Текст книги "Помилование"
Автор книги: Мустай Карим
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Ну, до свиданья, Янтимер. – Гульзифа протянула руку. Это был намек, что джигиту пора уходить. Тот понял. Крепко пожал протянутую руку и пошел.
Следующая их встреча, совсем мимолетная, была в Подлипках, когда Янтимер, прочитав стихотворение, сбежал со сцены. Появилась откуда-то Гульзифа и пожала Янтимеру руку Он же, в неулегшемся еще волнении, не успел ничего почувствовать, даже ладони ее не ощутил.
– Поздравляю, земляк... Янтимер... очень здорово. Сказала и тут же исчезла. Только свет ее лучистого взгляда еще оставался в воздухе.
* * *
Теперь она там, за оврагом, посреди березняка, в большой палатке медсанбата. Наверное, спит. Конечно, спит, какое у нее горе, чтобы бессонницей маяться? Куда пойти, к кому прислониться смятенной душе Янтимера Байназарова? Не прислониться даже, хватило бы и прикоснуться. Вдруг в ушах прозвучал звонкий голос Гульзифы, блеснул лучистый взгляд, брошенный из-под ресниц. Не вытерпел джигит и, по щиколотку в сухой листве, зашагал на ту сторону оврага. Всего-то ему нужно одно теплое слово и один живой взгляд. Идет, опустив голову, смотрит себе под ноги, а за ним настороженно следует луна. Ночь напролет она, неотвязная, мучила его. И никак от нее не избавишься – не ухватишь же и не забросишь на край ночи. Вот и остается – шагать, потупив голову.
Дойдя до палатки, Байназаров остановился и прислушался. Там – тишина, спят беззаботно молоденькие медсестры и санитарки. Как же ему теперь увидеть Гульзифу? Об этом Янтимер как-то не подумал. Ночь, за полночь вломиться в палатку, где спят молодые женщины, у него, конечно, и в мыслях не было. Окликнуть ее по имени, вызвать на улицу тоже отваги не хватит. Так решительно шагал сюда, а пришел – и потерял всю смелость. С шорохом вороша листья, он раз обошел палатку, другой раз, третий. Потом встал и задумался... Даже если вдруг выйдет Гуль-зифа, что он скажет ей, как объяснит свое появление здесь? Хватит ли духу рассказать о своих терзаниях? Какого совета, какой помощи попросит? Он уже хотел было повернуть обратно. Но опять передумал... За утешением – пусть и за самым малым, пришел он сюда. Ясный голос Гульзифы, один только ее голос был бы для него лекарством.
Вдруг угол закрывавшего вход брезента отогнулся.
– Кто здесь? Знакомый мягкий голос.
– Я. Байназаров.
В накинутой на плечи шинели она подошла к нему и, взяв под руку, повела в сторону, к стоящим кучкой березам.
– Что случилось? В такой час пришел...
– А ты чего не спишь?– вопросом на вопрос ответил Янтимер.
– И сама не знаю, не спится, и все, – с неожиданной тоской сказала Гульзифа.
Вдруг она ткнулась лбом в грудь Янтимера и тихонько заплакала. Парень растерялся. Что это – помощи просит, а может, в чем-то винит его? Как в таких случаях положено поступать? Приласкать, по спине и по волосам погладить, попытаться утешить? Или ждать, когда выплачется? Что делать, как в таких случаях поступать, не то что двадцатилетний Янтимер, это даже не всякий зрелый мужчина знает.
В женских слезах, в каждой слезинке – тысяча тайн, тысяча значений. Потому парень как стоял, так и застыл. Шинель медленно соскользнула с ее плеча и упала на землю, прошуршала сухая листва. Нагнуться бы, достать шинель – голову ее надо будет потревожить, так оставить – вроде бы невнимание. А в голове нерешительного лейтенанта все тот же вопрос – что же с ней?
Все узлы Гульзифа тут же сама и развязала. Сначала она подняла шинель, накинула на плечи. Вздохнула глубоко. И, только успокоившись, заговорила:
– Хорошо, что пришел. Думала, думала, на сорок ладов перебрала, так ничего и не надумала. Горевать боюсь и радоваться страшно. Ладно, ты пришел.
– Придешь, если ноги сами привели, – оживился Янтимер.
Допытываться он не стал. Нужно будет, сама скажет. Сказала, долго не тянула. Только печаль ее была не в незадачливом лейтенанте, которого "ноги сами привели".
– Я письмо из дому получила, – сказала Гульзифа, – ну... не совсем из дому, парень написал, нареченный мой, мы с ним обещание друг другу дали. Жених мой.
– Хорошо, коли написал, – пробормотал Янтимер и подумал про себя: "Мне-то чего, что написал?" Второй раз в жизни он почувствовал ревность. Первый раз было, когда в Терехте Анна Сергеевна назвала его "лебедышем", второй раз – сейчас.
– Хорошо-то хорошо, да не все-о... – протянула девушка. Обиды, проскользнувшей в голосе земляка, она не заметила. – Ногу ему оторвало, выше колена. Четыре месяца весточки не было. Теперь пишет: я калека, нога у меня, говорит, не вырастет, и я, говорит, тебе не пара... Эх, Хабирьян, дурачок!– голос ее опять задрожал, она всхлипнула. – Если, говорит, разлюбишь, так пусть сразу, ни капли винить не буду, лишь бы потом нам обоим вместе не каяться. Чтобы душа твоя не маялась. Или так реши, или эдак, жду, говорит, ответа, но из жалости, лишь для моего утешения, не пиши, ногу оторвало – вытерпел, надежда оборвется – тоже стерплю, меня не жалей, себя жалей. Вот так и написал.
– Что ж, хорошо все.
– Что же хорошего-то?
– Долг свой выполнил, домой живым вернулся, это хорошо. А ноги – они всякие бывают. Один на двух ногах еле тащится, другой и на одной пляшет. У нас в ауле зайчатник есть, Азнабай-агай. С гражданской вернулся, тоже одна штанина до колен пуста была. И что ж – краса аула, везде поспевает, любое дело в руках спорится, на охоту даже ходит, говорю же, первый в ауле зайчатник. Полон проулок детей с женою нарожали. Их дом возле проулка, так дети все время там кишмя кишат. – Байназаров рассказал сущую правду.
– Меня утешать не надо, Янтимер. Я ведь люблю его. Но зачем он мне такое письмо написал, такое... безжалостное? Как только рука поднялась? И унижается. Зачем? Вот что обидно...
– Вовсе не унижается. Настоящий мужчина, с судьбой говорит в открытую.
– Если бы с тобою так, ты бы написал?
– Написал. Только некому писать, нет такого человека... Гульзифа почувствовала в этих словах горечь, но говорить об этом посчитала не ко времени.
– Спасибо, Янтимер, утешил ты меня. И слова твои, и сам ты... А то ведь я жалеть уже начала Хабирьяна. Боялась, как бы жалость эта не захватила всю душу, так и пролежала чуть не целую ночь. Возьму и напишу сейчас письмо, каждую букву бисером вышью: "Не опускай крылья, пусть тебе опорой будет моя любовь. Все равно ты мой. И никому другому тебя не отдам", – так и напишу.
– Так и напиши. И не бойся... Счастливые будете, – сказал джигит. А про себя от души пожалел своего далекого сверстника. Представил, что сам лишился ноги, и сердце похолодело. Не приведись! Перед глазами прошла картина: по склону горы спускаются двое – ровно шагает молодая красивая женщина, а рядом, откидывая вбок деревянную ногу, ковыляет мужчина. Это Гульзифа и Хабирьян. Янтимер зажмурился и снова открыл глаза – исчезло.
– Сам не говоришь, так и я не спросила. Ты-то чего не спишь? Тоже, наверное, не зря сон бежит?
– Нет, просто шел мимо. Сегодня мои солдаты в карауле, вот и обхожу, нашелся лейтенант. – Ладно, я пойду.
– Прощай, спокойной ночи. – Девушка протянула руку. Парень быстро пожал и тут же отпустил. Мягкие ее пальцы в этот раз были холодны.
– Спокойной ночи, сладкого сна, приятных сновидений, – вдруг велеречиво сказал джигит. Чужая печаль коснулась его души и на миг приглушила собственную маету.
Толком не поняв, зачем он приходил сюда, но чувствуя, что приходил не зря, Янтимер ушел. Развеяв сомнения Гульзифы, оборвав свои только было народившиеся мечты, загасив где-то там в глубине души готовые вот-вот вспыхнуть искры, зашагал он, куда понесли ноги. И будто не сухие листья давит, а еще не распустившиеся почки своих надежд.
Так лейтенант Байназаров наткнулся на большую палатку. Сквозь узкую щель протискивается тусклый желтоватый свет, но далеко не идет, тут же смешавшись с лунным светом, теряется в листве. Тихий, как бормотанье, разговор доносится из палатки. Выросший среди лесов Янтимер с детства был чуток к голосам. Десятки видов птиц не то что по пению, даже по чириканью мог различать. Ему повезло, что с этим своим даром он угодил в разведку.
Повезло... Но завтра по приказу лейтенанта Янтимера Бай Назарова смертельные пули ударят не в подлое сердце фашиста, а в сердце его, Янтимерова, соотечественника. А может, есть выход, есть способ избавиться от этой страшной обязанности? Разве нет во всей бригаде других солдат, кроме взвода разведки?
Одного из говорящих в палатке Янтимер узнал сразу. Это же комиссар Зубков – Арсений Данилович! Вот куда сами собой привели его своевольные ноги. А почему это соображение не пришло ему в голову раньше? Явиться бы лейтенанту сразу и сказать: "Товарищ комиссар, не могу я, рука не поднимается, избавьте меня!" И сейчас не поздно. Недаром, выходит, ноги сами привели его сюда.
В палатке двое. Второй голос Байназарову не знаком. Стало неловко: стоит, подслушивает, будто соглядатай какой. Он отошел в сторону.
Голоса смолкли, и вскоре из палатки вышел подтянутый, быстрый в движениях человек. Лица Янтимер не разглядел, но при лунном свете по виду-походке сразу узнал его. Это был командир мехбата Руслан Сергеевич Казарин. Капитан тоже заметил Байназарова, но лишь, резко повернув голову, бросил на него взгляд и быстро прошел мимо.
Участь Любомира Зуха заставила капитана Казарина забыть и про собственную болезнь, и про собственное горе. Дважды мог Руслан Сергеевич уберечь этого непутевого сержанта от беды. Первый раз – в Подлипках. Одну-то девушку принять в часть санитаркой или телефонисткой ему ничего не стоило. Свою болячку на других вымещал, за свою беду на весь мир ощерился, за грех одной Розалины весь женский род возненавидел. Второй раз – уже здесь, вчера. Однако тут преградой стали честь командира, воинский долг, верность присяге, а более всего – беспощадный закон военного времени. А спасти еще было не поздно... Дважды оплошал капитан. Хотя посмотреть – так ни в тот, ни в этот раз ошибки он не совершил. Никто ни в чем обвинить его не может. А за ЧП в подразделении держать ответ и понести наказание он готов. Но не предстоящее наказание мучало капитана.
Всю ночь промаялся без сна Руслан Сергеевич, чувствовал: вот-вот схватит приступ печени... но испугался ли тот, пожалел ли – не схватил. Пронесло. Слабая искра надежды привела его и к комиссару. Казалось ему, что если подробно, от начала до конца расскажет все, то этим он разделит вину сержанта, возьмет ответственность на себя и изменит судьбу Зуха, отведет от него беду. Коли разделит, то и беда полегчает. Но он столкнулся с бедой, разделить которую было нельзя, не делилась она, и он растерялся.
Комиссар в белой нательной рубашке, в накинутой на плечи шинели сидел, обхватив колени, на низких нарах, наспех сколоченных из неструганых досок, и словно бы безучастно, не перебивая и не поддакивая, слушал сетования капитана. Его согнутое пополам тело съежилось, стало еще меньше. Рядом стояла коптилка из гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда, скупой свет желтым налетом ложился на его седые волосы. Умные глаза запали, совсем укрылись в тени. Сидящего на толстом чурбаке Казарина он вроде и не замечает, опустил голову и молчит. Может, задремал. Нет, сна у Арсения Даниловича ни в одном глазу. Капитана Казарина – образцового командира, всегда подтянутого, всегда тщательно одетого, точного в жестах и словах, металлическим голосом отдававшего приказы и тем же металлическим голосом четко, отрывисто докладывавшего начальству – комбата, который на военных учениях и в ночных бросках был всегда первым, Зубков слушал сейчас внимательно. Но, слушая, думал о самом Руслане Сергеевиче. Расхлябанных комиссар презирал, с чересчур аккуратными был настороже. Но люди-то в заготовленные тобой рамки не всегда умещаются. Сухой, щеголеватый комбат и жил-то, казалось, от команды до команды, от приказа до приказа – и вот, пожалуйста... Наивная душа, на чудо надеется!
Капитан заговорил с особым напором: – Как мне теперь с совестью своей поладить, Арсений Данилович? Я должен спасти Зуха. Посоветуйте, помогите! Нельзя ему умирать! Пусть меня накажут, пусть в рядовые разжалуют, отправят в штрафбат, только пусть его в живых оставят. Помогите... – капитан вдруг замолчал.
Упала короткая тяжелая тишина.
– Я вам без обиняков скажу, Руслан Сергеевич, – все так же не шевелясь, заговорил комиссар, – то, о чем вы просите... Такое только в книгах может случиться. Если бы книга закончилась чудом, о котором вы просите, читатель вздохнул бы с облегчением. Книга, если в ней чуда нет, мертвая книга. А здесь... – Он вдруг вскинул голову, прислушался к отчетливым артиллерийским раскатам и кивком показал вокруг. – А здесь жизнь. Здесь война. И свои суровые законы. Я наверх шифровку послал, просил изменить приговор. Ответ должен прийти в течение двенадцати часов. В семь тридцать конечный срок. А сейчас, – он посмотрел на наручные часы, четыре. Будем ждать. Если ответ придет благоприятный – можно считать, что случилось чудо. Кто знает...
Поняв, что разговор закончен, комбат попрощался и вышел. Комиссар Зубков остался сидеть на нарах, все так же обхватив колени руками, и лишь качнулся несколько раз. Пламя коптилки вытянулось вслед капитану, затрепетало, словно хотело увязаться за ним. Какие-то тени пробежали по палатке. Должно быть, тень комиссара, ломаясь, замельтешила по брезенту.
– Разрешите?– послышался робкий голос. Отрешенно сидевший Арсений Данилович вздрогнул.
– Разрешите? Лейтенант Байназаров.
Снова нахлынула тревога, и комиссар с раздражением сказал:
– Что вы все ко мне за полночь, как к гадалке, тянетесь? Ночью человек спать должен. Завтра не праздник.
– Да, не праздник.
– И что же?– Зубков, резко повернувшись, спустил ноги с нар. На ногах белые шерстяные носки. Интересно: кто же ему связал их?
– Товарищ комиссар! Я завтра должен командовать расстрелом сержанта Зуха. Я не могу отдать такого приказа.
– Почему?
– Я еще ни одного фашиста не убил, даже еще не стрелял в него. Почему же я с самого начала должен своего убивать? Я это не могу. Поручите другому. – Откуда пришла к Янтимеру такая решительность? Голос звучит твердо, повелительно даже.
– Значит, для тебя это тяжело?– слова "тебя" и "это" Зубков сказал с нажимом.
– Тяжело. Язык не повернется, рука не поднимется.
– Стало быть, для те-бя э-то дело – постыдное, грязное?– со злостью сказал комиссар. Правота лейтенанта, собственное бессилие вывели его из себя.
– Постыдное, грязное, кровавое, – упрямо повторил Янтимер.
– Ты кто, лейненант Байназаров?
– Я? Я...
– Ты командир взвода разведки! Ты получил задание, а ты это постыдное, грязное, кровавое на другого спихнуть хочешь. Другие, по-твоему, безжалостные и бездушные? Так, что ли?– Комиссар помолчал и сказал, уже тише:– А мне каково? Мне, думаешь, легко? Приговор вынесен. И в исполнение его приводишь не ты один – и я, и комбриг, и командарм. Пойми! Он де-зер-тир – на полном основании считается таковым! Если бы каждый, кто хочет, брал военную технику и мчался сломя голову на любовное свидание? И без того бригаду лихорадит, чепе за чепе, – последние слова, должно быть, он сказал, чтобы уверить и утешить самого себя. Немного помолчав, он снова повысил голос:
– Белые перчатки запачкать боишься, лейтенант?
– Чего боюсь, и сам не знаю, товарищ комиссар, но боюсь... – И Янтимер вдруг привел довод, которого и в мыслях не было, странный довод, похожий на уловку. Если бы этот довод вышел из уст, скажем, Лени Ласточкина, было бы понятно. Но то, что эти слова сорвались с языка лейтенанта Байназарова, не лезло ни в какие ворота. Не моргнув глазом, он заявил:– Мне ведь, товарищ комиссар, когда вернусь, артистом надо стать. А меня потом всю жизнь совесть будет мучить.
Комиссар молчал. То ли вдруг задумался, то ли был изумлен такой глупостью. Но потом с той же категоричностью подвел черту:
– Прежде чем стать артистом, лейтенант Байназаров, тебе надо стать солдатом. Солдатом! Нам уже не завтра – сегодня в бой. В беспощадный бой с фашистами! Ступай, и нечего слюни распускать, – И это сказал человек, который в Подлипках после концерта при всем народе назвал его "пламенным трибуном". Такого жестокого отпора Янтимер не ожидал. И сразу сник.
– Значит, идти?– сказал он, опустив голову.
– Идти... – В голосе комиссара невольно проскользнули горечь и жалость.
Лейтенант, собрав все силы, постарался повернуться и выйти четко, по-военному.
Прав, и не только прав, десять раз прав лейтенант, но все же говорить с ним иначе было нельзя. И то, что пришлось говорить так, еще больше расстроило Зубкова. Действительно, свой воинский путь лейтенант должен начать с тяжкого дела. Жестокое испытание. Безжалостное. Но иначе нельзя. Воинский приказ без причины не меняют. Кому он дан, тому исполнять. Понять парня можно, только утешить нельзя. Тяжело ему. А кому легко? Комбату Казарину? Ему самому, комиссару Зубкову? А Мария Тереза и Ефимий Лукич? Им тоже несладко.
Сорвался с горы большой камень, катится вниз, никого не щадя, и ни остановить, ни в сторону сбить его никто не может. Сомнет, покалечит, а кого-то раздавит вчистую и ухнет в пропасть. Только в ушах останется гул и на душе мука. Понемногу утихнут и они. Острая, на долгие годы затаившаяся боль из глубины кольнула сердце комиссара. Боль эта поднималась всякий раз, когда комиссар чувствовал себя никчемным, беспомощным, обиженным понапрасну.
В душе Арсения Даниловича, где-то на самом ее донышке, все еще дышал последний уголек надежды. Сам он еще старался верить в "возможное чудо", о котором говорил Казарину, но уверить других не мог, не смел. Оттого и с Байназаровым разговаривал сурово, без колебания. "Слова-то, может, только словами и останутся", – мелькнула мысль. Из палатки Байназаров вышел оглушенный. Такой разговор, суровый тон комиссара, который своей доброжелательностью, сдержанностью, вниманием снискал уважение всей бригады, подкосили лейтенанта. "Вот тебе и пламенный трибун, – подумал он, – трибун!.." Вдруг в его сознании рядом с этим словом возникло другое слово, из того же корня, но зловещее, полное страшного смысла: ТРИБУНАЛ.
Обратно в свой шалаш Янтимер не спешил. Впрочем, он его так скоро и не нашел бы. Луна, затянутая тонкой пленкой облаков, потускнела, присмирела. Теперь она и с пути не собьет, и пути не укажет. Байназаров вспомнил, что нужно пройти через неглубокий овраг. Нет, овражек он уже проходил, когда ушел от Гульзифы. Значит, его шалаш где-то рядом. Там, как назло, Леня Ласточкин, спит себе беспечно, даже видеть не хочется. Вороша рыхлый пласт листвы, Янтимер пошел куда глаза глядят. Когда проходил мимо землянки комбрига, его остановил часовой, но, узнав командира взвода разведки, пропустил дальше. И даже сказал: "Извините, товарищ лейтенант!" Этот солдат тоже был чуть-чуть артистом и помнил, с каким восторгом слушал в Подлипках "Левый марш". А Байназаров, уже отойдя немного, вдруг зацепился ногой за спрятавшийся под листвой пенек, сразу выпрямить свое большое тело не смог и пробежал несколько шагов, но все же удержался, не упал. "Дурак!" – со злостью обругал он то ли себя, то ли пенек. В гнилом осиновом пеньке ума, конечно, не туго набито. Слыть в дураках ему не привыкать, на то он и пенек. Но если в ком хватит духа – тот и себя укорит, а во всех бедах винить только гнилой пенек под ногами тоже не дело... Не зная, куда идти дальше, Янтимер постоял на месте. Тут совсем рядом послышались те же, надоевшие, раз за разом нагнетавшие тревогу слова. Но сейчас они для лейтенанта потеряли свой обычный гнетущий смысл. Просто знакомые возгласы. Выходит, он не заблудился.
– Стой! Кто идет?
– Разводящий.
– Пароль?
Перед гауптвахтой меняют караул. Тонкий дрожащий голос разводящего Демьянова вернул Янтимера к действительности, отдался зубной болью. Вот так же скрежет железа порою пронзает зуб, наждаком проходит по сердцу. Бай-назаров, крепко поморщившись, посмотрел в сторону гауптвахты. И в этот момент ему в голову пришла неожиданная мысль, вернее вопрос: "Там, в землянке – что же за человек сидит? Кто он?.." Желание увидеть его сейчас же, в эту же минуту, охватило Янтимера. Крепко схватило и не отпускает. И давит все сильней и сильней. Демьянов и сменившийся часовой пошли обратно от поста, который был в метрах тридцати-сорока отсюда. Громкий шорох шагов прокатился рядом. Своего командира, стоявшего в тени большой березы, они не заметили.
– Демьянов, – тихо позвал Байназаров, Тот, насторожившись, тут же остановился. Солдат продолжал шагать. "Должно быть, померещилось", подумал разводящий, но не успел сделать и двух шагов, оклик повторился:Демьянов...
Чуткий, сметливый Демьянов, прикинув, откуда зовут, поспешил на знакомый голос. Подбежав к командиру, начал докладывать, как положено по уставу:
– Товарищ командир, разводящий сержант Демьянов...
– Знаю, – перебил его лейтенант, – как он там?..
– Кто, товарищ лейтенант?
– Там... тот человек, – Байназаров кивнул в сторону гауптвахты, арестованный,
– Спит. Как ни посмотришь – спит. Хоть бы с боку на бок перевернулся.
– Фонарик есть?
– Вот, карманный. Хорошо светит.
– Мне к нему зайти можно?
– Почему нельзя? Можно. Вы же мой непосредственный командир. Палочку из щеколды вынем, и все.
Они направились к гауптвахте.
Сменившемуся часовому, который стоял в стороне и ждал разводящего, Демьянов издалека отдал приказ:
– Ты ступай, рядовой Атаев, я сейчас.
Только что заступивший часовой, вероятно затем, чтобы показать командирам, какой он чуткий и быстрый, в миг скинул автомат с плеча, и тут же раздался его густой голос:
– Стой! Кто идет?
– Разводящий с командиром. Вынь-ка из щеколды затычку.
– А можно?
– Можно.
Со скрипом открыв покоробившуюся дверь, при свете демьяновского фонаря они спустились на несколько ступенек вниз и очутились в довольно большой землянке. Посредине на голом земляном полу, подложив ладони под щеку, подтянув колени к самому подбородку, свернувшись клубочком, спал Любомир Зух. Демьянов направил острый луч фонарика ему на голову. Бледное лицо арестанта спокойно. Дыхание ровное. На левом запястье свет нащупал четыре синие буквы "Любо". Лет десять назад, когда Любомир еще был маленьким, один шустрый паренек из города в овражке за околицей всем мальчишкам, кому на запястье, кому на тыльной стороне ладони, по тарифу – два яйца за слово, кончиком иголки, обмакнутой в тушь, – вытатуировал их имена. Выколоть имя полностью у Любомира не хватило казны. Так что за одно яйцо прострочили только половину имени. Причем городской гость мелочиться не стал. А мог ведь "Люб" или даже "Лю" ограничиться. Потому как и яйцо-то было маленькое, будто цыпленок его снес.
Байназаров попросил у Демьянова фонарь.
– Петрусь, – вдруг назвал он его по имени, в голосе послышалась мольба. – Ты выйди на несколько минут. Не бойся... Я только разбужу его.
– Если сможете разбудить.
Когда Демьянов вышел, Янтимер направил луч на Любомира Зуха, глаз фонарика вымерял его. Видно, что не топором рублен парень. Должно быть, природа создавала его с тщанием и любовью. Каков человек – можно узнать даже по тому, как он спит. Янтимер направил свет прямо в закрытые глаза спящего. Чуть шевельнулись ресницы, потом веки медленно открылись.
– Сержант Зух, полно спать...
– Уберите свет, глазам больно. – Он не спеша поднялся и сел. – Вы кто?
– На, посвети и смотри сам, – лейтенант протянул Любомиру фонарик. Тот брать не торопился.
– А зачем?
– Так просто. Сам же спросил, кто я. Смотри...
Зух поднялся на ноги. Взял фонарь, свет скользнул по земляным стенам. Он отступил шага на три назад, но направить луч на хозяина фонаря не спешил, отвел в сторону.
– Опять с вопросами пришли?
– Нет, я не следователь.
– А кто?
– Командир вот этих солдат, которые охраняют тебя. Только тогда луч перешел на Байназарова и по частям
выхватил его из тьмы.
– Лейтенант... Здоровила... Головой под потолок. Сколько тебе лет?
– Двадцать.
– И мне двадцать. Двадцать первый идет. А вот ростом не вышел. Больше и не вырасту, наверное.
– Разве в росте дело?
– А в чем?
– В удаче, в везении. Если уж самого счастья не достанется...
– На удачу я пока не жаловался. Мне всегда фартило. Надеюсь, что и впредь вывезет.
– А я ее толком и не видел еще, удачи-то.
– Не горюй, лейтенант, еще увидишь. – Он и сам не заметил, как перешел на "ты". – Вот разобьем фашиста... Славный я сейчас видел сон. Будто я своим бронетранспортером не курятник, а крепость самого Гитлера протаранил, разнес вдребезги. А оттуда, вместо двух кур, с кудахтаньем вылетели Гитлер со своей женой. И скрылись в крапиве. Я уже совсем было придавил их, да ты разбудил. Чего ходишь? Зачем? Сам не спишь и людям покоя не даешь.
От этих слов Байназаров опешил. Не тронулся ли, часом, Зух? Это уже не просто выдержка. Не будет человек, если в своем уме, таким спокойным, таким беспечным. Потому Байназаров крутить-вертеть, заходить издалека не стал, спросил прямо:
– Послушай, Зух, как ты после такого суда можешь еще спать?– Янтимер подумал о том, что сам за всю ночь не сомкнул глаз, комиссара и Казарина вспомнил. Они мучаются, не знают, как ночь извести, а этот спит.
– Какого суда?– Любомир опустил фонарик. Они остались в полной темноте. – Какого суда?– повторил он. В голосе – ни печали, ни страха. Видно, и впрямь умом повредился парень.
– Забыл разве? Вчерашнего суда.
– Вчерашний суд – это ошибка. Полная напраслина. Ты сам подумай, лейтенант, я ведь еще даже ни одного фашиста не убил. А убить должен! Я нужен. Я солдат. – Эти мысли он обдумывал перед тем, как заснуть. Потому и продолжал без запинки. – Неправое дело, в темноте сотворили его, ночью. Завтра, при дневном свете, все прояснится и изменится. При солнце у правды и справедливости глаза раскроются. Судьям этим, чтобы они ошибку от преступления отличить смогли, целая ночь дана. Поразмыслят не спеша и к разумному решению придут. Я ведь сразу понял: это они придумали, чтобы таких, как я, безголовых, образумить. Если взаправду все – зачем меня еще вчера не расстреляли? Сказано же: приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Понял теперь военную хитрость, лейтенант?
От спокойного, убедительного, исходившего из глубокой тьмы голоса Байназарову стало жутко. Словно Любомир не напротив стоит, а спустился в свою могилу и говорит оттуда, снизу вверх. Хорошо еще, лица не видно.
– Ты как думаешь, лейтенант?
– Я еще не успел подумать. Тебя слушаю. Мы оба с тобой еще ни разу в фашиста не стреляли.
– Ты мне прямо скажи: как ты думаешь?
– По-твоему.
– Тогда я думаю правильно. Сразу двое не ошибутся. Только ты не считай, что я совсем уж такой блаженный. На душе-то скребет. Но я эти мысли сразу отгоняю прочь. Смерть еще где-то, а я уже сейчас себя оплакивать буду? Верно я говорю?
– Верно.
– И все же, лейтенант, ты зачем ко мне пришел?
– Не знаю, Зух, сам не знаю. Может, потом догадаюсь...
– Спасибо, – искренне сказал Любомир. А спроси, за что "спасибо", и сам бы объяснить не смог.
По чуть мерцающей узкой полоске от неплотно закрытой двери Янтимер определил, где выход.
– Ну, до свидания. Прощай, Зух.
– Будь здоров, лейтенант, еще встретимся.
Байназаров на ощупь отыскал дверь и тяжелыми шагами, будто подошвы сапог были залиты свинцом, поднялся по ступенькам и вышел. Любомир Зух остался, освещая фонариком ему дорогу. И тот забыл про фонарик, и этот не вспомнил.
Только когда Янтимер выбрался на знакомую лесную тропу, до него дошли последние слова Зуха: "Еще встретимся..." – и он понял, какую ужасную ошибку совершил, что пришел сюда. Зачем? Какой шайтан занес его в эту землянку? Лишь затем, видно, чтобы еще сильней растравить его душевные муки. Зачем? А ведь Зух это "зачем" повторил дважды. Ладно еще, глазами не встретились, ладно еще, он о тебе самом не спросил, имя твое, откуда ты, ладно еще... "Ладно еще..." – нашел, чем утешаться, нашел, чем оправдаться. А утром?.. Куда он, Янтимер Байназаров, куда утром-то глаза свои денет?
А ведь на лице Зуха он и тени смертной не заметил. Не было этой тени. И опять надежда шевельнулась в душе лейтенанта. "Быть может, к утру и впрямь все изменится?"
Лишь минуты через две после ухода Байназарова Любомир заметил, что держит в руках зажженный фонарь. Хотел было позвать лейтенанта, вернуть фонарик, но передумал. "Завтра отдам", – успокоил он себя. Освещая себе дорогу, Любомир отошел в дальний угол землянки, встал, прислонившись к стене, луч фонаря пробежал, словно кого-то ища, уперся в противоположную стенку и замер. Мария Тереза, которая каким-то чудом за всю ночь ни разу не вспомнилась, вдруг своими маленькими крепкими руками стиснула ему сердце. Стиснула и отпустила. Лишь горькая пустота осталась в груди. Только пустота, и больше ничего – ни боли, ни надежды. Зачем отпустила его сердце, Мария Тереза? Зачем от сладких мук избавила? Слышишь, Мария Тереза? Зачем? Неужели вот так, как от тебя, и от жизни отрешится он – бывший сержант Любомир Зух?
Нет, не совсем еще отпустила жена истомившееся сердце мужа. Теперь в желтоватом свете фонаря Мария Тереза появилась сама. Правую руку протянула поздороваться, левую подала на прощание. Не успел Любомир Зух дотянуться, фонарь выскользнул у него и упал. Там, где стояла жена осталась лишь капля света.
* * *
Всполошив дремавшего у плетня Гусара, "виллис" выехал из деревни и, вздымая пыль, покатил по открытому взгорью. Теперь он был похож на быстрого зверя, мчавшегося, волоча свой длинный черный хвост.
Наверное, с каким-нибудь дурным умыслом, с хорошей бы вестью так не спешил. Длинный черный хвост пыли, разнося тревогу под ясным небом, тянулся все дальше и дальше. Он-то и вывел Марию Терезу из оцепенения, вытянул из бездны на грешную землю. И не только вернул ее на эту грешную землю, но и подвел к твердому решению.
Сначала она все рабочие инструменты – топор, лопату, грабли, очистив от глины, убрала в чулан. Потом бельишко свое постирала, два платка, пару полотенец, две полотняные простыни, цветастую наволочку и вывесила их сушиться на солнце. Пока сохло белье, она вымыла, выскребла ножом пол в избе, вытерла пыль в чулане, до блеска протерла все четыре окна. Висевшую на гвозде телогрейку вынесла на улицу, вытряхнула, выбила палкой. Залила водой почти доверху и растопила самовар. К тому времени и белье на ветру просохло. На дно охотничьего мешка, оставшегося от Кондра-тия Егоровича, насыпала с полведра картошки, положила сверху телогрейку, потом выглаженное белье, всю еду, что была в шкафчике, еще натолкала всякой мелочи, без которой обычно не обходится ни одна девушка. Нашла в запечье спрятанные еще прошлой осенью, когда подходил враг, комсомольский билет, удостоверение значка ГТО, которое она получила, когда заканчивала семилетку, билет МОПРа, значок Красного Креста и завернула все в тряпочку. Хотела сначала сунуть среди белья, но передумала. Есть у нее клетчатый пиджак, хоть уже немного и выросла из него, наденет в дорогу. Положила сверточек в нагрудный карман пиджака и застегнула булавкой. Так надежнее. "Береженье – лучшее вороженье", – говаривала покойница мама Анастасия. Свою только голову не сберегла.