Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Потянулась, достала лапами открытую форточку, вспрыгнула и спустилась на карниз.
Вы ведь знаете, дружок, какая я нервная и до чего боюсь высоты. А тут – удивительно – смотрю вниз с третьего этажа и прямо даже приятно. Захотелось проверить себя. И страшно и любопытно. Пошла вдоль карниза. Ничего – голова не кружится, а все ощущение своего тела такое небывалое, что-то послушное, гибкое. Помню, что по другой стороне лестницы квартира Марьцевых. Заглянула в окно – в комнате темно, ничего не разобрать. Потом кто-то в белом стал тихонько подходить, я испугалась и побежала прочь. Это я-то, по карнизу на трехэтажной высоте!
Добежала до конца, а там крыша церковного дома. Я прыгнула на крышу. Красота! Луна светит, тени черные, резкие. Я подошла к самому краю крыши, посмотрела вниз – нет, не боюсь! Нарочно повернулась несколько раз – голова не кружится ничуть. И тут вдруг почувствовала, что на меня кто-то смотрит. Обернулась и вижу – лезет из-за трубы огромный кот, глаза страшные, круглые, шерсть взъерошена. Никогда я таких громадных котов не видала – как тигр! Теперь-то я понимаю, что это мне так казалось оттого, что я сама стала меньше, в кошачьем-то виде. Испугалась я ужасно и бросилась бежать. Прыгаю с уступа на уступ, с карниза на карниз, добежала до своей форточки, взглянула, а она за это время захлопнулась. Представьте себе мое отчаяние! Ну куда я денусь? Пришлось спуститься во двор. Вижу – дверь на черную лестницу открыта. Я поднялась, добралась до нашей квартиры. "Теперь, – думаю, – уже
светает, скоро придет молочница, я тогда проскользну. Только вот беда – кошек в этой квартире не любят кухарка Прасковья заметит и выгонит". А ведь больше все равно деваться некуда. Прижалась в уголок, жду. Наконец, слышу – гремят жестянки, подымается молочница. Открывает Прасковья. "Нет, думаю, – не проскочить мне" И вдруг Прасковья говорит: Подожди минутку, я для твоей коровы корок набрала. "Ох, думаю, – спасена!" Чуть Прасковья отвернулась, я шмыг в коридор, да за шкаф. А потом понемногу пробралась к себе. Хорошо, что дверь у меня чуть-чуть только приотворена... Прыгнула на кровать, залезла под одеяло. "Ну, – думаю, засну, сном все это и пройдет. Ведь не останусь же я навсегда кошкой". И тут вспомнила эту гадину баронессу. Неужели она смогла такую штуку сделать? Всплакнула и заснула.
Утром разбудила меня Настя, принесла, как всегда, чай.
– Вставайте, – говорит, – барышня, десятый час. Я тихонько руку из-под одеяла вытянула (боюсь, не лапа ли!) слава Богу! Кончился дурацкий сон. Даже смешно стало.
А Настя подходит к окну и говорит: – Это кто же здесь наследил-то? Вот – словно лапы. Прямо от вашей кровати.
Стоит Настя и переводит глаза с меня на эти следы и опять на меня, и чувствую я, что она что-то подозревает, о чем-то догадывается. И такой меня охватил ужас, что я на минутку сознание потеряла. Подумайте только! Чуть не обморок. Настя ничего не сказала и ушла, а я снова заснула. И вдруг опять Настин голос: – Пора вставать, барышня!
Открываю глаза – Настя с подносом. Принесла чай. Ничего не понимаю. Чувствую, что вся разбитая, голова тяжелая. Спрашиваю – который час?
Отвечает – "десятый".
Значит, думаю, мне приснилось, что она уже приходила. И тут же заснула снова и вероятно не позже, как через полчаса, проснулась. Вижу – поднос на столике, нетронутая чашка с чаем... Который же Настин приход мне приснился, а который настоящий?
Одеваюсь. Вижу на локте синяк. Вспомнила, что когда прыгала, так стукнула лапу об карниз. Пошла к маме здороваться, а она как раз кухарке обед заказывает. Я и спрашиваю:
– Скажите, Прасковья, у нашей молочницы собственная корова?
