Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Гарри Эдверс был "поэтом и композитором". Сочинял песенки, которые и читал нараспев, все на один и тот же мотив.
Настоящее имя его было Григорий Николаевич. Фамилии его так я и не узнала. Помню, как-то приходили ко мне из милиции узнавать (это было уже при большевиках), не скрывается ли в моей квартире Григорий Ушкин. Но не знаю в точности, о нем ли шла речь.
Этот Гарри вошел в мою жизнь так естественно и просто, словно в свой номер гостиницы, открыв дверь своим ключом.
Познакомились, конечно, там же, в "Бродячей собаке" Я в тот вечер была в числе выступающих на эстраде и спела тогда еще модную песенку Кузмина "Дитя, не тянися весною за розой". И кто-то из публики после этой первой фразы пропел: – "Роза в Одессе живет"...
Это спели за столиком Эдверса. И когда я проходил на свое место, он встал и пошел за мною.
– Вы не обиделись? Это Юрочка дурит. Но вы не должны это петь. Вы должны петь мою "Дюшессу". С этого и пошло. Через две недели я была уже обстрижена, выкрашена в темно-рыжий цвет, наряжена в мужской костюм из черного бархата и пела с папироской в руках Гаррину ерунду:
– Бледный мальчик из папье-маше
Был любимцем голубой принцессы.
Было в нем особое каше,
Обещавшее особые эксцессы.
Поднимала брови, стряхивала пепел с папиросы продолжала:
– У принцессы сладкая душа,
Не душа – душистая дюшесса,
Только за десертом хороша,
Для любителей де-ли-ка-тесса.
И так далее, в этом роде. Гарри слушал, одобрял, поправлял. – Вы должны воткнуть в петличку ненормальную розу Зеленую. Огромную. Уродливую.
У Гарри была своя свита, свой двор. Тоже "ненормальный, зеленый и уродливый". Зеленая девица-кокаиноманка, какой-то Юрочка, "которого все знают", чахоточный лицеист, и горбун, чудесно игравший на рояле. Все были связаны какими-то тайнами, говорили намеками, о чем-то страдали, чем-то волновались и, как теперь понимаю, иногда просто ломались в пустом пространстве.
Лицеист любил кутаться в испанскую шаль и носил дамские туфли на высоких каблуках, зеленая девица одевалась юнкером.
Не стоит обо всем этом рассказывать. Дело не в них. Упоминаю только, чтобы дать понятие, в какую среду я попала.
Жила я тогда в меблированных комнатах на Литейной. Туда же переехал и Гарри.
Принялся он за меня круто. До сих пор не понимаю – считал ли он меня богатой, или действительно увлекся. Отношения у нас были странные. Тоже "зеленые и уродливые". Рассказывать об этом сейчас не буду.
Страннее всего было то, что, когда я была с ним, я чувствовала к нему отвращение, острую гадливость, точно я целуюсь с трупом. А без него жить не могла.
Приехал с фронта Володя Катков. Прибежал ко мне возбужденный, радостный. Ахнул на мою рыжую голову.
– Зачем это? Ах ты фокусница. Но все равно – ты ужасно мила.
Повертел меня в разные стороны, и видно было, что очень я ему нравлюсь.
– Я, Лялечка, всего на недельку и все время пробуду с тобой. Надо очень, очень много сказать. Теперь уж откладывать нечего.
И вот входит Гарри. Даже не постучал в дверь. И видно было, что Володя сразу ему не понравился. Заревновал, что ли. Поэтому очень развязно развалился в кресле и стал говорить со мной на ты, чего раньше никогда не делал.
Володя как-то растерялся, долго молча переводил глаза с меня на Гарри, с Гарри на меня, потом решительно встал, одернул свой френч и попрощался.
Мне очень было тяжело, что он так уходит, но я сама растерялась от Гарриной наглости, ничего не нашла сказать и не сумела удержать Володю. Чувствовала, что произошло какое-то ужасное недоразумение, но поправить уже ничего было нельзя.
Он больше не зашел. Да я и не ждала. Чувствовала, что ушел, душевно ушел – навсегда.
* * *
Затем настал период одиночества. Гарри, который должен был, несмотря на все увертки, идти на фронт, поехал о чем-то хлопотать в Москву. Я больше месяца просидела одна. Время было беспокойное, и денег у меня не было. Писала тетке в Смоленскую губернию, но ответа не получила.
