Текст книги "Помилование"
Автор книги: Мустай Карим
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
Покончив с делом, сели под дубом, закурили табак.
– И такая, значит, смертюшка бывает, – протянул Беспалый.
– Смерть, она смерть и есть, ни черная, ни белая, ни святая, ни грешная.
– Всякая бывает. Хочешь знать, браток, такая бывает смерть белым-бела, глазам даже больно.
– К примеру?
– К примеру!.. Я не школьник у доски, чтобы примеры тебе приводить.
– А еще говорят, на миру и смерть красна. Вот тебе и красна...
Помолчали.
– У нас в деревне мужик в пожар трех ребятишек спас, чужих... а сам сгорел, – опять заговорил Беспалый.
– Кто на фронте погиб – у всех смерть красна.
– Человек в этой жизни две вещи должен хорошо знать, – сказал колченогий мыслитель лет сорока пяти, ногу ему "подправил" осколок немецкой мины. – Две вещи: зачем живет и зачем умрет. – И, словно утверждая свою мысль, придавил окурок к подошве ботинка. Но окурка сразу не выбросил, сначала табак из него вытрусил в кисет.
– А если кто не знает?
– Не ведая живет, не ведая и умрет, аки тварь четвероногая.
– Ладно, кто бы ни был – все божья душа, и могила христианская, сказал солдат, самый среди них пожилой. – Пусть земля будет пухом.
– Ты, дядя, бога часто поминаешь, уж не из поповского ли рода?пошутил было Беспалый.
Шутки не приняли. Сняли пилотки, постояли возле могилы и пошли своей дорогой. Железные лопаты положили на плечи, на них падает солнце. И лопаты посверкивают на каждом шагу, будто исполнили они какую веселую работу...
* * *
Старшина Хомичук был занят своим делом. Сначала отыскал кусок фанеры. В его хозяйстве всяких крышек, ящиков было достаточно. Чего только не проходит через руки старшины. Фанеру он распилил ножовкой пополам, получился аккуратный кусок в раскрытую тетрадь величиной. И вот на эту дощечку донской казак Павел Силантьевич Хомичук, сильный, коренастый, решительный мужик тридцати четырех лет, знающий вкус в хорошей работе и в хорошем мате, расторопный, толковый служака, должен теперь занести все свои сомнения, боль, горькие непролитые слезы и сердечную сукровицу, дать цену всей чужой жизни целиком. То, что надумал, он решил сначала написать на бумаге: "В этой могиле спит Любомир Дмитриевич Зух. Родился в 1922 году, умер в 1942". Ладно, все это так. А кто он, Любомир Зух?' Не командир – и не рядовой солдат. И потом, кому нужно, когда он родился и когда умер. Опять же, чтобы узнать, сколько он прожил лет, надо от года смерти год рождения отнимать. Тому, кто будет читать, то важно, как он умер, за что умер. "Геройски"? Нет. "Исполняя воинский долг"? Нет. "Осужденный за дезертирство"? Такое написать Хомичук не в силах. Долго маялся, долго ломал голову во всем смышленый, всегда расторопный старшина, и наконец пришла такая очевидная мысль: "Жертва войны Л. Д. Зух". Разве не правда? Если бы не война, разве случилось бы такое с Любомиром, разве он принес бы нам столько горя? Жил-поживал бы с Марией Терезой или с какой-нибудь другой, просто Марией, на славу бы себе жизнь построил. Жертва войны... Стой! А может, – жертва войны с Гитлером? Нет, случится, что сам Гитлер и подохнет, а его исчадие – кровавый фашизм – останется. Нет, все-таки самое правильное – жертва войны... Чтобы гнев не остыл, так лучше.
Старшина взял черную краску, которую держал только для того, чтобы ставить на инвентарь метку или номер, и потому берег пуще глаза, и, макая кончик веточки, принялся за главную часть дела. Прежде, чем вывести букву, пять раз подумает. "В этой могиле спит..." – это он отверг сразу. Какой там сон, никто здесь не спит, и малому ребенку понятно. Порядком помучившись, Павел Хомичук вывел на четырехугольной фанере такие слова: "Жертва войны Л. Д. Зух, 20 лет". В левом верхнем углу нарисовал пятиконечную звезду. Лишним не будет, решил он.