– Как же, – говорит, – собственная. Я ей часто хлеб сухой отдаю. Сегодня утром как раз целую торбочку дала. Она рада.
У меня даже голова закружилась. Теперь слушайте дальше. Приходит к завтраку наша соседка, мадам Марьцева. Увидела меня, засмеялась и говорит:
– А мне сегодня ночью видение было. Чувствую, что на меня кто-то через окно смотрит. Подошла к окну, вижу – кошка. Пригляделась, а у нее совсем ваше лицо! До того смешно – ведь вы вообще совсем на кошку не похожи.
Можете себе представить мой ужас! Я еле досидела и сразу после завтрака к вам. Посоветуйте, что мне делать? Я больше дома ночевать не хочу. Я боюсь. Неужели я оборотень?
И дико было это все, и смешно, и жалко ее, бедную. И нужно было все-таки что-нибудь придумать. – Это, – говорю, – у вас психоз. А она в ответ вполне разумно:
– А если психоз, так выручайте из психоза. Только почему это все такие странные совпадения? Сознайтесь, что довольно странные?
Долго обдумывали и наконец решили: сегодня же Иля уедет на месяц в Москву. Перед отъездом пошлет проклятой баронессе подарок: хорошенькую ангорскую кошечку в корзине цветов и нежнейшее письмо со всякой белибердой: "очаровательной колдунье от очарованной и т. д." Так и сделали.
Баронесса вскоре скрылась из Петербурга, а с Илей встретилась года через полтора. – А помните... – начала я, улыбаясь. Но она быстро прервала меня.
– Ради Бога, только не вспоминайте о той ерунде Неужели вы не понимаете, что о таких болезненных переживаниях никогда не следует напоминать?
«Остряки»
Hа свете много благотворителей.
Одни жертвуют тайно, другие жертвуют открыто. Одни отдают деньги, другие отдают свою деятельность.
Hо есть еще один вид благотворителей, – тихих, незаметных, непризнанных, в большинстве случаев даже гонимых. Они служат человечеству самоотверженно и безвозмездно, и так самозабвенно предаются этому служению, что ни удары судьбы, ни удары озверевшего человека не могут сбить их с раз избранного пути. Я говорю об остряках.
Кому не случалось встретить в обществе человека, все время напряженно старающегося сострить. Раз не удалось – не беда. Он только слегка покраснеет, но не отступится. Придумает новую остроту, или с тем же самоотвержением повторит второй раз ту же самую. Результаты последуют такие же, как и в первый раз, но он не упадет духом и, отдохнув немножко, снова примется за то же со странным усердием, точно ему за это платят.
Окружающие относятся к остряку худо. Если знакомы с ним мало, то на его счет только переглядываются. Если он свой человек, то говорят ему прямо и жестоко:
– Hу, это вы, знаете ли, слабо!
Или примутся притворно стонать:
– Ох, убил! Убил!
– Ох, надо же было предупредить! Hельзя же так сразу!
– В другой раз осторожнее, молодой человек, вы этак людей искалечить можете!
Издеваются над ним долго, кто во что горазд, а он молчит, смущенно опускает глаза и только криво улыбается улыбкой нищего, которого попрекнули его рубищем.
И никто не понимает, что перед ними сидит и криво улыбается представитель самого самоотверженного и бескорыстного служения человечеству.
Посмотрите на такого остряка в тот момент, когда какая-нибудь неприхотливая душа усмехнулась на его шутку.
Он весь покраснеет, задрожит, заикается, и лоб у него вспотеет, и он несколько раз подряд повторит свою шутку, ожидая, что, мол, может быть, и еще раз вызовет она тот же эффект.
Корыстной подкладки здесь нисколько нет. Вы сами понимаете, что этими редкими, кислыми улыбками на щеках слушателей он семьи своей не прокормит. Да ему ничего и не нужно. Он живет для того, чтобы радовать окружающих. А разве это не высокая цель?
***
Остряки бывают нескольких категорий.