Наконец, вернулся Гарри. Совсем в другом "аспекте". Загорелый, румяный, в щегольском тулупчике, отделанном серым каракулем, в каракулевой папахе.
– Вы с фронта?
– Отчасти, – был его ответ. – России нужно не только жертвенное мясо ее сынов, но и мозг. Я поставляю автомобили в армию.
Хотя нужный для России мозг Гарри и работал великолепно, но денег у него было мало.
– Нужен разворот. Неужели вы так мало патриотичны, что не достанете для меня денег?
Я рассказала о своих печальных делах, рассказала о тетке. Он заинтересовался, спросил ее адрес. Повертелся недолго и снова уехал. Кстати, причина его свежего, "фронтового" вида заключалась в коробочках пудры цвета охры и розового порошка. Надо отдать справедливость, что в этом виде он был очень красив.
Настроение тогда в наших "эстетических" кружках было уже контрреволюционное и перед отъездом своим Гарри сочинил для меня новую песенку:
"На белой ленточке висит мое сердечко.
На белой ленточке – запомни этот цвет".
Я пела ее уже в женском платье, потому что все мы тогда ломались под маркиз и аристократов. Песенка нравилась. Я тоже.
Вскоре после его отъезда неожиданно приехала с фронта Зина Каткова. Приехала и рассказала трогательную историю, без толку меня расстроившую.
– Развернули мы наш лазарет около леса, – рассказывала она. – Работы было масса, а на утро ведено было уходить. Прямо с ног сбились. Вот отошла я покурить, вдруг меня какой-то солдатик окликает: "Сестрица Каткова, вы?" Смотрю – кто бы ты думала? Толя. Толя-собака. Я говорю, я, голубчик, простите, я очень спешу. "Да мне, – говорит, – только про Лялечку узнать. Может быть, ей плохо? Ради Бога, расскажите все, что знаете". А тут как раз слышу, меня зовут. Я и говорю: "Подождите Толя, я только справлюсь и прибегу к вам". А он говорит: "Хорошо, я вас здесь, у этого дерева, буду ждать. Нас раньше утра не двинут". Ну, и побежала снова к раненым. Ночь была ужасная. Немцы нас нащупали, и на рассвете пришлось спешно свертываться. Так ни на минутку и не прилегли. Я немного запоздала и догоняла свою линейку бегом. Утро было такое безрадостное, мелкий дождик, сырость. Бегу я и вдруг смотрю – Господи! Что же это! Стоит у дерева Толя, темный такой, землистый весь. Это он всю ночь меня ждал! Такой жалкий, глаза запали, точно землей засыпаны. И еще улыбается. Наверное, его убьют. Подумай, всю ночь под дождем ждал, чтобы про тебя словечко услышать. А я и остановиться не могла. Он только успел мне свой адрес сунуть. Я ему крикнула: "Ничего не бойтесь за Лялю, она, кажется, замуж выходит". Крикнула, да потом и пожалела: а вдруг ему это больно? Кто его знает.
Этот Зинин рассказ очень взволновал меня. Мне тогда плохо было и хотелось дружбы хорошего человека. А уж лучше Толи где же было найти. Я очень растрогалась и даже адрес его спросила и спрятала.
Зина мне в этот свой приезд не понравилась. Во-первых, очень подурнела и погрубела. Во-вторых (это пожалуй надо было поставить "во-первых"), очень была со мной холодна. И даже подчеркивала свою индифферентность к моей персоне и всему моему быту. Видела меня, например, в первый раз стриженой и рыжей и почему-то сделала вид, что совсем не удивлена и что все это ее ничуть не интересует. Конечно, этому поверить трудно. Конечно, ей было интересно, почему это я вдруг так оболванилась. И не обратила она на мою персону внимания только, чтобы показать, насколько она презирает меня и мою беспутную жизнь, и что, мол, ей даже с ее высот и незаметны мои непристойные затеи.
Она даже не спросила, занимаюсь ли я еще пением, и вообще, как живу на свете. Зато я кольнула ее, как сумела:
– Хоть бы поскорей война кончилась, а то ты совсем потеряешь облик человеческий. Прямо какая-то бабища стала.
Потом манерно улыбнулась и прибавила: – А я по-прежнему признаю только искусство. Все ваши подвиги кончатся за ненадобностью в них, а искусство вечно.
Зина посмотрела на меня с каким-то недоумением и скоро ушла, будто "отряхнула прах от ног".
Я очень плакала в этот вечер. Я хоронила свое прошлое. Впервые почувствовала, что все пути, по которым я к моей настоящей минуте пришла, уничтожены, взорваны, точно рельсы за последним поездом отступающей армией.
А Володя? – горько вспоминала я. Разве так друзья поступают? Ничего не спросил, ничего толком не узнал, увидел Гарри, повернулся и ушел. Если считают, что я запуталась и свихнулась, так почему, наоборот, не подойти ближе, не стараться образумить, поддержать? В такое страшное, черное время так равнодушно и спокойно бросить близкого человека!
"Очень уже они все добродетельные! – злобно думала я. И очень со своей добродетелью носятся. А по правде говоря, так много ли заслуги в их добродетели? Зина – рожа, какие могут быть для нее соблазны. Володя всегда был холодным и узким. Вся душа у него узенькая и пряменькая. От стихов, от музыки не опьянеет. Насколько ближе мне Гарри, беспутный Гарри, с его нежной песенкой:
"На белой ленточке висит мое сердечко,
На белой ленточке – запомни этот цвет!"
"Те" скажут: ерунда. Им подавай "от ликующих, праздноболтающих". И все мои "зеленые уроды" показались мне родными и близкими. Они все понимают. Они свои.
Но и этих своих я последнее время растеряла. Кокаинистка догорала в больнице. Юрочку угнали на фронт, чахоточный лицеист пошел добровольцем в кавалерию, потому что "влюбился в золотистую лошадь" и с людьми уже быть не мог.
– Я перестал их понимать и чувствовать. Из Гарриной свиты остался один горбун. Он играл "Дунайские волны" на разбитом пианино крошечного кинематографа с пышным названием "Гигант Парижа" и умирал с голоду.
Это время было очень тяжелым в моей жизни. Поддерживала меня только злоба на моих обидчиков да еще искусственно созданная и взвинченная нежность к Гарри, к единственному и своему. Наконец, Гарри вернулся.
Застал он меня в очень нервном состоянии. Я так радостно его встретила, что он даже смутился. Не ждал от меня этого.
Вел он себя загадочно. Пропадал где-то по суткам. Кажется, и вправду что-то покупал и продавал.
Покрутившись недели две, он решил, что нужно переехать в Москву.
– Петербург город мертвый. В Москве жизнь кипит, расплодились разные кафе, где вы сможете и петь, и читать, и вообще приработать.
Для его новой деятельности, коммерческой, тоже Москва представляла больше интереса. Мы быстро собрались и переехали.
Жизнь в Москве, действительно, оказалась оживленнее и напряженнее и веселее. Я нашла много петербургских знакомых и завертелась.
Гарри где-то пропадал, был чем-то озабочен и редко ко мне заглядывал.
Между прочим, он запретил мне петь его "Белую ленточку". Именно – не просил не петь, а запретил и вдобавок очень сердито.
– Как вы не понимаете, что в настоящее время это беззубо, бесстильно и несозвучно.
Между прочим, он несколько раз спрашивал меня, не знаю ли я адреса Володи Каткова. Я приписывала это ревности.
– Он ведь, кажется, на юге у белых? – Ну, конечно. – И не собирается приехать? – Не знаю.
– А здесь никого из их семьи нет? – Нет. Странное любопытство.
Чем, собственно говоря, Гарри занимался – понять было трудно. Кажется, опять что-то продавал или поставлял. Ценно было то, что он время от времени приносил то ветчины, то муки, то масла. Время было очень голодное.
Как-то проходя по Тверской, я вдруг увидела какого-то потрепанного субъекта, который пристально посмотрел на меня и быстро перешел на другую сторону. Что-то в нем показалось мне знакомым. Посмотрела вслед: Коля Катков! Младший брат Володи, товарищ Толи, моей собаки. Почему же он не окликнул меня? Что он меня узнал, было ясно. Но почему бросился от меня бежать?
Я рассказала Гарри об этой встрече. Мой рассказ по чему-то его взволновал:
Как же вы не понимаете – он белый офицер, он скрывается.
– Почему же он здесь? Почему не в армии? – Очевидно, прислан с каким-нибудь поручением. Как глупо, что вы его не остановили! – Да раз он боится быть узнанным? – Все равно. Могли бы предложить ему спрятаться у нас.
Я была тронута Гарри ной добротой. – Гарри, разве вам не было бы страшно прятать у себя белого офицера? Он чуть-чуть покраснел.
– Пустяки! – пробормотал он. – Если встретите его снова, непременно – слышите? – непременно позовите к себе.
Вот так Гарри! Способен на подвиг. Даже больше того ищет подвига.
Лето было жаркое, душное. Баба, торговавшая "из-под полы" яблоками, предложила мне переехать к ней под Москву на дачку. Я переехала.
Гарри изредка заглядывал. Раз как-то привез своих новых друзей.
Это были молодые люди знакомого типа "уайльдовских" кривляк. Лица зеленые, глаза кокаинистов. Гарри тоже нюхал и последнее время изрядно.
Разговоры велись с этими друзьями деловые, коммерческие.
Вскоре после описанных событий явился ко мне наш землячок из Смоленской губернии. Привез от тетки странное письмецо.
– Я это письмо больше двух месяцев в кармане ношу, сказал землячок. – Искал вас в Питере и уже надежду потерял, а тут случайно от одной актрисы вдруг и узнал ваш адрес.
В странном письмеце было следующее: "...Очевидно, письма мои до тебя не доходят. Но теперь деньги, наконец, у тебя в руках, и я спокойна. Муж твой очень мне понравился. Энергичный, и видно, что человек с будущим".
Что все это значит, я абсолютно не могла понять. "Какой муж? Почему спокойна и какие деньги у меня?" Пришел Гарри.
– Гарри, – сказал я. – Я получила письмо от тетки. Она пишет, что спокойна, так как деньги у меня...
Я остановилась, потому что меня поразило его лицо. Он так покраснел, что даже на глазах у него выступили слезы. И вдруг я поняла: это он съездил к тетке и представился как мой муж, а старая дура отдала ему мои деньги!
– Сколько она дала вам? – спокойно спросила я.
– Тысяч около тридцати. Ерунда! Я не хотел, чтобы мы растратили их по мелочам, и вложил их в это автомобильное дело.
– Господин Эдверс, – сказала я. – Во всей этой истории меня удивляет только одно. Меня удивляет, что вы еще можете краснеть.
Он пожал плечами.
– А меня удивляет, – сказал он, – что вы ни разу не поставили себе вопроса – на какие же деньги мы все время живем и на какие деньги смогли выбраться из Петербурга.
– Ну, если это все на мои, так тем лучше. Он повернулся и ушел. Через несколько дней, однако, явился снова, как ни в чем не бывало и еще привел опять своих друзей – двоих из тех, что были в первый раз. Друзья принесли вина и закусок. Один из них очень за мной стал ухаживать. Называли они друг друга должно быть в шутку, "товарищ". Эдверса тоже называли "товарищ". Просили меня спеть. Тот, который за мной ухаживал именно его сейчас называть не хочу – мне понравился. В нем было что-то порочное и замученное, что-то от нашей "зелено-уродливой" петербургской компании. Между прочим, спела "Ленточку": – "На белой ленточке..."
– Мотив миленький, но какие идиотские слова! –сказал Гарри. – Откуда у вас такая допотопная дрянь?
Он, видимо, боялся, что я им назову автора, и скорее переменил разговор.
Дня через три я должна была петь в кафе. Наш антрепренер, увидя меня, очень смутился и пробормотал, что сегодня выпустить меня не может. Я удивилась, но не стала настаивать. Села в уголок. Никто меня как-то не замечал. Только маленькая поэтесса Люси Люкор ядовитым тоном сказала:
– А, Ляля! Вы, говорят, наскоро перекрасили вашу ленточку в красный цвет. И, видя мое недоумение, объяснила: – Вы на днях перед чекистами пели, так ведь не белой же ленточкой вы их угощали. – Перед какими чекистами? Она вызывающе посмотрела на меня. – А перед...
И назвала фамилию того "товарища", который за мной ухаживал.
Я ничего не ответила. Встала и ушла. Я была ужасно испугана всем, что произошло. Здорово угостил меня Гарри!
История с деньгами не так меня поразила. У нас "в богеме" вообще особой щепетильности на этот счет не было... Скверно, конечно, что он утаил их от меня. Но теперь оставаться в руках этого обалдевшего от кокаина товарища чекистов – этого я уже не могла. Уж не думал ли он с моей помощью заманивать белых офицеров? Недаром он советовал позвать Колю Каткова.
Я была в полном отчаянии. Куда пойти? Ни одной души близкой, или хоть по человечеству тепло ко мне относящейся, у меня не было. Ехать к тетке? Нужно хлопотать о пропуске, да и денег не было ни гроша. Пошла домой.
Гарри не видела. Он пропадал несколько дней. Я принялась за хлопоты. Ходила по разным учреждениям, писала прошения, старалась добиться от вновь образованного союза артистов, чтобы меня включили в списки, тогда я могла бы легче получить пропуск.
И вот как-то иду я по улице, вдруг точно что толкнуло Коля! Коля Катков. Лицом к лицу. – Коля! – крикнула я.
Он опустил глаза и быстро повернул в переулок. Подумав, я повернула за ним. Он меня ждал.
Теперь я поняла, почему в первый раз не сразу узнала его: он опустил бородку.
– Коля, – говорю, – что ты здесь делаешь? Зачем ты в Москве?
–А я,– говорит, – сегодня уезжаю. Не надо было меня узнавать. Как ты не понимаешь?
– Сегодня уезжаешь! – воскликнула я и такое на меня нашло отчаяние.
– Коля! – говорю. – Ради бога, спаси меня! Я совсем гибну.
Ему, видно, жалко меня стало.
– Я, голубчик, сейчас ничего не могу. Я травленный зверь. Да и уезжаю сегодня. Ничего не могу. Я попрошу кого-нибудь зайти к тебе.
Тут я вспомнила о своем проклятом гнезде.
– Нет, – говорю, – не надо ко мне никого посылать. И тут еще вспомнила что-то, от чего душа потеплела. – Коля, говорю, – а не увидишь ли ты Толю? – Может быть, – говорит, – и увижу. – Так, ради Бога, скажи ему, что Ляля зовет собаку на помощь. Запомни эти слова и так и скажи. Обещай мне. И скажи – пусть оставит на мое имя записку в кафе на Тверской.
– Я, – говорит, – его увижу, если все сойдет благополучно, дней через пять.
Он очень спешил. Мы расстались. Я шла по улице и плакала.
Дома обдумала серьезно свое положение и решила Гарри не говорить, а стараться хитростью раздобыть у него денег (ведь деньги-то все-таки были мои!)...
Хлопоты о пропусках пошли на лад, и вскоре почти все было готово. И вот настал день.
Сижу я как-то одна у себя на даче, перебираю бумаги в столе и чувствую, будто на меня кто-то смотрит. Оборачиваюсьсобака! Большая, рыжая, худая, шерсть сбитая, а порода вроде chien-loup [собака-волк (франц.)]. Стоит в дверях и смотрит прямо на меня. Что за чудо? Откуда она? Я кликнула хозяйку.
– Капитолина Федотовна! Смотрите – собака забежала. Та пришла, удивилась: – Двери заперты. Как она прошмыгнула? Я хотела собаку погладить – уж очень она как-то выразительно глядела – она не далась. Помахала хвостом и отошла в угол. И все смотрит. – Покормить бы ее, – говорю Капитолине. Та поворчала, что, мол, и на людей теперь не хватает, однако, принесла хлеба. Бросила собаке – та не берет.
– Вы ее все-таки выгоните! – говорю я. – Она какая-то странная. Больная, что ли. Капитолина распахнула двери. Собака выбежала. Мы потом вспоминали, что ни разу не дала она до себя дотронуться, и не лаяла, и не ела. Только видели мы ее. В этот день явился Гарри.
Вид у него был ужасный, измотавшийся вконец. Глаза налитые, красные, лицо обтянуто, землистое. Вошел, еле поздоровался.
Сердце у меня билось отчаянно. Надо было начинать последний разговор.
Гарри захлопнул дверь. Ужасно он нервничал. Что-то, видно, с ним стряслось, либо перехватил кокаину.
– Гарри, – решилась я. – Нам надо серьезно поговорить.
– Подождите, – перебил он рассеянно. – Какое сегодня число? – Двадцать седьмое.
– Двадцать седьмое! Двадцать седьмое! – с отчаянием пробормотал он.
Что его поразило – не знаю, но этот возглас его "двадцать седьмое" заставил меня запомнить это число, что впоследствии оказалось для меня очень важным.
– Это откуда? – вдруг крикнул он. Я обернулась: забившись в угол комнаты, сидела собака. Она вся вытянулась, поджалась. Смотрела в упор на Гарри. Так смотрела, точно вся ушла, всей силой в свои глаза.
– Гоните ее вон! – закричал Гарри. Он как-то даже чересчур испугался. Кинулся к двери, распахнул дверь. Собака стала медленно отступать, все не сводя глаз с Гарри. Она чуть-чуть оскалилась, и шерсть у нее на спине встала дыбом. Он захлопнул за нею двери.
– Гарри! – снова начала я. – Я вижу, что вы расстроены, но разговора нашего откладывать все же не могу.
Он поднял голову, взглянул на меня, и вдруг все лицо его перекосилось от ужаса. И вот, вижу, смотрит он не на меня, а дальше, куда-то в стену за мной. Я обернулась: там за окном, поставив обе лапы на низкий подоконник, стояла рыжая собака. Она быстро спрыгнула, -может быть, вспугнутая моим движением. Но я успела увидеть ее оскаленную морду, настороженную, вытянувшуюся вперед, и шерсть, вздыбленную за ушами, и эти страшные глаза, уставленные на Гарри.
– Вон! – кричал Гарри. – Вон ее отсюда! Гоните вон!
Он весь дрожал, бросился в переднюю и закрыл дверь на засов. – Что же это за ужас! – повторял он. Я чувствовала, что сама вся дрожу, и руки у меня холодеют. И понимала, что делается что-то страшное, что надо бы как-то успокоить и его, и себя, что момент выбран плохой, но почему-то не могла остановиться и упрямо, торопливо заговорила:
– Я приняла решение, Гарри.
Он зажег спичку дрожащей рукой, закурил:
– Вот как! – и осклабился злобно. – Очень интересно.
– Я ухожу. Я еду к тетке.
– Это почему?
– Лучше не спрашивайте.
У него все лицо задергалось.
– А если я вас не пущу?
– Какое же вы имеете право?
Я говорима спокойно, но сердце у меня так билось, что дышать было трудно.
– Без всякого права, – отвечал он, и все лицо у него задрожало. – Вы мне сейчас нужны, и я вас не пущу.
При этих словах он выдвинул ящик стола и сразу увидел приготовленный паспорт и бумаги. – А-а! Вот оно что!
Он схватил всю пачку и стал медленно рвать вдоль и поперек.
– А за ваши сношения с белыми я могу вас...
Но я уже не слушала. Как бешеная кинулась я на него. Я била его по рукам, вырывала бумаги, царапала, визжала. Чекист! Вор! Убью-у-у!
Он схватил меня за горло. Он не сильно душил меня, а скорее тряс, его оскаленные зубы и бешеные глаза были страшнее и свирепее его движений. И от отвращения и ненависти к этим выкаченным глазам и распяленному рту я стала терять сознание. – На помощь! – прохрипела я.
И вдруг произошло нечто дикое. Раздался звон разбитого стекла, и что-то огромное, тяжелое, мохнатое впрыгнуло и упало сбоку на Гарри, повалив его и покрыв собою.
Я помню только, как дергались по полу его ноги из-под рыжей всклокоченной массы, покрывавшей почти недвижное его тело.
Когда я очнулась, все уже было кончено. Гарри с начисто разорванным горлом увезли в приемный покой. Собака исчезла бесследно.
Мальчишки как будто видели, как огромный пес бежал, прыгая через заборы.
Все это произошло двадцать седьмого числа. И это было для меня главное. Потому что много времени спустя, уже на свободе, в Одессе, узнала я, что Коля Катков передал Толе мой призыв о помощи и что Толя бросил все и кинулся ко мне. Пришлось ему пробираться через большевистский фронт. Он был выслежен, пойман и расстрелян двадцать седьмого числа. Двадцать седьмого – в тот самый день.
Вот вся целиком история, которую я хотела рассказать. Ничего в ней я не сочинила и не прибавила, и ничего не могу и не хочу объяснять. Но сама я, когда оборачиваюсь к прошлому, я вижу ясно все кольца событий и стержень, на который некая сила их нанизывала. Нанизала и сомкнула концы.
Тонкая психология
Из репертуара Петербургского Литейного Театра
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
К о м м и в о я ж е р.
Д а м а.
С т у д е н т.
К а д е т.
К о м м и – говорит с польским акцентом, франт, большие усы. Делает глазки, поворачивается в профиль, выступает петухом.
С т у д е н т – лохматый, молодой, говорит по южному на "о" с придыханием "ха". Смущенно осклабляется. Застенчив, но весел.
К а д е т – круглощекий, розовый, сидит выпучив глаза в одну точку.
Д а м а – разряженная, но простоватая. Томно закатывает глазки.
Железнодорожная платформа, слева стена станции, из-за которой доносятся звонки, грохот проходящих поездов, выкрики носильщиков. Вдоль платформы скамейки для публики, которая то приходит, то уходит, с корзинами и чемоданами. Одна из скамеек двойная, углом.
Со стороны станции выходят коммивояжер со студентом. У комми в руках щегольский сак. У студента сверточек, из которого торчит подушка.
К о м м и (продолжая разговор). И, представьте себе, я сам иногда удивляюсь. Достаточно мне так немножко в профиле прищурить глаза, вот так покрутить ус – и она уже преспокойно погибла.
С т у д е н т (осклабляясь). Гы-ы...
К о м м и. Ей-богу. Вот, заметили на вокзале барышню в розовой шляпке. Ну, так верьте слову – она меня уже не забудет. А что я сделал? Только прошел мимо.
(Со стороны станции выходит кадет с большими чемоданом и корзинкой. Садится на угловую скамейку, вынимает из кармана яблоко, вытирает обшлагом, ест).
С т у д е н т (искренно). Нет, я так не умею.
К о м м и (презрительно усмехается). А, вы думаете, я этому рад? Ей Богу, я даже не рад! Я столько страдал через любовь. В Конотопе били меня башмаком, в Саратове самоварной трубой, в Лодзи, верите ли, суповой ложкой, в Минске меня били... (Мимо проходит барышня. Комми приостанавливается и делает глазки). Ну, эта уже. Эта меня не забудет.
С т у д е н т. Гы-ы. А я так не умею. Я всегда говорю женщинам что-нибудь эдакое тонкое. У вас, мол, роскошные глаза и тому подобное. А так я не умею.
К о м м и. Фа! вы еще неопытный теленок. (Выходит дама, за ней носильщик с вещами. Дама садится около кадета, вынимает из сумочки газету, читает).
С т у д е н т. Посмотрите, вон там дамочка с кадетиком сидит. Хорошенькая. Вот бы такую подцепить. А? Не вредно! Гы-ы.
К о м м и (смотрит на даму, охорашивается). Не дурна (смотрит на часы). Если даже она едет в Ламань, так и то в моем распоряжении больше двух часов. Можно успеть.
С т у д е н т. А вы не в Атамань?
К о м м и. Нет, мне в Николаев? Через четыре часа.
С т у д е н т. А хорошенькая! Роскошные глаза!
К о м м и. Должен вас предупредить, что у подобной женщины добиться взаимности очень трудно. Тут нужна тонкая психология. Заметьте себе – она едет с сыном.
С т у д е н т. Ну?
К о м м и. Она мать. Материнство – это нечто животное. Завладеть сердцем матери можно только, получив расположение ее ребенка.
С т у д е н т. Ну, я так не умею.
К о м м и. Смотрите и учитесь. (Подбегает к кадету). Молодой человек! Разрешите поставить мой багаж рядом с вами. Хе-хе. (Кадет жует яблоко и молча косится на комми).
К о м м и. Мне чрезвычайно приятно с вами познакомиться, молодой человек. Я люблю молодежь. (Все время кокетливо поглядывает на даму. Та не обращает никакого внимания). Вы любите плоды, молодой человек? Разрешите, я вам сейчас (Срывается с места и убегает. Студент неловко подсаживается к даме).
С т у д е н т. (покашливает).
Д а м а (мельком взглядывает на него и, опустив глаза, улыбается).
С т у д е н т. Виноват!
Д а м а. Что?
С т у д е н т. Нет, ничего, я так... Я хотел сказать... но не решаюсь...
Д а м а. Что же такое? В чем дело?
С т у д е н т. Н-не могу...
Д а м а. Вот смешной!
С т у д е н т (мрачно). У вас роскошные глаза. (Дама смеется. Возвращается комми с двумя яблоками в руке).
К о м м и. Вот, молодой человек. Чудные фрукты. Кушайте для первого знакомства.
К а д е т. Мерси. (Встает, расшаркивается и принимается за яблоки).
К о м м и (делает глазки даме).
К о м м и (студенту). Мне нужно вам кое что сказать (Отводит его в сторону). Что? Заметили? Она, конечно, еще крепится, она еще и сама не подозревает, что уже принадлежит мне.
С т у д е н т. Да что вы!
К о м м и. Ей-Богу. И это меня даже не радует. Я вам говорю, что я много страдал через любовь. В Брянске палкой, в Минске утюгом, в Саратове самоварной трубой, в Николаеве просто кулаком, в Смоленске... смотрите, смотрите, она, кажется, уже шевелится. Бедняжечка! Ей-Богу, даже жаль... Но пойдем – нельзя терять время.
С т у д е н т. Роскошные глаза.
К о м м и (кадету). Уже откушали? Ну, я очень рад, что у вас такой богатый аппетит! Ей-Богу! Уже мы с вами наверное подружимся. Вы куда едете?
К а д е т. В Николаев.
К о м м и (подпрыгивая). В Николаев. Да вы меня мертвецки обрадовали! Молодой человек! Позвольте вашу руку. Мы же с вами всю дорогу будем вместе. Позвольте представиться: Сигизмунд Станиславович Гуслинский. Но это не обязательно, зовите меня просто, Володя. (Глазки в сторону дамы). Ну, как я рад. Это прямо, как говорится, судьба подарила мне свой перст.
Д а м а (студенту). Какой чудак. Чего он привязался к мальчику?
С т у д е н т. Я не знаю. Я ничего не знаю. Я знаю только одно.
Д а м а (кокетливо). Что же вы знаете?
С т у д е н т. Что у вас роскошные глаза!
Д а м а. И только.
С т у д е н т. Гы-ы.
Д а м а. Ну, знаете ли, это мне очень обидно.
С т у д е н т. Простите, я не хотел вас оскорбить. Я от всей души.
Д а м а. Нет, как хотите, я обиделась.
С т у д е н т. Да за что же?
Д а м а. Вы все повторяете, что у меня роскошные глаза, а про мой ротик умалчиваете. Значит, вы находите, что он безобразный?
К о м м и (кадету). Уж мы с вами, наверное, подружимся. Вы такой чудесный молодой человек. Скажите, вы любите вашу мамашу? (Кокетливо вглядывается на даму).
К а д е т. Мм... (Неопределенно мычит и смущенно дрыгает ногой).
К о м м и. Мамашу надо любить. Я еще совершенно не знаю вашу мамашу, но уже люблю. Ей-Богу. Преспокойно теряю голову. (Вынимает карманное зеркальце и потихоньку прихорашивается).
Д а м а (студенту). Ну. Чего же вы молчите.
С т у д е н т. Да что же я могу сказать. Я говорю, что у вас роскошные глаза, а вы вот обижаетесь. Я человека простой. Я не могу ничего особенного.
К о м м и (студенту). Виноват. Могу я вас на пару слов. (Отходят в сторону).
К о м м и. Виноват, но я хотел вас предупредить, что ваша тактика с этой дамочкой не годится. Имейте в виду, что она мать и поэтому нужно ее бить именно по материнству.
С т у д е н т. Да вам-то что?
К о м м и. Это я по дружбе. Нужно действовать через дитятю. Хотя этот паршивый обжора уже слопал мои яблоки по гривеннику за штуку и только мычит. Но терпение. Идемте!
Д а м а (студенту). О чем вы там все шепчетесь. Мне ску-уч-но.
С т у д е н т. Как можно скучать с такими роскошными глазами.
Д а м а (смеется). Ну, опять вы свое.
С т у д е н т. Так я же-ж больше ничего не могу.
Д а м а. Так я вас научу.
С т у д е н т. Ну! Гы-ы. (Подсаживается ближе).
Д а м а. Тише, тише, какой прыткий. Видите, там девочка с цветами. Пойдите, принесите мне букетик. (Студент уходит).
К о м м и. Ну-с, молодой человек, мы теперь с вами совсем подружились. Вы любите путешествовать, молодой человек?
К а д е т. Мм...
К о м м и. Я обожаю приключения. И надо вам сказать, что судьба меня балует. В Вильне одна дама из высшей аристократии, имеет собственную аптеку – ей-Богу – преспокойно потеряла из-за меня голову. Ее муж врывается ко мне с револьвером и преспокойно кричит, что убьет меня через ревность. (Все время делает глазки даме). Ну-с, молодой человек, как вам нравится такое положение? Но я, как рыцарь, не желал никого компроментовать, подбежал к окну и, преспокойно, в ужасе бросился с целого этажа. А тот убийца смотрит на меня сверху. Понимаете, ужас. Лежу на тротуаре, и сверху преспокойно убийца. Выбора никакого. Я убежал и позвал городового.