Среди несметных своих сокровищ старшина нашел новенький черенок лопаты, один конец черенка он хорошенько заострил топором, стесал немного другой конец и к стесу тремя гвоздиками прибил дощечку с надписью. Последний адрес Любомира Зуха был готов... И ровно в этот миг простучали неподалеку автоматы. Топор выпал из руки Хомичука, острием лезвия строгнул подъем сапога, но, благо, до ноги не достал. "Прощай, Любомир!" – сказал казак и снял с большой головы пилотку. Этой же пилоткой вытер нечаянную слезу. Потом отнес дощечку в темный угол шалаша и воткнул надписью к стенке.
Теперь нужно было ждать, когда опустеет поляна. Хомичук понимал, что дело, затеянное им, незаконно. Он стоял в шалаше и слушал. Человеческих голосов не было – только шорох шагов вокруг. Долго ждать не пришлось. Как ветер одним порывом смахивает листья с тропы – так разом сдуло и всех людей с поляны. Пока не начались всякие другие хлопоты, старшина завернул последнюю дань, назначенную Другу, в плащ-палатку и взял под мышку. Напрямик, через открытую поляну он не пошел, а направился вокруг, по кустам, и вышел к могиле с другой стороны. Никто ему не встретился. В эту минуту в душе у него не было ни горя, ни боли, ни жалости. О себе он забыл, думал лишь о долге, который нужно было исполнить– Похоронщики постарались на совесть, насыпали целый курган, – но где тут изголовье, и где ноги? Без долгих раздумий он решился и воткнул палку с дощечкой с того края могильного холма, который был ближе к дубу. И опять получилось нескладно. Надпись пришлась в изножье покойника... Прямо под ней глубоко внизу лежал и светил маленький зажженный фонарь. Воткнул Хомичук дощечку и, не оглядываясь, зашагал прочь. Но обратно пошел уже напрямик, через поляну.
* * *
Спустя полчаса прибыл приказ, и вся бригада поднялась разом. Каждое подразделение выступило в свое назначенное время. Мехбат капитана Казарина тронулся в путь одним из первых. За руль бронетранспортера с буквами "МТ", с прицепленной сзади пушкой, старшина Хомичук сел сам. Штаб бригады еще оставался здесь, но комиссар Зубков отправился вместе с первыми батальонами. Все ближе и ближе становилось дыхание боя. Уже были ясно слышны разрывы снарядов. К счастью, на этом участке фронта немецких самолетов почти не видно. Сталинград оттянул их на себя. Поэтому небо тихо и безопасно. Арсений Данилович ехал в кабине полуторки, в кузове которой разместился расчет крупнокалиберного зенитного пулемета. На душе – поминки. Не находя себе места, он заговорил с шофером:
– Из каких краев?
– С моря мы... – нехотя ответил шофер, тот самый, который вчера вместе с Хомичуком отвозил на хутор Чер-нявку мешок пшена.
– С какого моря?
– Извините, товарищ комиссар, разговаривать не могу, пыль стоит, ничего не вижу.
Настроение шофера Арсений Данилович понимал, одна тоска у них на душе.
Минут через двадцать полуторку нагнал открытый "виллис" и поехал справа от нее. Сидевший рядом с шофером длинный худой лейтенант махнул рукой, чтобы остановились. Остановились. Колонна оборвалась. Нарочный выпрыгнул из машины и протянул Зубкову пакет. Это был ответ на его шифровку. Дрожащими руками комиссар взял пакет. Долго читал он две-три фразы, которые были там. Перечитал еще раз. Ладонью растер грудь возле сердца. На лице выступили такая обида и безнадежность, казалось, сейчас он расплачется.
Ответ был такой: "Сержанту Л. Д. Зуху смертный приговор отменить, применить другую меру наказания". Вместо подписи цифры – 408/86.
Вот так, правда и справедливость, которых Любомир ждал с рассветом, проплутали где-то и пришли только к полудню.
– Трогай, – сказал комиссар.
Полуторка фыркнула и тронулась с места. Немного спустя оборвавшаяся колонна соединилась вновь.
Эта весть своим путем дошла и до старшины Хоми-чука. Он собственноручно записал в учетную книгу мех-бата: "Механик-водитель Любомир Дмитриевич Зух, родился 7 мая 1922 года в деревне Екатериновке Николаевской области, погиб... – он зачеркнул "погиб", – умер 16 сентября 1942 года. Хороший был парень. Считать жертвой войны с Гитлером. Похоронен в лесу возле хутора Черняв-ка Орловской области. Послать извещение некуда. Родители есть, но находятся под пятой фашистской оккупации".
Вот такое жизнеописание своего товарища оставил старшина Павел Силантьевич Хомичук.
* * *
Больше Мария Тереза не блуждала. Тем же путем, каким пришла сюда, она направилась обратно к хутору Черняв-ка. Мешок за плечами давил сильнее вчерашнего. Медленнее шагали ноги, обутые в сапоги с короткими голенищами. Губы потрескались. Веки, за всю ночь не сомкнувшиеся ни на миг, почернели. Но надежда в душе не погасла. Она-то, эта надежда, и ведет девушку. Сегодня дорога шумна и оживленна. Машины, брички, запряженные парами, телеги-однокон-ки безостановочно идут в сторону фронта. Только пеших по-прежнему никого нет. Они, видно, куда назначено еще раньше отправились. Прошел над головой со сдвоенными крыльями, похожий на стрекозу самолет. Оказывается, наш. Со звездочкой на крыле. Что она тут делает и куда идет, никто у Марии Терезы не допытывался. Встречные проезжали мимо. Наверное, они думали: никто так просто в эту пору с мешком за спиной странствовать не пустится, видно, большая нужда выгнала в дорогу.
Для человека, который мог бы беззаботно вскинуть голову к небу, – оно сегодня такое высокое, тихое; для тела, которое еще может чувствовать, ветер такой мягкий, вольный, ласковый; для глаз, что могут разглядеть земля, окрашенная во все краски осени, величава и приветлива... Но Мария Тереза хоть и смотрела в небо, но не видела, хоть ветер лица и касался, не чувствовала, хоть и оглядывала землю, но красы не примечала.
Войдя в Чернявку, на том злосчастном повороте она увидела длинного худого старика, который возился около разрушенной лачуги. Старик нагружал обломки в ручную телегу и вываливал их в овраг. Рядом хлопотали два босоногих ребенка. Мальчик лет восьми держал железную лопату на коротком черенке, девочка лет пяти – небольшой совок. Они помогали дедушке нагружать мусор в тележку. Знала бы Мария Тереза, что горело и что кипело в груди старика... А если бы и знала – так что?
Ефимий Лукич тоже заметил путницу. Немного странным показалось, что совсем молоденькая девушка, навьючившись мешком, шагает неведомо куда... Впрочем, в какие края только не гонят человека беда и нужда. Видать, утомилась, бедняжка. Позвать бы, глотком воды напоить – богу угодил бы. Но суровый прижимистый Буренкин направо-налево милость свою раздавать не привык. А в этот раз – еще и постеснялся. У самого же внутри грызет, оторвался от работы, оперся на ручку лопаты и замер. Она же, почувствовав необъяснимую дрожь, поспешила пройти мимо. А старик все стоял как истукан. Ни шевельнуться, ни слова вымолвить не может. Следом за дедушкой и дети застыли на месте. Будто все трое исполняют какой-то таинственный безмолвный обряд. Новая тревога и новая печаль стиснули сердце старика. Неужели того мало, что было уже? Прохожая оглянулась еще раз и, спустившись за поворотом в кустарник, скрылась с глаз. Но пошла не туда, куда надо бы – в Подлипки, а туда, куда ноги сами повели.
Когда же снялись и остатки всяких тыловых служб, лес совсем затих и опустел. Но где конь валялся – щетина остается, где человек ночевал – зола остается. Только Мария Тереза вошла в лес, сразу поняла, что здесь располагался лагерь. На больших и маленьких полянах чернели следы костров, меж деревьев стояли добротные шалаши, пустыми проемами смотрели землянки, с которых сняли двери, торчали вбитые в землю дубовые колья, на которых крепились палатки, повсюду валялись пустые ящики, смятые картонные и жестяные коробки и прочий остающийся после живого человека хлам и мусор все это говорило о том, что лишь недавно здесь кипела жизнь, но вдруг поднялась и ушла отсюда. Мария Тереза с хрустом приминала листья, ступая как жеребенок, круто поднимая ноги, – она прошла осиротевший этот мир из конца в конец. Здесь теперь даже темного дремучего леса, где и след человеческий еще не ложился, сумрачней и опасней. Будто люди отсюда не своей волей ушли, а бежали от мора. Но должен же кто-то быть, должен кто-то охранять этот сумрак и пустоту. Вот сейчас где-то рядом, или справа, или слева, раздастся окрик:
"Стой, кто идет?!"
Один раз, когда с хрустом мяла листья, словно бы даже услышала. Она стала, затаив дыхание. Ждала, не повторится ли? Голос не повторился. Должно быть, прежние оклики отдались в ушах. Хоть бы раз повторился этот оклик! Затухающая надежда вспыхнула бы снова, если бы еще раз повторилось:
"Стой! Кто идет?!"
И она без страха, без смущения ответила бы:
"Я иду! Мария Тереза".
"Пароль?"
"Любовь".
"Нет такого пароля. Отменили. Здесь война!"
"Если так, я сама себе пароль, мне война не указ, не хозяйка".
Несколько секунд девушка вот так и стояла, уплыв сознанием в другую действительность. В ту действительность, где есть Любомир.
Мария Тереза вышла на большую поляну, наткнулась на только что насыпанный могильный холм. Еще и листья не застлали его вершину. Ничего не понимая, она обошла обложенный желтым дерном черный холмик. Взгляд ее упал на дощечку, воткнутую возле самого края дерна. "Жертва войны Л. Д. Зух. 20 лет". Она долго не могла собраться с мыслями. "Кто он, Л. Д. Зух?"; "Откуда здесь это имя?"; "Зачем двадцать лет?".
Ее звенящий шепот оглушил лес:
– Кто он?.. Кто? Кто ты?
И она медленно опустилась на край могилы.
Маленький фонарь в глубине земли в это время еще продолжал гореть...
ЧТО БЫЛО ПОТОМ
Так закончились события, случившиеся в Чернявском лесу. Но нити жизни оставшихся – на этом не обрываются. Если бросим их здесь, даже не помахав вослед рукой, будет и странно, и несправедливо. Люди эти достойны, чтобы о них говорили и помнили их. А ведь никто, кроме меня, об этих людях не знает. Долг за мной.
Один, не испытав бессчетных мук долгой войны, падает в первом же сражении. Другой, замерзая в морозы, промокая под ливнями, изнемогая в зной от жажды, семь раз пройдя по мосту сират*, семь раз обманув смерть, доходит до самой победы. И вот уже думал – все, уже ступил на ее вершину, – но маленький, годами искавший, выслеживавший солдата кусочек стали или свинца находит его сердце. Из раны бьет кровь. Он тоже падает. Две самые горестные на войне смерти – вот эти две. Тот, первый, даже крохи своей мести утолить не успел, не смог. И другой – в первый миг самим же завоеванной победы не бросился на траву, – наплакаться и нарадоваться вдосталь.
* Сират – мост над адом.
Леня Ласточкин, меняя перед боем исподнюю одежду на чистую, смерти горестной или негорестной для себя не загадывал, голову себе не ломал. Загадал лишь одно: "Если из первого боя выйду цел и невредим, дальше бояться нечего. Шкуру мою ничто не продырявит". И впрямь его шкуры хватило надолго.
Бой, который бригада приняла сентябрьским утром сорок второго года, был жесток. Началось с артиллерийского урагана с обеих сторон. Немец, будто ему не терпелось скорей разделаться с делами здесь и отправиться в другое место, спешно раз за разом кидался в атаки, лава за лавой под прикрытием танков накатывалась пехота. Дым, пыль, огонь закрыли поле. Бригада стояла твердо. А к вечеру сама перешла в наступление, оттеснив врага. Первый батальон сбил его с высоты и занял небольшую деревушку. Отвоеванный здесь клочок земли не был большой победой, но и маленький этот успех не отпускал части врага отсюда к Сталинграду, держал за полу. Пуль, осколков мин и снарядов в этот первый день мимо Лени Ласточкина просвистело и прожужжало изрядно. Б тяжелый миг боя, когда танки подошли совсем близко, был ранен наводчик сорокапятимиллиметрового орудия, и Леня заступил на его место. До этого стрелять ему не приходилось, но обращаться с пушкой он умел. Куда он целил, куда попадал – и бес не поймет. Главное – пушка не замолкала. На поле боя важно, чтобы пушка не замолкала, – и врага в узде держит, и своим дух поднимает.
Когда стрельба утихла на минутку, с ног до головы черный от копоти и пыли, похожий на черта заряжающий, сверкнув белыми зубами, расхохотался:
– Ха-ха-ха, лейтенант! Смотри, воробья из гнезда упустишь!
– Где? Какой воробей?
– У тебя в штанах...
Только тут Ласточкин почуял, что ветерок ласкает голый зад, хвать рукой – а кусок брюк, самое дно, вместе с подштанниками вырвал осколок снаряда. А на теле ни царапины. Не чудо ли? Так что, если верить "загаду", теперь его шкуре не будет износа. Но все же и ясновидец Ласточкин всего предвидеть не мог. Летом 1943 года на берегах Северного Донца в Голой Долине (ее еще прозвали Долиной смерти) осколок снаряда оторвал ему руку по локоть. Отлежал он немного в госпитале и принялся утешать себя и таких же, как сам, одноруких.
– Все равно мне гармонь не растягивать и золотые часы не починять. Одну-то душу и одна рука прокормит... Жаль только, не по-моему вышло, самому войну закончить не удалось.
И прежде Леонид Ласточкин двумя руками давал, одной рукой брал. Да и теперь по аппетиту добудет пищу и по пище умерит аппетит. Из госпиталя он написал другу два письма. Одно затерялось где-то, второе, немало удивившее Янтимера, дошло по назначению.
"Ладно, о госпитальных делах особо распространяться не буду. Как обычно, одни приходят, другие уходят, – продолжал Ласточкин после всех приветов. – Но вот привезли тут на днях одного!.. Левую ногу ему из немецкого автомата во всю длину прошило. Три дня пластом лежал, молчал, а на четвертый всех удивил. Твой земляк. Две медали "За отвагу" имеет. Но дело не в медалях – уж больно сам отчаянный. И работа опасная – минер. Такой балагур. Все в рот ему смотрим. До войны он в Уральских горах медведей ловил и живьем отправлял в цирк или всякие там зверинцы. Чуть ли не сто медведей отловил. Один матерый, как вылез из берлоги, ухватил лапой и свернул ему нос набок. Нос, хоть и кривой, на месте остался. Зовут Мардан Гарданов. Когда я сказал, что у меня друг башкир, он обрадовался, будто я сам ему земляк, и презентовал мне старинную оловянную ложку. Ложка эта еще в той войне, с Наполеоном Бонапартом, участвовала и шесть ли, семь ли поколений переходила по наследству. На ручке выбит их родовой герб, "тамга" по-вашему – на заячий след похожа. Вещь знатная, я поначалу упирался, а он нахмурился и говорит: "Бери, бери! Потому и дарю, что знатная. Мне еще воевать надо. У тебя сохранней будет". Теперь я этой ложкой ем. И каждый раз тебя почему-то вспоминаю. Оттого, наверное, что скучаю. Ты тоже меня не забывай. Только война кончится, по адресу, который я тебе дал, разыщи меня. И я тебя буду искать. Обязательно, ладно?"
Выйдя из госпиталя, Леня Ласточкин заправил пустой рукав под ремень гимнастерки, закинул за плечо солдатский "сидор", в котором были одна буханка хлеба, одна пара нательного белья, один кусок сала, пара новых портянок, кусок мыла, горстка сахара, пачка табака, одна щепотка соли, и пошел обратно – на восток, остальные ушли вперед – на запад.
* * *
И в том же сентябрьском бою сорок второго года, только сорокапятимиллиметровые пушки ударили по идущим открытым полем вражеским танкам, – лежавший под кустом, завернувшись в бурку, капитан Казарин, словно боевой конь, дающий свечу при звуке горна, вскочил на ноги. Там, на правом фланге, строчат его крупнокалиберные пулеметы, в извилистых траншеях, вырытых вдоль опушки леса, стоят готовые броситься на врага его бойцы, из окопов ведут огонь его минометчики. Приступ печени у капитана прошел сразу. Словно после тяжкого бреда, – он вдруг открыл глаза, все пережитое казалось лишь сном, и с этой минуты болезнь никогда больше о себе не напоминала. Боевой азарт, зажженный первыми залпами, излечил Руслана Сергеевича навсегда. Нужно сказать, что и волос из виска он больше не дергал. В ночь, когда Зух ожидал казни, от общей вины Казарин часть отнес и на долю Розалины и навсегда изгнал ее из памяти. Ушла без боли. Ни голос ее, ни взгляд, ни походка больше его не тревожили. А может, такой женщины и не было вовсе... С треском захлопнул капитан перед ней ворота своей памяти.
А вот другая, незнакомая, которую ни разу в жизни не видел, все время преследовала его. Нередко Руслан Сергеевич, словно и от самого себя таясь, спрашивал: "Какая она, Мария Тереза? Где она? Что она делает? Кто она? Ради кого загубил свою жизнь, которую должен был отдать Родине, непутевый Любомир Зух? Если бы я увидел ее тогда, может, и по-другому решил бы... Нет, не решил бы! Тогда я под настроение отрезал, но беззакония не творил. Что же она, Мария Тереза, все думы мои заняла? Может, шальная ее душа уже в другой стороне порхает, на другие ладони опустилась..." – последнюю мысль Руслан Сергеевич не сам подумал – обида подсказала.
Мехбат, в первом же бою выказавший стойкость и отвагу, под командованием капитана Казарина прошел много дорог, вынес много боев, был надежной ударной силой бригады. Комбата, который полушутя-полусерьезно говаривал: "Хоронить будете, заверните меня в бурку", не то что пуля или осколок, даже галька, вылетевшая из-под колеса, не задевала. Так что слова: "Богатырь без раны не бывает" – к нему отнести было нельзя. А ту, давнюю, которую он получил во время отступления, в дни наших поражений, он теперь в счет не брал. И вообще от мелких старых ран Казарин отрекся и позабыл их. Те, кто хоть немного храбрости выказал, уже по два-три ранения получили, даже тех, кто ловчил, пуля отыскала. А человек, который в самый разгар боя, в самые страшные минуты не мог сидеть в укрытии, – жив-здоров, цел-невредим остался. Командир прославленной мотострелковой бригады полковник Казарин войну закончил в Австрии, в предгорьях Альп. Прежний комбриг на днестровском плацдарме был контужен и дальше не воевал.
* * *
Они всегда были вместе. Руслан Сергеевич не отпускал от себя старшину Павла Хомичука, а вернее – старшина ни на шаг не отходил от него, заместо брата берег его и заботился о своем комбате. До последнего своего часа. О Зухе они не заговаривали ни разу, но что порой мелькает поблизости его тень, чувствовали оба... Зух был третьим.
...Два дня назад, форсировав бурно разлившийся Днестр, наши отвоевали узенький плацдарм на правом берегу. Положение там было неустойчивое. На подмогу бросили батальон майора Казарина.
Где-то около полуночи, погрузившись на плоты и лодки, первый десант тихонько отплыл от берега. Он благополучно достиг плацдарма. Но только ступил на берег, дружно затакали пулеметы. Это немцы, окопавшиеся на склоне метрах в пятистах отсюда, со страху ли, в острастку ли подали весть о себе. Наши не ответили. И те перестали. Еще передовой отряд не достиг плацдарма, от берега тронулись другие, следом – третьи... Учитывая течение, переправу начинали выше, и десант сносило прямо к назначенному месту.
Майор заранее рассчитал все до метра. Осветительные ракеты, которые одну за другой выпускали немцы, повисали от наших гораздо ниже по течению. Видать, незадачливый ракетчик не учитывал течения и опасность караулил перед собой, невдомек было, что переправа началась выше.
Павел Хомичук вместе с командиром отправился в третью очередь на четырехвесельной лодке, в которой разместились два пулеметных расчета и один минометный. Сначала майор занял место на носу лодки, но старшина пересадил его ближе к корме, меж сидевших на корточках солдат.
– Когда пристанем, мне отсюда аркан бросать сподручней, – прошептал он.
– У меня тоже руки есть, – воспротивился было командир.
– Этим рукам другая работа найдется, – отрезал Хомичук.
Когда лодки дошли до середины реки, чуть правее вспыхнула еще одна белая ракета. Висела долго. Хомичуку вдруг показалось, что это луна. Будто лунной ночью на придонском лугу, среди стогов сена, по только что выпавшей росе на молодой отаве пасет он колхозных лошадей. Рабочие лошади, не поднимая головы, рвут траву. Трава такая мягкая, такая сочная, даже хруста не слышно, словно кони языком ее слизывают. Глупые молодые жеребцы, у которых еще ветер в голове гуляет, жмутся к кобылицам, намеки делают. Те же весь день работали в черном поту, намаялись и не ко времени разыгравшихся ухажеров беззлобно отталкивают головой. Совсем жестокосердной недотрогой тоже быть не годится. Как-никак внимание оказывают. Только самым уж нахальным достается кремневым копытом. Сам Павел, вдев ноги в короткие стремена, сидит на золотисто-желтой кобылице. Он любит, чтобы, как вденет ноги в стремена, колени стояли высоко. Вот сейчас он спрыгнет на землю и, не расседлывая, отпустит чуткую свою ездовую щипать траву. "Я здесь, не потеряй меня", – коротко проржет порою золотистая кобылица.
А пока он сидит в седле. Тих, спокоен утонувший в лунном свете луг. От стогов падают бледные тени... Ни вспышки ракеты над головой, ни стука пулеметов на той стороне, ни посвиста вслепую пролетевших рядом пуль не почувствовал, не слышал старшина Хомичук. Страстным горестным голосом проржала его ездовая. "Зовет..." – это было последней мыслью Хомичука. С пробитым пулею виском старшина ничком упал с лодки в темную воду. Никто и удержать его не успел. Ушел в воду и больше не всплыл. Пулеметы тут же замолкли. Будто вся их злость и досада были в одном Хомичуке.
И поплыл казак под темною водой в сторону большого моря...
* * *
Тринадцатого апреля сорок пятого года, когда на улицах Вены шли бои, на участке, где действовал батальон майора Байназарова, загорелся оперный театр. Высшее командование отдало батальону приказ покинуть боевые позиции и потушить пожар. Ответственность за судьбу прославленного на весь мир театра была возложена на командира батальона. Огню-то все равно, тюрьма ли, храм ли, не щадит, знай полыхает... Горит прекрасная Венская опера. Все яростней расходится пламя. Но не прошло и нескольких минут, как солдаты Байназарова, только что огнем громившие врага, бросились в бой с самим огнем. Вскоре подоспели и саперы. Когда пламя снаружи сбили, из верхних окон фасада повалил густой дым. Комбат, черный от копоти, большими прыжками по белой мраморной лестнице кинулся туда. Он уже взбежал вверх, когда рядом, слева, взорвалась залетевшая откуда-то мина. То ли немецкая, то ли наша. Янтимер медленно опустился на корточки, потом лицом вниз вытянулся на гладком мраморе. Кровь, хлынувшая из пробитой ключицы, растеклась по верхней ступеньке и, отыскав себе путь, побежала вниз с уступа на уступ... Долго и храбро воевал он за двоих и погиб за себя в одночасье.
Товарищи на руках унесли своего командира. Пожар был потушен. Черно-красную кровь на тусклом камне высушило солнце. День был теплый, ясный.
Ну а Вена – она всегда Вена. Прошло дней десять – и в оперном театре уже рыдают скрипки, зовут флейты, вздыхает виолончель. Я слушал их. И в этих звуках улавливал голос выросшего на Деме, вспоенного демской водой Янтиме-ра Байназарова, сына старого солдата Янбирде, я слышал мелодию его души, слышал его еще даже не начатую песню.
А не знающая смерти Мария Тереза все идет, все шагает по белу свету плачет и смеется, плачет и смеется, смеется и плачет...
1982-1985