Одна – и это самая низкая, потому что элемент личного творчества отсутствует в ней совершенно – питается готовыми анекдотами.
Остряк такой категории остановит вас вдруг посреди серьезного разговора и деловито осведомится:
– Слышали вы новый анекдот про оконную раму?
– Я и старых-то про оконную раму не знаю!
– Hу, как же вы так? Вот слушайте.
И пойдет.
Если заметит, что анекдот не понравился, расскажет второй. А если заметит, что понравился, то, повторив его два раза, расскажет десять других, а остановить его сможет разве только вторжение какой-нибудь чрезвычайной силы, если на него, например, наедет мотор в сорок лошадиных сил.
Большинство остряков рассказывает анекдоты очень плохо. Вяло, длинно не поймешь, кончил он или еще тянет.
Или, напротив того, в самом начале принимается сам хохотать и подготовляет слушателя к чему-то необычайно смешному, так что тот непременно, узнав конец, разочаруется.
– Только-то и всего?
– Как только-то и всего? Да вы, верно, не поняли?
И он опять начинает.
Hекоторые добросовестные остряки, принимаясь за анекдот, сначала расскажут конец его и подробно объяснят, в чем дело, а потом уже отпрыгнут к началу и дадут вам вещь всю целиком.
Подготовленный таким образом, слушатель может засмеяться, только если он очень добрый человек, чувствующий благодарность за то, что его избавили от тяжелой работы самому разбираться в пластах анекдотической соли.
Остряки второй, более высокой категории придумывают остроты сами. Многие из них, положим, втайне принадлежат к первой категории, но тщательно это скрывают. Они питаются теми же общеизвестными готовыми анекдотами, только всегда уверяют, что приключилось это все с ними или с одним их товарищем.
Остряки второй категории любят советовать:
– А вы бы ему ответили: было светло потому, что ваша глупость сияла...
– А вы бы ему сказали...
– А вы бы ему отрезали...
Учат, учат от всей души, пыжатся, стараются... Hеблагодарный труд!
Есть остряки до такой степени заковыристые, что ни один человек никогда не доберется до смысла их выдумки. Они это и сами знают и, сострив, всегда делают паузу, выжидая объяснений.
– Hа этого господина совершенно не довольно простоты! – говорит такой остряк и лукаво щурит глаза, чтобы показать, что он сострил, а не просто ляпнул, сам не знает что.
– Что такое? – недоумевают слушатели, строят догадки, разводят руками и, в конце концов, смиренно просят объяснения.
– Это значит, – торжествует остряк, – что "на всякого мудреца довольно простоты", а на дурака, значит, не довольно.
И все жалеют, зачем расспрашивали.
– У этого человека никогда не будет грибоедовского произведения!
Снова все теряются.
– Очень просто! – потомив их, как следует, объясняет остряк. – У него никогда не будет "Горя от ума", потому что у него нет ума, ха-ха! Hеужели трудно было догадаться?
Эти остряки неприятны, потому что, беседуя с ними, кажется, будто долго и мучительно, с страшным напряжением раскупориваешь бутылку.
Последний, самый скверный, но и самый распространенный, вид остряков, это – остряки словами. Это те самые, которые, предлагая горчицу, говорят:
– Hе желаете ли огорчиться.
Вместо "я напился чаю" – "я уже отчаялся".
Или так:
– Если ты, Соня, так отчего же ты не идешь спать?
– Ваш брат разве очень колется?
– Что такое, ничего не понимаю!
– Hу, да ведь вы же сами назвали его "Коля".
– Вас зовут Маня, наверно, потому что вы так всех к себе маните.
– Вас зовут Вера, а вы меня надули!
Этих остряков часто бьют, невзирая на самые чистые и святые их намерения служить ближнему своему.
Встречаются остряки такие несчастные, такие забитые и разочарованные в своих способностях и, вместе с тем, с упорством поистине самоотверженной души не желающие сворачивать с своего тернистого пути, что не злобу и досаду должны они вызывать в собеседниках, а тихое умиление и восторг перед своим подвигом.
Я часто видела таких остряков.
Помню, как один из них, большой, толстый человек, входя в комнату, робко озирался, отыскивал кого-нибудь попроще, одетого похуже, с лицом подобрее, подсаживался к нему и без всяких предисловий говорил:
– У одного господина спросили: любит ли он детей... и т. д.
Окончив с этим анекдотом, принимался без всякой паузы за другой.
Он не ждал ни смеха, ни одобрения, говорил вполголоса, почти шепотом, чтобы его не услышали другие, злые и гордые, и не поколотили бы.
Бедный, кроткий, безыменный благотворитель. Я говорю "безыменный" потому, что даже хозяйка дома не помнила его имени, так как много лет подряд называла его просто "этот толстый дурак с анекдотами".
Теперь, когда я обдумала все, я даю торжественное обещание смеяться на все шутки, остроты и анекдоты, хотя бы это стоило мне здоровья и даже жизни.
И если разрешит начальство, осную общество покровительства неудачливым острякам, где будут выдавать пособия и страховать на случай переутомления и увечья этих великих духом и бескорыстных благотворителей.
Первое посещение редакции
Мои первые литературные шаги были ужасно жутки. Да я, собственно говоря, никогда быть писательницей и не собиралась, несмотря на то, что все в нашей семье с детства писали стихи. Занятие это считалось у нас почему-то ужасно постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом – немедленно начинает кричать:
– Пишет! Пишет!
Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке:
– Пишет! Пишет!
Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой:
О Мирра, бледная луна!
Увы! И он писал стихи!
Открытие это произвело на нас сильное впечатление, и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним "Мирра Лохвицкая" именно благодаря этому впечатлению.
Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень дельной приготовишки-одноклассницы написала это желание на ласточке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это "без осечки".
Когда старшая сестра, окончив институт, стала печатать свои стихотворения, я иногда, по дороге из гимназии, провожала ее в редакцию. Провожала не одна, а с нянюшкой, которая несла мою сумку с книгами.
И там, пока сестра сидела в кабинете редактора (что это был за журнал, не помню, но помню, что редактором его были П. Гнедич и Всеволод Соловьев), мы с нянюшкой ждали в приемной.
Я садилась от нянюшки подальше, чтобы никто не догадался, что она за мной присматривает, делала вдохновенное лицо и думала, что меня, наверное, и рассыльный, и переписчица, и все просители принимают за писательницу. Вот только стулья в приемной были какие-то нескладно-высокие, и ноги у меня до полу не хватали. Но этот недостаток, как и короткое платье с гимназическим передником, вполне выкупался и покрывался с лихвою вдохновенным выражением лица.
В тринадцать лет у меня был уже литературный стаж: стихи на приезд государыни и стихи по случаю юбилея гимназии. В этих последних, написанных стилем пышной оды, была строфа, из-за которой много пришлось пострадать:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет!
Этим "храмом просвещенья" сестра донимала меня целый год. Притворюсь, что болит голова, не пойду в гимназию, и начинается:
– Надя, Надя! Что же ты [не идешь] в храм просвещенья? Как же ты допускаешь, что там без тебя сияет правды свет?
И вот, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, написала я забавную "Песенку Маргариты", конечно, никому ее не показала и решила потихоньку отнести в "Осколки".
В "Осколках" редактором был Лейкин, тогда уже старый, хворый. Вскоре он и умер.
Пошла в редакцию. Очень было страшно. Страшнее всего на лестнице, когда я протянула руку к звонку. Дверь была маленькая и грязная. Пахло пирогом с капустой, которого я терпеть не могу. Позвонила и тут же подумала: "Бежать!"
Но за дверью что-то заскреблось. Сняли цепочку. В шелку посмотрели сначала один глаз, потом другой.. и дверь открылась.
– Вам кого?
Пожилая, очень худая дама, в оренбургском платке крест-накрест.
– Я к... мне к... к Лек...
– Их еще нет, – сказала дама. – Войдите, присядьте, обождите. Они скоро будут.
Посадила меня в крошечную комнатку и ушла. Из крошечной комнатки видна была другая, тоже небольшая, край письменного стола и над ним какое-то птичье чучело.
Над столом висело птичье чучело,
На редактора смотрело, глаза пучило...
Ждала долго. Изредка входила худая дама и, поглаживая костлявыми руками свой платок на груди, шептала мне:
– Потерпите! Теперь уже недолго.
И вот раздался звонок. Топот, кашель, хрип. Я разобрала:
– Кто?
– Что?
– А?
– Зачем?
– К кому?
– Черт!
Потом хрип смолк, снова вошла худая дама и сказала испуганным шепотом:
– Они еще обмерзши. – И ушла. А я сидела и думала, какой ужас заниматься литературой...
Опять вошла худая дама и опять прошептала, видимо, жалея меня и желая ободрить:
– Они еще не оттаявши!
Добрая дама! Обнять бы ее и вместе поплакать... И снова ушла. Господи, Господи! Уйти бы мне, да и уйти не смею. Опять дама.
– Они отошедши.
Я как-то не-сразу поняла, что значит "отошедши". Одно мгновение подумала, что это значит, будто Лейкин умер, и в ужасе вскочила.
– Да вы не бойтесь! – успокаивала меня дама. – Они сказали, чтобы вас впустить.
Я зажмурилась, я шагнула вперед. Действительно, ведь не убьет же он меня! В кресле перед птичьим чучелом сидел кряжистый, кривоплечий и, кажется, косоглазый человек с черной бородой. Очень мрачный.
– С чем пожаловали? – спросил он меня, глядя в сторону. – Что вам нужно?
– Стихи... – прошептала я.
– Какие стихи?
– Песенка Маргариты.
– Что-о? У нас, кажется, таких стихов отродясь не бывало. Объясните толковее.
– Я сочинила. Вот.
Он, не глядя на меня, протянул руку. Я ткнула в нее свой листок.
– Ну? – сказал он.
– Что? – спросила я.
– Ну и до свиданья. Ответ прочтете в почтовом ящике. Через месяц я прочла в почтовом ящике "Осколок": "Песенка Маргариты" никуда не годится".
Таков был мой первый литературный шаг. Впоследствии эту самую "Песенку Маргариты" я прямо для тайного торжества над сердитым редактором (хотя его уже не было на свете) напечатала в разных изданиях не меньше четырех раз.
Хотя... пожалуй... будь я сама редактором, я бы не напечатала ее ни разу.
Псевдоним
Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима. Действительно почему вдруг «Тэффи»? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей «Русского Слова» давали это имя своим фоксам и левреткам.
Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом?
Уж если захотела взять псевдоним, можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это все намеки на некие политические страдания и располагает к себе читателя.
Кроме того, женщины-писательницы часто выбирают себе мужской псевдоним. Это очень умно и осторожно. К дамам принято относиться с легкой усмешечкой и даже недоверием:
– И где это она понахваталась?
– Это, наверное, за нее муж пишет.
Была писательница Марко Вовчок, талантливая романистка и общественная деятельница, подписывалась "Вергежский", талантливая поэтесса подписывает свои критические статьи "Антон Крайний". Все это, повторяю, имеет свой raison d'etre. Умно и красиво. Но – "Тэффи" – что за ерунда?
Так вот, хочу честно объяснить, как это все произошло. Происхождение этого литературного имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят но никогда и не прочтут.
– Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень когда уже написан "Гамлет" и "Ревизор"? А тем более дамскую стряпню!
Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни ее.
Но – что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака – дураки всегда счастливые. За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. И уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.
Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою "Тэффи" и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия.
Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье.
Но вот читаю как-то "Новое Время" и вижу нечто. "Принята к постановке в Малом Театре одноактная пьеса Тэффи "Женский Вопрос"".
Первое, что я испытала, – безумный испуг. Второе – безграничное отчаянье.
Я сразу вдруг поняла, что пьеска моя непроходимый вздор, что она глупа, скучна, что под псевдонимом надолго не спрячешься, что пьеса, конечно, провалится с треском и покроет меня позором на всю жизнь. И как быть, я не знала, и посоветоваться ни с кем не могла.
И тут еще с ужасом вспомнила, что, посылая рукопись, пометила имя и адрес отправителя. Хорошо, если они подумают, что это я по просьбе автора отослала пакет, а если догадаются, тогда что?
Но долго раздумывать не пришлось. На другой же день почта принесла мне официальное письмо, в котором сообщалось, что пьеса моя пойдет такого-то числа, а репетиции начнутся тогда-то, и а приглашалась на них присутствовать.
Итак – все открыто. Пути к отступлению отрезаны. Я провалилась на самое дно, и так как страшнее в этом деле уже ничего не было, то можно было обдумать положение.
Почему, собственно говоря, я решила, что пьеса так уж плоха! Если бы была плоха, ее бы не приняли. Тут, конечно, большую роль сыграло счастье моего дурака, чье имя я взяла. Подпишись я Кантом или Спинозой, наверное, пьесу бы отвергли.
Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они меня еще через полицию потребуют.
Пошла. Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший.
– Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь ее лицом к публике.
Встретил он меня покровительственно:
– Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо.
Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо. А на сцене шла репетиция. Молодая актриса, Гринева (я иногда встречаю ее сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на нее с замиранием сердца, как тогда...), Гринева играла главную роль. В руках у нее был свернутый комочком носовой платок, который она все время прижимала ко рту, – это была мода того сезона у молодых актрис.
– Не бурчи под нос! – кричал Карпов. – Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь!
– Я знаю роль! – обиженно говорила Гринева.
– Знаешь? Ну ладно. Суфлер! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле!
Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки.
Какой ужас, какой ужас, думала я. Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала ее в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится, и газеты напишут: "Стыдно серьезному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает". А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: "До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно".
Я все-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются – я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать. Карпов хохотал:
– Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.
"Несчастный автор" молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля. Идти или не идти? Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: "Пошла вон, дура!"
Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора. Публика зевала, скучала, посвистывала. И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес, и затарантили мои персонажи.
"Какой ужас! Какой срам!" – думала я.
Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.
– Автора! – закричали из публики. – Автора!
Как быть?
Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.
Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то громко кричал на сцене: "Да где же автор?", и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый (впоследствии оказалось, что это А. Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал:
– Да вот же она, черт возьми!
Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно, и публика стала расходиться.
На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали:
– Над чем вы сейчас работаете?
– Я шью туфли для куклы моей племянницы...
– Гм... вот как! А что означает ваш псевдоним?
– Это... имя одного дур... то есть такая фамилия...
– А мне сказали, что это из Киплинга.
Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, в "Трильби" и песенка такая есть:
Taffy was a wale-man
Taffy was a thief...
Сразу все вспомнилось. – Ну да, конечно, из Киплинга! В газетах появился мой портрет с подписью "Taffy".
Кончено. Отступления не было.
Так и осталось.
Распутин
Бывают люди, отмеченные умом, талантом, особым в жизни положением, которых встречаешь часто и знаешь их хорошо и определишь их точно и верно, но пройдут они мутно, словно не попав в фокус вашего душевного аппарата, и вспомнятся всегда тускло; сказать о них нечего, кроме того, что все знают; был высок или мал ростом, женат, приветлив или надменен, прост или честолюбив, жил там-то, встречался с тем-то. Мутные пленки любительской фотографии. Смотришь и не знаешь – не то девочка, не то баран...
Тот, о котором хочу рассказать, только мелькнул двумя краткими встречами. И вот твердо, отчетливо, тонким клинком врезан его облик в моей памяти.
И не потому, что был он так знаменит, – ведь много довелось мне встречать на своем веку людей, прославленных настоящей, заслуженной славой. И не потому, что он сыграл такую трагическую роль в судьбе России. Нет. Человек этот был единственным, неповторяемым, весь словно выдуманный, в легенде жил, в легенде умер и в памяти легендой облечется.
Полуграмотный мужик, царский советник, греховодник и молитвенник, оборотень с именем Божьим на устах.
Хитрым называли его. Одна ли только хитрость была в нем?
Расскажу две мои краткие встречи с ним.
1
Петербургская оттепель. Неврастения.
Утро не начинает нового дня, а продолжает вчерашний, серый, тягучий вечер.
Через большое зеркальное окно-фонарь видно, как на улице унтер– офицер учит новобранцев тыкать штыком а соломенное чучело. У новобранцев сизые, иззябшие сыростью лица. Баба с кульком, унылая, уставилась и смотрит.
Тоска.
Звонит телефон.
– Кто?
– Розанов.
Удивляюсь, переспрашиваю. Да, Розанов.
Говорит загадочно:
– Вам Измайлов сказал? Предлагал? Вы согласились?
– Нет. Я Измайлова не видала и не знаю, о чем вы говорите.
– Так, значит, он еще будет с вами говорить. Не могу вам ничего объяснить по телефону. Только очень прошу – непременно соглашайтесь. Если вы не пойдете, я тоже не пойду.
– Господи, да в чем же дело?
– Он все объяснит. По телефону нельзя.
Аппарат щелкает. Нас разъединили.
Очень все это неожиданно и странно. С В. В. Розановым я встречалась редко. С Измайловым тоже. Сочетание Розанова с Измайловым тоже показалось мне не из обычных. В чем же дело? И почему Розанов не пойдет куда-то, если я не пойду?
Позвонила в редакцию "Биржевых ведомостей", где работал Измайлов. Оказалось слишком рано, и в редакции еще никого не было.
Но ждать пришлось недолго. Часа через два он сам позвонил.
– Предстоит одно очень интересное знакомство... К сожалению, лишен возможности сказать по телефону... Может быть, вы догадаетесь?
Я решительно ни о чем догадаться не могла. Сговорились, что он заедет и все объяснит.
Приехал.
– Неужели не поняли, о ком речь идет?
Измайлов – худой, черный, в черных очках, весь точно чернилами нарисованный, голос глухой. Даже жутко стало.
Измайлов вообще был человек жутковатый: жил на Смоленском кладбище, где отец его был когда-то священником, занимался чернокнижием, любил рассказывать колдовские истории, знал привороты и заклинания, и сам, худой, бледный, черный, с ярко-красной полоской узкого рта, похож был на вурдалака.
– Так и не понимаете? – усмехался он. – Разве не знаете, о ком нельзя по телефону говорить?
– Об императоре Вильгельме, что ли? Измайлов посмотрел через свои черные очки на обе двери моего кабинета, потом, поверх очков, на меня.
– О Распутине.
– А-а!
–Живет в Петербурге некто Ф., издатель, – слышали о нем? Нет? Ну так вот – есть такой. И бывает у него довольно часто Распутин. Обедает. Вообще почему-то дружит с ним. К Ф. часто бегает небезызвестный в литературных кругах М-ч. Знаете?
М-ча видела. Он был из типа "рыб-спутниц", ходящих в свите крупных писателей или артистов. Одно время он обожал Куприна, потом перекочевал к Леониду Андрееву, потом притих и будто даже совсем скрылся. И вот теперь выплыл.
– Этот самый М-ч, – говорил Измайлов, – предложил Ф-у пригласить кое-кого из писателей, которым интересно посмотреть на Распутина. Общество будет небольшое, список составлен тщательно, чтобы лишние люди не попали и не вышло бы какой-нибудь неприятной истории. Тут недавно один мой знакомый случайно попал в одну компанию с Распутиным, а кто-то потихоньку снял их всех. Да мало того, отправил фотографию в журнал. Распутин, мол, среди своих друзей и почитателей. А знакомый мой, очень видный общественный деятель, человек серьезный и вполне порядочный, Распутина терпеть не может и прямо считал себя опозоренным навеки, что его в этой живописной группе запечатлели. Ну так вот, во избежание всяких неприятностей такого рода я и поставил непременным условием, чтобы лишних людей не было. Ф. обещал, а сегодня утром прибегает ко мне М-ч и показывает список приглашенных. Из писателей будет, значит, Розанов, который во что бы то ни стало желает, чтобы вы тоже были, а без вас, говорит, и идти не стоит. У него, очевидно, какой-то план.