаю, что он сейчас на даче. Мне кажется, что ему понравилось бы встретить меня в этом кабаке...

Два дня потеряно! Ночью я еду на дачу. Я стою в пустой электричке, потому что от волнения не могу усидеть на месте. Тьма ночи взята под стекло, обрамленная окном вагона. В стекле – моя бесцветная фигура, прозрачная, колышущаяся, как медуза. Сквозь нее пролетают шаровые огни, и каждый раз я чувствую теплый режущий след в груди, задевающий сердце или проходящий сквозь него.

Я иду по поселку, не видя ничего, кроме звезд. Мне пришла в голову интересная мысль: я не рассекречу сразу свой приезд перед соседями. Я буду скрываться, сколько смогу, и наблюдать. Часто безнадежно влюбленный мечтает овладеть спящим предметом своей страсти. Я буду наблюдать – и это свяжет нас. Я буду их видеть, а они меня – нет, и это и будет моей властью над ними, моим обладанием.

Наши дома не видны во мраке. Я подхожу к их крыльцу и прислушиваюсь. Сверчок разносит мой пульс по всей округе. Я ничего не вижу и не слышу в доме. Они спят.

Я же не могу уснуть до утра. Босиком я хожу по комнатной темноте, пронизанной молниями, как старая кинопленка, молниями, которые можно увидеть только боковым зрением, и измышляю планы соблазнения – то Леонида, то Елены. Но близость с одним означает отдаление от другого, я же люблю их вместе. А тройственный союз уже представляет из себя разврат, на который они не согласятся. Если бы согласились, – были бы совсем другими людьми, не теми, которых я люблю. Сейчас они тихая заводь с прозрачной водой, сквозь которую видно дно. И жидкая линза делает камни на нем крупными и прекрасными, расщепляя и рассеивая лучи. Я и есть источник этого света, Сашина правда.

10 июля. Утром оказалось, что они ждут моего приезда. В 10 утра Леонид бодро подбежал к моей двери и неожиданно робко постучал, видимо, сообразив, что я могу и спать. Елена стояла поодаль. Она так и запомнилась мне: ветер был частью ее одежды.

"Их еще нет" – говорит Леонид. И я досадую на Сашу.

Первая половина дня проходит томительно: они скрылись в доме. А мне-то мечталось, что они нагишом будут бегать по участку, может быть, Елена наконец-то выйдет рисовать... От скуки я пытаюсь разобраться в своих чувствах. Иногда мне кажется, что никогда не понять сущность мухи, если рассматривать ее только в микроскоп, как я сейчас свое отношение к ним, а иногда – что это, может быть, и не муха, и Саша ошибается в своем диагнозе. Когда они обедают, я слышу звон металлической посуды и почему-то волнуюсь. Предчувствие не обманывает меня – вскоре после обеда они, нарядные, выходят из дома и направляются к станции. Я иду за ними, по параллельной аллее, воображая себя агентом спецслужбы. Глаза у Гийома очень голубые, что придает его взгляду одержимость, и еще блестят стекла и оправа очков. Может быть, это профессиональная привычка ракетчика высоко держать голову и смотреть поверх макушек? У него крутой подбородок, как и у Елены. Ее манера тянуть шею, как будто стараясь коснуться щекой чего-то невидимого, мне нравится больше.

Я остаюсь внизу, а они поднимаются на платформу. Едут не в Москву, в противоположную сторону – значит, в музей, который находится в двух остановках отсюда. Там всегда очень пустынно, и я решаю не ехать туда за ними. Однако мысль о возвращении на пустой, выхолощенный участок мне претит. Центр интереса моей жизни остается на станции. Я решаю просидеть все это время в кафе "Снежинка". Там полумрак и прекрасные тюлевые занавески, сквозь которые видно все, что происходит на улице. Прохожие же, напротив, не видят посетителей кафе. Я сижу у окна и пью кофе чашку за чашкой. Я не свожу взгляда с пыльной улицы и не обращаю внимания на то, что за спиной у меня что-то происходит. А в кафе ввалились пьяные нищие. Я слышу их рык, обоняю их вонь. Злая ругань буфетчицы сменилась визгом – на нее замахнулись костылем. Можно бы уйти или тоже заругаться на бомжей, но мне не должно отрываться от улицы за колышущимся тюлем, что-то происходит с моей душой как с колесиком сейфа: мне кажется, что скоро микроскопические движения моей души совпадут с комбинацией тайны моего отношения к этим людям, и тайна откроется, как сейф. Бомжи совсем рядом. Они похожи на оживших полуразложившихся мертвецов, и Елену и Леонида я жду как избавителей из этого ада...

Странно, но бомжи ушли незаметно для меня: мне пришлось удивиться, увидев их уже на улице, на противоположной стороне, на солнцепеке. Зря я отвлекаюсь, потому что вот и они, прошло четыре часа, сейчас они пройдут под окном, и я, может быть, уловлю обрывок фразы...

Леонид и Елена зашли в "Снежинку". Они не заметили или не узнали меня.

Я чувствую их спиной, это приятно, будто кто-то массирует ее, кожа головы под волосами накаляется, это тоже приятно, жаль, что я никак не могу их видеть, не могу разобрать слов, остается только фантазировать об их голосах. Глухой, сильный, серый голос Леонида и замшевый, похожий на топленое молоко голос Елены. Прядь моя, коснувшаяся щеки, обжигает.

На закате они купаются на мостках. Я тоже стою в теплой мутной Клязьме, держусь за осот как за волосы водяного деда и чувствую, что ноги мои как в валенках тонут в тине. Леонид плавает всеми стилями. Когда бы не Елена, когда бы Елены не было, – не здесь, а вообще, в жизни моей, мною был бы найдет способ совратить Леонида, как бы ни был он далек от этого. Но Елена! Ничто не усваивается так плохо, как красота. Причем, если в красоте мира можно раствориться, как вот мы сейчас в этом закате, в этой реке, то что делать с человеком, буде покажется совершенным? Не всегда есть не только возможность, но и способность с ним общаться – разные интересы, темпераменты, уровень интеллекта... И что делать – наблюдать, воруя ее одиночество, или, может быть, убить? Мне впервые стал понятен Герострат: ведь уничтожая то, чем не можешь завладеть, овладеваешь судьбой любимого, и имена ваши пишутся всегда вместе, а иногда и сливаются, как слились монголы и татары. Убей – и красота станет грязью, и след от нее, оставленный в твоей душе, станет самой красотой. Красотой, ставшей грязью. Леонид уплыл далеко – нырни, подплыви, дерни за лодыжки. Ты ведь помнишь, они на вид такие твердые, как выточенные из дерева. Скорее, ты желаешь не себе стать убийцей, а красоте – умереть, смерти, как конечного завершения, перехода в новую жизнь. И можно до собственной смерти усваивать то, что осталось память. Твоя память и твои фантазии – это и есть новая жизнь красоты. Ты ведь знаешь, что Данте Алигьери отравил Беатриче Портинари, правда?

Прямо передо мной выныривает Леонид. "О! Вы здесь?! Какими судьбами!?"

К чему, Господи, ведешь Ты это повествование?

12 июля. На этой неделе Елена немного рисовала. Всю террасу она завесила своими рыдающими акварелями. Пахло бисквитом и розами – это запах ватмана и акварели. С Леонидом мы играли в теннис, с Еленой – в бадминтон. С Леонидом это было как занятие любовью, с Еленой – как полет. Завтра приедет Саша. Я боюсь Сашиной правоты. Но я люблю Сашу так, будто нас связывает инцест, будто уже в утробе матери мы были знакомы и родились, обнявшись.

13 июля. С последней электричкой приезжает Саша. Все, что я вижу – это тревога на прекрасном лице. "Что у тебя с ними?" "Ничего" "Так это он? Или она?" "Оба" "Ты сходишь с ума" "Возможно. Вот цветы" Это туча пионов, скрывшая вазу. Пионы были ловушкой для Елены. Они были показаны ей в окно, и она приходила их рисовать. Эти полтора часа прошли для меня в размышлениях. Хочу ли я поцеловать ее? Провести рукой по руке в медовых волосках? К ней было страшно прикоснуться, как к крылу бабочки. Как пыльцу, смахнуть обаяние чуда. Нет. "Красивые. Может быть, мне уехать?" "Нет!" "Хочешь избавиться от этого? Хочешь совет?" Я не хочу. Но как я скажу тебе об этом? "Конечно" "Это страсть. Со страстью можно бороться. Это очень интересно, борьба с собой. Надо только захотеть..." Саша, волнуясь, говорит о борьбе со страстью. Капли пота, серебряные, как ртутинки, дрожат на Сашиных висках. И я верю Саше: если мне удастся побороть страсть, я пойму, что так влечет меня к ним.

16 июля. Выходные напролет мы занимались любовью. Сегодня вечером меня поразило неприятное столкновение с Леонидом. По лицу его мне стало понятно, что он видел или слышал что-то, не предназначенное для соседских глаз и ушей. Я даже нехорошо подозреваю Сашу в грубой откровенности. И вот мы стоим на узкой тропинке возле забора, и Леонид смотрит на меня как архангел-каратель: очки придают строгость худому скуластому лицу, и голубые прозрачные глаза не смягчают его выражения – о них режешься, как о стекло. Впечатление суровости, силы, безумия. Его очки грозно сияют, у меня болят глаза.

Это было всего несколько секунд, но настроение у меня теперь дрянное. Леонид – не просто мясо и кровь. Я не сомневаюсь в том, что он способен на нравственное осуждение, тогда как Елена – о стыд! – на жалость. Вспоминая о Леониде, я глотаю дух, как теплую водку. Леонид – мясо, сваренное в духе, приправленное благодатью, пожранное светом. И вот я уже боюсь их, и прячусь от них на участке, как грешники прятались в райском саду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю