355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мустай Карим » Помилование » Текст книги (страница 6)
Помилование
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:36

Текст книги "Помилование"


Автор книги: Мустай Карим



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Любомир. Сержант Любомир Зух. Настоящий был парень.

Любомир... В первый раз услышал Буренкин его имя. А услышал – еще сильней ощутил смуту. До этого он был кем-то безымянным, просто "танкистом", мелькнувшей в лунном свете фигурой. А теперь стал живым человеком – с именем, фамилией, званием. Даже будто лицо его увидел. Весь встал перед глазами – человек по имени Любомир Зух. Ростом и сложением вроде на его без вести пропавшего сына похож. Точно, похож. Старик хотел спросить, сколько лет ему, но тут кольнуло слово, только что сказанное старшиной – "был".

– А почему говоришь "был"?

– Потому что уже "был", хотя и наполовину пока.

– Надеяться надо. А надежда половиной не бывает, даже маленькая целиком. – Это Ефимий Лукич сказал, подумав и о бедном танкисте, и о своем пропавшем сыне. Сам не заметил, как погладил внука по голове. В детстве отец Васютки был таким же беловолосым. Но не помнил Ефимий Лукич, чтобы хоть раз вот так гладил сына,

– Ладно, нам пора, – попрощался старшина.

– Не оставляй, забери с собой, – показал старик подбородком на мешок. – Все равно теперь этот кусок мне в горло не пойдет. Грех будет.

– Да не тебе. Кроме тебя еще два цыпленка есть. Они пока греха не знают. – Старшина вернулся к мешку, рывком поднял его с земли и понес в дом. И старик, и малыши остались стоять на месте.

Про деньги Хомичук и не вспомнил. Прощаться снова не стал, только в воротах оглянулся раз, но и тут взгляд его упал не на хозяина, а на лежащую посреди двора пегую козу. Ефимий Лукич заметил этот взгляд.

Когда старшина уехал, он оттащил козу к овражку и там похоронил. Закапывая ее, он не чувствовал ни жалости, ни брезгливости. Но внучатам смотреть не разрешил, велел сидеть дома. Покончив с этой работой, он вымыл ребятишкам лицо и руки, расчесал волосы, покормил, чем бог оставил, одел их в одежду почище и посправней, а сам достал медаль, брошенную утром обратно в сундук, и нацепил на правый лацкан пиджака. Внучата, не приученные лезть с вопросами, не допытывались и на этот раз. Только Васютка сказал несмело:

– Наверное, в гости пойдем куда-нибудь... Да, дедушка?

Дедушка не ответил.

Внучку Ефимий Лукич взял за руку справа, внука – слева и повел их все по той же знакомой пыльной дороге. Посредине, оставляя большие, с лопушиные листья, следы, шагает пара сапог, а по бокам, с двух сторон, рассыпая в пыли узоры, бегут две пары босых ножек. Есть ли что беззащитней и умилительней на свете, тревожней и печальней, чем вид оставленных на пыльной дороге крошечных следов? Куда они выйдут, какими дорогами судьбы и куда придут? Благословляю вас, молюсь за вас, в мягкой пыли оставшиеся маленькие следы!

Слева – внука, справа внучку за руки держа, Ефимий Лукич вновь предстал перед капитаном Казариным. И снова никто не помешал им, никто не остановил. Удивительно и это.

Капитан Казарин мог бы Буренкина во второй раз и не принимать, мог бы даже приказать удалить с территории, вывести на большак, и пусть шагает восвояси. Но он принял его. Потому что тогда, в Подлипках, он толком не выслушал сержанта Зуха, выгнал – и теперь с утра муча-лась память, снова боль временами полосовала печень. Для доброго дела он тогда ни своей власти приложить не захотел, ни у власти повыше помощи не попросил. На недоброе же дело и свою власть впряг, и власть повыше стронул с места. Наказания, которое ждало его за ЧП в батальоне, он не боялся, даже не думал об этом. Не таков человек был капитан, чтобы разом два горя горевать. Умел одно из двух – горе поменьше – скинуть с души прочь. Сейчас для Руслана Казарина, с его жестким характером, твердой волей, с его привычкой четко различать, что хорошо, что плохо, вопрос чести был дороже собственной головы. Конечно, там, в Подлипках, когда он приказом "кру-гом" повернул Зуха от себя на сто восемьдесят градусов, и по уставу, и по долгу службы комбат Казарин был прав. Но сегодня устав и долг отступили назад, возмутилась и забастовала совесть. В Ефимии Лукиче Буренкине он увидел человека, который хоть немного, но разделит вину его – вину перед Зухом. Этот худой высокий старик с изнуренным лицом, стоявший у порога, вдруг показался ему близким человеком, а к двум тщедушным малышам капитан почувствовал острую жалость. "И то ладно, что своих детей у меня нет. Розалина не захотела", – подумал он. Хотя и вспомнил Розалину, дергать волосы не стал, о зароке он уже забыл – комбат два горя разом не горевал.

Ефимий Лукич, все так же держа внучат за руки, стоял и ждал от капитана какого-нибудь слова. Но тот разговора не начинал, ушел в свои думы. Не дождавшись, старик заговорил:

– Вот, опять пришел. Пришли... Это внук мой, Васютка, – он вывел мальчика вперед, потом вернул на место. – Это Маринка, внучка. – Девочку он с места не тронул.

– Пришел. Вижу. И что же?– в голосе капитана прозвенел все тот же металл. Жалость и смущение, охватившие его, он попытался заглушить этим звоном. Но не вышло – только бросил взгляд на детей, металл хрустнул. Он спросил:– Обещанное я тебе выслал, получил, наверное?

– Я не взял. Они сами, без разрешения, оставили.

– Что же тебе еще нужно?– капитан сразу понял, что старик с двумя малышами не выпрашивать что-то пришел, другая теперь у него печаль, другая забота. Но все же повторил вопрос:– Что, говорю, нужно?

– Не нужно. Самому мне ничего не нужно. Другому нужно. – Ефимий Лукич заговорил громче:– Милосердие нужно' Прощение! Ошибка – не преступление. Вы же меня виновником смерти сделаете. Простить нужно! Я простил ему. И вы простите.

Руслан Сергеевич понимает боль старика, очень даже понимает, но слов, похожих на правду, не находит, а саму правду сказать не может. И он говорит:

– Легок ты прощать. Перед нами-то его вина потяжелей будет. Дело еще не закончено.

– И хорошо, что не закончено. И не надо. Пусть так и останется. Закончится – поздно будет. Защити парня... Танкиста... Любомира Зуха. Ефимий Лукич замолчал на мгновение.

Увидели бы его сейчас люди, что рядом с ним, бок о бок прожили... Не узнали бы Буренкина, а узнали – изумились бы. Весь свой век людей сторонился, жил по правилу:

"Моя хата с краю, своего не дам и твоего не возьму", – что с ним случилось? Может, через сердечную боль и муки совести он к чему-то изначальному своему вернулся?

– Из-за лачужки развалившейся... и подохшей козы – нельзя человека губить. Он молодой, ему жить да жить еще! А жив-здоров будет – он каменные дворцы построит, тысячные стада разведет!– Старик как стоял меж двух внучат, так и тюкнулся на колени. – Ради вот этих безвинных душ! Не клади нас в огонь!

То ли испугавшись, что "в огонь положат", то ли от жалости к дедушке, Маринка заплакала. Не с визгом, не навзрыд, а плачем тихим и глубоким. Васютка дернул деда за руку. Тот встал на ноги.

Что скажет, что может обещать капитан Казарин?

– Ты же сам только утром говорил: "Даже галочье гнездо разорит наказывать нужно", – помолчав, напомнил Руслан Сергеевич, как бы оправдываясь.

– Утром! Эх, командир! Мало прошло, да много минуло. Утром-то другой человек говорил. Да и ты теперь другой! Еще не поздно, постарайся.

– Судьбу Любомира Зуха теперь не я решаю, а там... – капитан показал большим пальцем в потолок. Где там? То ли военные власти, то ли небо само.

– Он мне ущерб нанес, я простил его, кто еще может его винить?– упрямо сказал Буренкин.

Капитан открыл планшетку, нашел имя-отчество старика и спокойным, немного даже укоряющим голосом сказал то страшное, о чем старик догадывался и сам:

– Ефимий Лукич, сержант Зух не за твою козу привлечен к ответственности, а за то, что ночью на боевой технике покинул боевой порядок, что равносильно дезертирству.

– Он же обратно вернулся!

– Равносильно дезертирству.

– Сколько лет?

– Кому, ему?

– Да, сержанту... Любомиру?

– Двадцать.

– Двадцать лет... Не может парень в двадцать лет совершить такое преступление.

Капитану захотелось сказать Ефимию Лукичу утешительное слово, как-то подбодрить его.

– Хорошая медаль, – показал он на грудь старика. – За что получил?

– Сеял, жал. Невелики заслуги, – отрезал тот. Мысли его были об одном. – Вот и посеял... Доносчик. Коли ты доносчик, коли душа у тебя такая, значит, и позор должен нести. Что посеял, то и пожнешь.

От этих слов, которые старик назначил только самому себе, комбат крепко, чуть не до крови, прикусил губу,

– Коли так, – заговорил после долгого молчания Ефимий Лукич, – выполни напоследок мою просьбу: покажи мне того парня. Встану перед ним на колени и попрошу прощения.

Капитан долго медлил с ответом.

– И тоже не в моей власти, Ефимий Лукич, – неуверенно сказал он наконец.

Такую просьбу Казарин, наверное, мог бы и выполнить. Обвиняемого пока охраняли его солдаты. Но тяжелую эту встречу он посчитал ненужной – ни для старика, ни для Зуха, ни для двоих малых детей. Особенно для Зуха. Ни страх, ни тревога еще не успели войти в его душу.

– Не в моей власти, – уже твердо повторил комбат.

– А что же тогда в твоей власти, командир?– сказал Буренкин не со злостью или раздражением, а словно жалеючи. Повернулся и, все так же ведя двух сирот за руку, вышел из землянки.

Миновав опушку, они пошли по большаку. Посередине, сгорбившись, шагает Ефимий Лукич, а с двух сторон две белые головки, как два белых цветка, нет-нет да и блеснут на солнце. Старик шагает, детишки трусцой бегут рядом. Они позабыли голод и усталость, потому что дедушка плачет. Сам идет, сам плачет. На пыльной дороге остаются следы. Большие посередине. Крошечные по краям. А есть ли что печальней и тревожней, чем крошечные детские следы, оставленные на пыльной дороге?

* * *

Комсоставу было известно, что в течение ближайших суток бригада будет полностью подтянута на передовую. Потому военный прокурор повел дело быстро и без проволочки. Вернувшись из Подлипок, румяный щекастый майор в очках с толстыми линзами и длинный худой лейтенант сняли показания со свидетелей. Первым вызвали ефрейтора Калтая Дусенбаева. Тот доложил все подробно, не забыв и не утаив ничего. Сказал, что днем сержант Зух чинил машину, однако проверить не успел – дали наряд на кухню, освободившись на кухне, он сказал, что нужно испытать тормоза, и уехал.

– Он обманул вас, – сказал майор спокойно.

– Никак нет, товарищ майор. Не такой он человек, он хороший человек, честный.

– Почему вы не остановили его?

– Так ведь... в бой скоро, а машина не проверена, как тут в дорогу выйдешь? Потом встанешь на полпути...

– Растяпа вы, ефрейтор Дусенбаев, – тем же ровным голосом сказал майор и добавил:– Разиня и ротозей. Никаких он испытаний не проводил.

– А что проводил?

– Это вас не касается.

Каждый раз, когда свидетели задавали вопрос, майор раздражался, но раздражения своего не показывал.

– Ступайте, – все так же невозмутимо приказал он. Старшина Хомичук решил, что лучший путь защиты – хвалить что есть мочи:

– Механик-водитель высокого класса. На воинских учениях всегда первый. Толковый, дисциплинированный боец. Краса роты, – и еще много хороших слов сказал он про подследственного.

Майор слушал его терпеливо, не перебивал. Такая невозмутимость сбила Хомичука, и он замолчал. Только тогда майор, протирая платком очки, спросил:

– Мы имеем сведения, что этой ночью сержант Любомир Дмитриевич Зух покинул на бронетранспортере часть и отсутствовал примерно с ноль одного часа до ноль шести часов. Известно ли вам это?

"Дмитриевич" прозвучало для Хомичука как-то особенно безнадежно. Хоть и был он старшиной батареи, но отчество Любомира давно уже забыл.

– Сам не видел. Зух говорит, что был такой случай. И ефрейтор Дусенбаев подтверждает.

– А вы сами что делали?

– Спал. Да если бы я не спал, товарищ майор!.. – вырвалось у Хомичука, но он тут же осекся и отвел взгляд.

– Значит, подтверждаешь?

– Сказал ведь уже.

Лейтенант записал: "Подтверждает".

Не обошли стороной и капитана Казарина. Однако первым вопрос задал он сам – Нельзя ли остановить этот маховик? Всю ответственность беру на себя.

То, что свидетель сам начал задавать вопросы, майору не понравилось и на этот раз. Отвечать на вопросы свидетелей он не привык. Майор достал белоснежный платок и долго протирал стекла очков. Несколько раз погладил нос. Он часто так делает, когда снимает очки. Но выдержку, согласную правилам службы, сохранил, постарался быть вежливым и благожелательным.

– Нет, капитан, – сказал он и даже вздохнул, – этот маховик остановить нельзя. Ответственность же, которую вы возьмете на себя, определять буду не я – определят другие. Случай этот – не украшение на знамени бригады, а большое черное пятно. Пятно, сами знаете, нужно вовремя смыть, а не смоешь – расплывется еще больше... – майор поднес очки к глазам, поискал на стеклах пятнышко, только убедившись, что нет на них ни пылинки, надел снова. – Смывают же по-разному...

Как размеренно, спокойно говорит он эти страшные слова!

Вопросов было немного. Пометкой "подтверждает" закончился допрос и этого свидетеля.

Вечером Любомира Зуха опять привели на допрос. Еще раз выяснили, как, с каким умыслом он ночью на боевой технике, обманув часового, уехал из части. К сказанному ранее сержант Зух не добавил ничего.

– Да, уехал, обманул Дусенбаева и уехал. Умысел? Навестить жену. На обратном пути налетел на сарайчик, придавил козу. Вот моя вина, – заключил он.

Румяный щекастый майор, платком протиравший очки, сильно дернул левым веком, но выдержки не потерял и на этот раз.

– Ты, Зух, или подлец, каких мало, или немного придурковатый. Ты хоть чуточку понимаешь, что ты натворил? Дезертир ты, Зух. Знаешь, что такое дезертир?

– Знаю. Кто сбежит – дезертир. А я поехал и вернулся.

Любомир был искренне убежден, что никакого преступления он не совершил. Долговязый лейтенант, человек по природе не храбрый, даже почувствовал восхищение решительностью подследственного, отчаянным его поступком. Книги об отважных влюбленных лейтенант читал запоем. Самая его любимая книга – роман французского писателя Стендаля "Красное и черное", самый любимый герой – Жюльен Сорель. А сегодня он сам принимает участие в обвинении и осуждении одного из этих влюбленных. А что делать – обязанность такая. Если он так же будет исполнять свои обязанности и дальше, то через годы на Жюльена Сореля и Любомира Зуха он уже будет смотреть свысока, с издевкой, быть может, даже с ненавистью; за несбывшиеся в любви мечты обвинит их, осудит, как обманщиков. У майора натура другая. Ни восхищения, ни ненависти. Работу свою делает спокойно, тщательно, беспристрастно. Над ним – Закон, Статья, Параграф военного времени. "До каких же дней мы доживем, если каждый на танке или бронетранспортере будет гонять, куда хочет. У одного – любовь, у другого – черт на уме. Мало ли у кого что... думал он. – Сержанта Зуха хвалят. И сам вижу – хороший парень. А хороший за свои проступки не должен отвечать, так, что ли? Для каждого, и для хорошего, и для плохого, Закон один. Если подумать, хороших еще строже судить надо, они не только преступление совершили, они еще и надежду обманули..."

В странноватую философию пустился майор юстиции. Однако не такую уж и странную, если хорошенько подумать. Действительно, дурные, творя дурное, никого веры не лишают – иного-то от них и не ждали. Преступление же, совершенное хорошим, кроме самого закона задевает и честь общества, оскорбляет веру. Обманутое доверие вызывает у общества чувство обиды: нет, не этого мы ждали от него – и судят его строже вдвойне. Разумеется, не этими чувствами руководствовался майор. Он чувствами не руководствуется вообще. И все же то, что Зух не был плохим человеком, вызывало у него какую-то неловкость. И это раздражало майора.

Любомир Зух стоял прямо, не шевелясь. Гимнастерка с вырванными петлицами застегнута на все пуговицы, сапоги начищены до блеска, грустные синие глаза под густыми бровями устремлены вниз. Майор старался на арестованного не смотреть. А лейтенант, не находя дела рукам, возился с планшетом – откроет-закроет, откроет-закроет.

– Ну, Зух, есть что еще сказать?– майор поднял взгляд и долго смотрел на него.

– Нет, товарищ майор.

Надо бы, как положено по закону, поправить его: не "товарищ", а "гражданин майор". Прокурор не поправил.

– Уведите, – сказал он.

Зуха увели. Лейтенант открыл свой новенький планшет и записал: "Все подтвердил вторично". Поставил часы и минуты, день, месяц, год.

Перед самым заседанием трибунала выявился один недочет в работе молодого следователя, опыта еще было маловато: хотя лейтенант на допросах записывал все подробно, чуть ли не слово в слово, однако подписи у обвиняемого и свидетелей взять забыл. Пришлось ему тут же обежать всех и собрать подписи (на Чернявку и Подлипки оставалось только махнуть рукой). Майор ничего ему не сказал, лишь глянул недобро из-за толстых стекол очков. У лейтенанта поджилки затряслись.

В девятнадцать часов тридцать минут началось заседание трибунала. Существует такое правило: смотря по тому, в каком звании был обвиняемый, одним из членов трибунала временно назначают представителя в таком же примерно звании. В этот раз от роты минометчиков был назначен старший сержант с зашитой заячьей губой. Любомир в надежде украдкой бросил на него взгляд: что ни говори, свой брат сержант, войдет в положение. Но в круглых, голых, без ресниц, глазах старшего сержанта не было ни проблеска жалости. "Я, как представитель младшего комсостава, – сказал он блеющим голосом, требую самого жестокого наказания. Чтоб другим неповадно было, понимаешь". Этот, с козлиным голосом и заячьей губой, старший сержант в последние дни метил на место помкомвзвода. Заседание трибунала не затянулось. Приговор, юридически обоснованный, в котором преступлению была дана оценка с военной, политической и моральной точки зрения, был готов заранее. Его зачитали Зуху. В заключение было сказано: "За тяжкое воинское преступление, выразившееся в угоне, путем обмана, боевой техники в боевой обстановке, также в отсутствии из боевого порядка в течение более пяти часов, бывший сержант Зух Любомир Дмитриевич по статье 193/7, пункт "г" Уголовного кодекса РСФСР по закону военного времени приговаривается к высшей мере наказания – расстрелу. Приговор немедленно привести в исполнение. Обжалованию не подлежит".

О козе и сарайчике в приговоре было сказано лишь вскользь. Видно, как преступление оно всерьез и не принималось. Только слушая приговор, Любомир начал немного понимать, что проступок, совершенный им, кажется, и впрямь нешуточный. На месте обвиняемого он увидел не себя, а кого-то другого. И на мгновение понял ошибку того. "А если бы ночью подняли по тревоге? Бросили в бой?.. А тот... так бы в объятиях жены и остался?" – прошли отрывочные мысли, сердце вдруг заколотилось, словно рванулось наружу. Конечно, если не брать в расчет любовь, – поразительное головотяпство, А кому какое дело до твоей любви? Ни свидетелем защиты ее не зовут. Ни заступницей она быть не может. Саму судят. Лишь слово "расстрелять" немного успокоило его, Любомир ему не поверил. Такого быть не могло.

Выгнали с гауптвахты двух посаженных за какую-то мелкую провинность солдат и заперли Любомира Зуха там одного. Охрану поручили взводу разведки, то есть Янтимеру Баиназарову. Одно из его отделений будет стоять в карауле, второе, как только поступит приказ, приведет приговор в исполнение.

Решение военного трибунала обжалованию не подлежало. Так было сказано и в самом приговоре. Но один человек все же решился обжаловать его. Это был комиссар бригады Арсений Данилович Зубков. Он дал наверх шифровку с просьбой о помиловании Зуха и поставил в известность об этом командира бригады. Командир и возразить не возразил, и согласия не высказал. "Воля ваша, – пожал он плечами, – на комиссара моя власть не распространяется". Оставалось ждать долгих двенадцать часов. По просьбе Зубкова комбриг согласился перенести исполнение приговора на семь часов тридцать минут следующего дня.

Арсений Данилович Зубков, носивший в петлице четыре шпалы полкового комиссара, был из петербургских революционеров. У этого ладного, сухощавого, с худым лицом, живого, как ртуть, человека, летами чуть за сорок, были совершенно седые волосы. Еще подростком он с оружием в руках брал Зимний. В гражданскую воевал в Сибири с Колчаком. После гражданской закончил рабфак, потом – Пром-академию. В тридцать третьем году направили работать в торговое представительство в одной из Скандинавских стран. В тридцать седьмом году, когда возвращался в отпуск на родину, его встретили прямо на вокзале в Ленинграде. И домой он попал только через шесть месяцев. Старые товарищи заступились за него. В эти-то месяцы черноволосый прежде Зубков и стал совершенно седым. Не от страха или от горя, не от жалости к себе – от чувства несправедливости. Но "живая ртуть" живой и осталась. Бывали времена, так расшибали, на мелкие капли расплескивался, но вновь собирался, забывал обиду и несправедливость. Работал секретарем парткома на большом заводе. Жил делами страны, людскими заботами. Только своего гнезда так и не свил.

Арсений Данилович многих в бригаде знал в лицо. Лейтенанта Янтимера Байназарова он приметил еще по дороге на фронт. Как-то перед закатом, когда проехали Тулу, на состав, в котором размещался штаб, налетели две эскадрильи вражеских самолетов. Должно быть, промышляли где-то, да неудачно, и теперь несолоно хлебавши возвращались домой. Раздался приказ покинуть вагоны. Все, кроме зенитчиков, выскочили из эшелона и рассыпались в кукурузе. Зенитчики на платформах открыли беглый огонь. Смотрит комиссар, на крыше вагона стоит кто-то и садит из автомата по идущему вдоль эшелона самолету. "Дурак! Сумасшедший; Слазь!" – закричал комиссар, но никто его не услышал. Самолеты как появились, так и, не причинив особого вреда, исчезли. Над самым вроде эшелоном летали, а бомбы рвались метрах в тридцати – сорока по сторонам. (Как потом сказал Ласточкин: "Руки у сволочей дрожат, кур, видно, воровали".) Арсений Данилович того "сумасшедшего на крыше" приметил и, когда поезд остановился на станции, вызвал его к себе. "Дурацкая бравада, людям напоказ! Мне такие заполошные герои не нужны!– дал он ему выволочку. Но с тех пор этого высокого, крепкого в кости парня с широким лицом и смущенным взглядом, командира взвода разведки, держал на примете. А по Янтимеру, если бы его схватку с вражьими самолетами вместо комиссара видела медсанбатовская сестра Гульзифа, девушка из Давлеканова, было бы в тысячу раз лучше. Не видела Гульзифа. Лежала носом в землю.

Когда стояли в лесу возле Подлипок, был концерт бригадной художественной самодеятельности, и Байназаров прочитал "Левый марш" Маяковского. После концерта Зубков пожал лейтенанту руку и сказал громко, при всех "Молодец!" и назвал его "пламенным трибуном". На этом концерте была и Гульзифа. Знаток истории Древнего Рима Леня Ласточкин тут же развернул характеристику: "Народный трибун Тиберий Гракх". Но к замкнутому, медлительному, малословному в повседневной жизни Байназарову прозвище не прилипло. Бывают же люди, никакое прозвище к ним не пристает.

* * *

– Стой! Кто идет?

– Разводящий!

– Пароль?

Те же слова, та же луна, тот же шорох листопада и та же тревожная маета. Уткнуть бы голову в какойнибудь угол, спрятать душу. Терпение лейтенанта Янтимера Байназарова дошло до предела. Леню Ласточкина разбудить, что ли?.. Разбудить можно, но утешения это не даст. Потому что Леня Ласточкин вздыхать, вникать не станет, сразу все на хорошее истолкует. Слова его известны: "Знать, судьба у Зуха особенная, высокое, геройское у него назначение. Вот увидишь. Потому судьба перед тем, как вознести, испытывает его. А без страданий героем не станешь. Судьба ведь тоже не каждого испытывает, зря не суетится – на такого взваливает, который сдюжит". – "О чем ты говоришь? Смерть его уже в дороге. Вот-вот здесь будет". А Леня свое: "Она-то у каждого в дороге, а его смерть пока мимо пройдет. Я во сне белого аиста увидел. Это на хорошее".

За эти месяцы Байназаров привык, что приятель под каждый случай удобную философию подведет, на любую неудачу отговорку найдет, сон увидит, что любую тревогу развеет. Только от всех его складных умствований, всех добрых пророчеств и вещих снов утешения ни на грош.

Пусть спит Леня Ласточкин со своей философией, видит свои вещие сны.

Вон за тем взгорком, в голом березняке на круглой поляне стоит большая палатка медсанбата. А в ней – давлекановская девушка Гульзифа.

Первым, еще в Терехте, весть о Гульзифе принес Леня Ласточкин – после того как ходил в медсанбат со своим фурункулом. Они тогда из "хотеля" уже съехали и квартировали у одинокой старушки.

– Ну, парень, кого я в медсанбате видел! Ангела небесного! Гляди в лицо и молись! Куда там дева Мария! Родинка даже есть, на левой щечке, розовая, с просяное зернышко. Ростом, правда, не очень, но пухленькая, кругленькая, вертится, что веретенышко. Землячка твоя. Из этого... на "д" как-то...

– Давлеканово? Дуваней?

– Во-во. Из Давлеканова! А имя, ну прямо песня – Гуль-зифа!

Конечно, ангелов и деву Марию Леня маленько скинул в цене. Но все же Гульзифа хоть ростом-статью и не очень вышла, но с лица миловидна, даже по-своему красива. Ласточкина понять можно. Для человека, который во всю жизнь откормиться не мог, конечно же, ничего красивее круглого лица, румяных щечек, пухленького тела и быть не может.

– Влюбился, что ли? Даже глаза горят.

– Что глаза? Глазки не салазки, их не удержишь. – Леня вздохнул и погрустнел. – Эх, браток, мало ли что глаза горят. Видит око, да зуб неймет. Я-то, может, залюбуюсь, да на меня не заглядятся. Разве слепая только.

– Ты уж так совсем себя не изничтожай, – заступился Янтимер перед ним за него же самого. – Чем ты хуже других?

Но тут Леня по привычке смахнул с себя все уныние разом:

– Брось, нашел кого утешать! Я – Ласточкин, птичка-невеличка, спереди шильце, сзади вильце.

После этого разговора Байназарову захотелось наведаться к Гульзифе, так просто, без повода, как к землячке. В медсанбат дорога никому не заказана, иди любой. Но день прошел, другой прошел. На третий день решил твердо: "После учений зайду!" Но подошел к медсанбату и остановился в растерянности. Вдруг перед глазами, укутанная в белую шаль, скрипя валенками по белому снегу, прошла Анна Сергеевна. Запах упревшей каши ударил в нос. Память той ночи тенью легла на душу. Теперь уже и снег сошел, земля открылась, и на припеке, чуть краснея, пробилась трава, речка Солоница вышла кое-где из берегов. И мусор, что всю зиму собирался по дорогам, улицам, дворам, выполз из-под снега. Все это время Анна не подала ни знака, ни весточки. И ни разу не встретилась. Может, так выбирала дорогу укромней и время безлюдней? А коли на глаза не попадалась – то и парень забыл о ней. Ту память февраль снегом присыпал, март бураном занес. Да, видно, не до конца. Вместе с красноватой травой, выбившейся на припеке, вместе с сором на дорогах вышло на свет и это воспоминание.

Вот так он перед Гульзифой, которую еще и в глаза не видел, почувствовал себя провинившимся. Потом он один раз видел ее со стороны. Но подойти не решился.

Когда же отбывали из Терехты и разведвзвод направили помочь медсанбату погрузить в вагон их пожитки, Янтимер разглядел Гульзифу уже вблизи. Круглолицая, с лучистым взглядом узковатых глаз, приветливая девушка задела сердце парня. Нет, с ума не свела, только задела. Янтимер командира из себя не строил, приказы не раздавал, брал самые большие ящики и тащил их к выделенному для медсанбата вагону. Солдаты, глядя на лейтенанта, старались еще больше. Когда началась погрузка, Байназаров в вагон сам залез, солдаты подавали, он принимал. Гульзифа говорила только "это туда", "это сюда", показывала, куда какой ящик, куда какой мешок, куда какой сверток положить. Всему свое место – понадобится, так чтобы любую вещь можно было найти сразу. Аккуратно уложили все бьющееся. И, когда уже кончили погрузку, Гульзифа мягко звенящим голосом сказала парню по-башкирски:

– Выходит, с земляком мне повезло. – "Повез-зло-о", – прозвенело серебро в ее голосе. – Не зря говорят, в Деме-реке вода целебная, на пользу пошла, – "польз-зу-у".

Чуткий на слух Янтимер подивился красоте и звучности переливчатого, словно в узорах, голоса. Вот ее завораживающая сила – голос! А Леню Ласточкина восхитило розовое просяное зернышко на левой щеке.

– А ты откуда?– прикинулся несведущим Янтимер.

– Из Давлеканова. Разве лейтенант Ласточкин не сказал? Взахлеб тебя хвалил, все уши прожужжал,

– Сказать-то сказал, да бестолково как-то, я не понял, – и сам не заметил, как проехался насчет друга Янтимер. Но тут же пожалел.

– Говорливого понять трудно, – согласилась Гульзифа. – А он любит много говорить.

Вот так ни с того ни с сего наподдали Лене Ласточкину с обеих сторон. А в чем его вина, кроме того, что каждому хотел добра? Может, в этом-то и грех?

– Ласточкин, он хороший, – решил искупить вину парень. Но девушка его слова пропустила мимо ушей.

– Ты на артиста похож, который в кино Салавата Юлаева играл.

Янтимер покраснел – будто открылась давно хранимая сердечная тайна. Девушка, разумеется, в темном вагоне ничего не заметила. И Салават Юлаев, и артист, игравший его, – были идеалом Байназарова.

– Говорят... – пробормотал он. – Толку мало, что похож

– И все же лучше на хорошего человека походить, чем на плохого.

Разложив весь груз, Янтимер спрыгнул на землю и подал руку Гульзифе. Ладонь ее была мягкой и теплой. Даже когда Гульзифа встала рядом, он не отпустил ее теплой ладошки. Она тоже не отняла, но мягкие, плотно сомкнутые пальцы остались спокойны и безответны. Видно, большая крепкая рука Янтимера ни искорки ей в кровь передать не смогла.

– Спасибо, лейтенант... Ласточкин все рассказал – где ты родился, какую воду пил. Только вот имени твоего не назвал.

– Янтимер. Байназаров Янтимер.

– Янтимер... И имя у тебя красивое, – только тут она высвободила руку из его ладони.

– А твое – особенно!.. Как мне тебя называть? Зифой?

– Гульзифой...

Не зная, о чем говорить дальше, парень сказал:

– Значит, мы с тобой одну воду пили, ты у истока, я в низовье, в Чишмах, в Карагуже. Знаешь, наверное, песню: "На Деме я родился, на Деме вырос я..."?

– Ну коли так, – рассмеялась девушка, – я еще знаю: "Деньги есть – Уфа гуляем, деньги нет – Чишма сидим".

Где только не услышишь эту прибаутку? И в Сибири, и на Карпатах, и на Белом море, и на Черном. Узнают про кого-то, что он родом из Уфы или Чишмы, и сразу: "А-а, деньги есть – Уфа гуляем?.." Происхождение этой присказки, которая всю страну обежала, во тьме веков не прячется. Она самого-то Янтимера всего года на четыре старше. В восемнадцатом году, когда колчаковские войска наступали на Уфу, начали было чишминский люд насильно вместе с подводами забирать в обоз. Чишминцы же уперлись: "Деньги есть Уфа гуляем, деньги нет – Чишма сидим", – дескать, заплатите – поедем, не заплатите – и шагу не ступим. Судя по всему, за такое упрямство плетка по чишминским загривкам хорошо походила, но к рассвету все лошадиное поголовье, вплоть до шелудивого стригунка, было угнано в глубь леса. Отсюда и пошло: "... деньги нет – Чишма сидим".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю