Текст книги "Помилование"
Автор книги: Мустай Карим
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Все Мария Тереза делала размеренно, не суетясь. Завязав мешок, спокойным неспешным взглядом обвела избу. Хоть убранством и не богат, но свой кров, свой приют. Любит Мария Тереза чистоту и порядок. А дом, если с улыбкой проводит, с улыбкой и встретит.
В хлопотах она и не заметила, что уже свечерело. Но и заметив, не заволновалась, не засуетилась, все так же размеренно продолжала собираться. Когда дошел самовар, накрыла на стол и сходила за бабушкой Федорой. Держалась она так спокойно, так уверенно, словно все нервы смотала в один клубок и зажала в ладони. Заметив это, чуткая старушка встревожилась. Но беспокойства своего не выдала, наоборот, заговорила оживленно:
– Когда ни зайди, все у ней блестит, все смеется, будто жених в красном углу сидит. Даст бог, и жениха дождемся...
На эти ее слова хозяйка ничего не сказала. Только вздохнула спокойно и с видом человека, завершившего все дела, обернулась к Федоре.
– Давай-ка, бабушка, как ты говоришь, сядем рядком, попьем чаю с медком.
– Попьем, попьем. На Руси еще никто чаем не подавился. Только меду-то у тебя нет, для складу сказала... – привычная мягкая улыбка разгладила на миг ее лицо. Никто не помнит, чтобы Федора-самокат громко смеялась или говорила что-нибудь с хохотком, даже представить трудно. Может, святым душам и положено так...
– Верно, матушка, для складу только. Хлеб вот зачерствел немного, ты в чай его макай.
Гостья от угощения не отказалась, отломила ломтик и положила в чай. Пошла беседа, но главный разговор пока где-то стороной ходит. Стоявший в углу заплечный мешок Федора, как вошла, сразу увидела – но допытываться не стала, ждала. Все повадки молодой женщины, голос, жесты, странное ее спокойствие и неожиданное это чаевничанье – говорили о том, что судьба Марии Терезы, все ее житье-бытье переломилось, пошло на другой лад. Вот завяжется сейчас семнадцатый узел ее жизни, а дальше завьется-заплетется совсем по-иному. Вот что почуяла бабушка-соседка. Но тревогу свою все еще прятала.
– Женщине так и положено – жить, словно гостя ожида-ючи, – сказала она. – Хоть нужда подопрет – и тогда. Я и сама живу, словно гостя жду. И надежды больше, и утешения. Может, огонь в твоем очаге кого-то согреет, радушие твое кого-то утешит. Вот и у тебя – всегда дом прибран и сама ухожена.
– Я, бабушка Федора, не жду, я сама уходить собираюсь, – сказала Мария Тереза спокойно, без тени печали.
– Вот те на!– будто бы удивилась старушка Федора. – Вот так, бросишь дом и уйдешь?! И куда же?
– На фронт. К Любомиру.
– Эх, глупенькая! Как же ты в этой толчее кромешной отыщешь его? Не трогалась бы. Я маленькая еще была, на ярмарке потерялась, так два дня пропадала. С возчиками вернулась, – "два дня" старушка сказала для убедительности, полтора дня прибавила. Но случай такой с ней действительно был. – Уж лучше не трогаться. Бабья участь – ждать и терпеть, деточка.
– Нет, ждать не могу. Уйду. Люди же там, а не муравьи в муравейнике. А люди друг друга должны знать, буду спрашивать. Найду.
– И когда же?
– Сейчас. Только чашки вымою.
– Сейчас? На ночь глядя?
– Пусть. Я ведь за тем солнцем вслед пойду, – она кивнула на окошко.
Федора-самокат повернулась к пустому, без икон, углу, перекрестилась наспех, пробормотала что-то и глубоко вздохнула. Выражение, дескать, ничего не вижу, ни о чем не ведаю – разом слетело с ее лица.
– Только ты на глаза показалась, у меня сердце замерло, – сказала она. – Уговаривать не буду. Тебя, упрямицу, не переубедишь. Благослови тебя бог, и я благословляю, вот и все, что могу. Знала бы заранее, трав бы целебных в дорогу приготовила.
– Эх, бабушка, – вздохнула вдруг Мария Тереза, – сама ты целебная, и слова твои целебные. Тягостно станет – тебя буду вспоминать. – Чашка, которую она мыла, вдруг выскользнула из рук. Но не разбилась, только ручка откололась.
– Перед дорогой на счастье истолкуем, – сказала Федора. – Чашница-то цела. Может, и ранен будет, но жив останется. Встретитесь.
Поначалу Мария Тереза так вся и обмерла. Но тут же напасть с чашкой отнесла на сегодняшнее положение Любомира – если даже и накажут его, то тем все и кончится. Коли жив-здоров будет, конечно, встретятся. Уж на этом-то свете своего любимого она всегда найдет.
Надежде многого и не нужно. Даже чашки иной раз хватит – упала, да не разбилась, только ручка откололась.
Рассиживаться дольше не оставалось времени. Солнце уже коснулось крыши соседского дома. Мария Тереза надела пиджак. Оказывается, не так уж и выросла из него, только рукава коротковаты и карманы вверх немного уползли. Довольно увесистый охотничий мешок взлетел на плечо. Бабушка подсобила надеть поудобней. Молча вышли на улицу.
По пути Мария Тереза сняла с гвоздя в чулане маленький, с осиновый листок, обметанный ржавчиной замок и заперла наружную дверь. Ключ отдала Федоре.
– На, бабушка, дом на тебя остается. Жди нас. Война кончится, вместе домой вернемся.
– Бог даст, так и будет. Сверните голову этому поганому фашисту. Он ведь, окаянный, и живой на живого не похож – сущий клещ. И даже крест его на клеща похож. – Она опустила ключ в карман юбки. – За дом не беспокойся, покуда сама жива, все в целости сохраню. И часы заводить буду, и цветы поливать. Разве только огонь-полымя – от него спасения нет, это уж в милости божьей. Лишь бы сами живы-здоровы воротились.
Только Мария Тереза коснулась ногой большого плоского камня, на котором сидели они в первый вечер с Любомиром, всем телом сразу и обмякла. Сколько раз она ступала на этот камень, но Зуха при этом не вспоминала камень был сам по себе, Зух сам по себе. А теперь они – человек и камень слились вместе, и она, не в силах переступить, так и села на крыльцо.
– Уважим обычай, посидим на дорожку, – сказала старушка и приткнулась неподалеку. Долго сидели. Оказывается, у этого обычая есть свой смысл. Клубок нервов, который выкатился было из рук, Мария Тереза за это время смотала заново и зажала в горсти. Не чувствуя клади за плечами, она стремительно встала и твердыми шагами пошла со двора. Щеколду на воротах Федора накинула сама. Что ни говори, теперь за дом она в ответе.
Мария Тереза хотела было обнять старушку, но та остановила ее.
– Не здесь, за околицей попрощаемся. Если не провожу, душа будет не на месте.
Нужно сказать, Мария Тереза с односельчанами не ссорилась, жила в ладу, со всеми была приветлива, однако близко, чтобы хлебом-солью делиться, ни с кем не соседилась. Да и те бойкую, безоглядную, острую на язык, вольную испанку в свои до конца так и не приняли, то настороженно, то удивленно следили за нею со стороны. Вот почему с остальными она прощаться не стала.
Они прошли пыльным проулком, ведущим на большак. Никто навстречу не попался, только кое-где из-за плетня или от ворот посмотрели им вслед. Но никто не удивился. Решили, видно, мало ли что этим двум чудаковатым, на особинку, женщинам взбредет на ум. А взбрело на ум – ноги покой теряют, подошвы жгутся. Так думали соседи, которые сами все делали с толком, по разумению.
В конце проулка к ним молча присоединился Гусар, весь в клочьях прошлогодней шерсти, – от старости и жизни впроголодь он и за весь год никак не мог перелинять. Его не прогнали. Истолковав это как разрешение, старый лохмач потрусил рядом. Вот и идут эти трое. Справа – поднимая пыль сапогами, с кладью на спине шагает Мария Тереза, посередине – катит на своем самокате Федора, слева – трусит Гусар со своей почти уже человеческой душой.
Поднявшись на взгорок, где давеча пропылил тот хвостатый "виллис", они остановились.
– Ну, прощай, дочка. Может, и не увидимся, больно уж время лихое, а сама я... уже не лихая. – Старуха вдруг расчувствовалась, даже две-три слезинки выкатились из глаз. – Вот, слезами тебе дорогу вымочила. Я так просто... – Она тут же повернула разговор на другое. – Дом твой в сохранности будет, себя береги.
И Гусар тоже кивнул Федориным речам.
Мария Тереза, за полдня повзрослевшая сразу на несколько лет, ни словам старушкиным, ни слезам не поддалась, только припухлые губы дрогнули чуть.
– Ладно, я пойду. Прощайте. Оба... – сказала она и быстро зашагала прочь. Бабка Федора сначала одной худенькой сморщенной рукой помахала ей вслед, потом другой, а Гусар, затосковав, глухо проскулил дважды. Провожающие сразу домой не повернули, так, покинутые, и остались стоять. Дойдя до вершины холма, Мария Тереза оглянулась назад: они все там же, Гусар даже присел на задние лапы. У нее сжалось сердце: "У одной – старость человеческая, у другого – старость собачья. Сколько они в этой жизни изведали, сколько слез пролили, горечи и мук испытали... А кто их когда-нибудь приласкал, кто им спасибо сказал? Потому они и вместе... как мул и его тень", – вдруг вспомнилось ей забытое, из детства, присловье. Она махнула им рукой и пошла дальше.
По ту сторону холма дорога упирается в лес. Эти места немного знакомы ей. Позапрошлым летом они с Кондра-тием Егорычем ходили через этот лес в какую-то деревню покупать корову. Страшно было – а вдруг волк, и она все жалась к отцу. То-то обрадовалась, когда живы-невредимы вышли из леса. А возвращались – уже ни капли не боялась, а ведь корову-то волки могли учуять быстрей. (Ту безрогую корову прошлой осенью немец съел.) Вот и сейчас, уже перед сумерками, Мария Тереза без страха углубилась в лес. Она уже долго шла, когда ей в глаза бросился присыпанный палой листвой след железной гусеницы. Знакомый след. След Любомира. Значит, направление взяла верное. Она зашагала еще быстрее. Дорога, можно сказать, совсем пустынна. Пока шла через лес, только три грузовые машины обогнали ее. Одна машина, поравнявшись с ней, резко остановилась, из кабины высунулась рыжая усатая голова.
– Эй, красавица! Садись, домчу с ветерком, куда душа желает!
– С ветерком не надо, еще продует, поезжай!
– Безжалостная, белые ноженьки свои пожалела бы, пылинки с таких ног сдувать!– прокричал рыжий усач и нырнул обратно в кабину. Машина заурчала и тронулась с места.
Такой попутчик был бы, конечно, кстати. Рыжий, наверное, в сторону фронта едет, расспросила бы, хоть что-то разузнала. Но во всем остальном смелая, решительная, Мария Тереза побаивалась незнакомых мужчин. Держись от них подальше – и будет в самый раз. Свои ноги целы и голова на месте, как-нибудь доведут. И они с Любомиром – ну не глупые ли? Ни он своего адреса не сказал, ни она спросить не догадалась. Будто затем они встретились, чтобы навеки ни на час не разлучаться. Все на свете забыли. Но она хорошо запомнила: "капитан Казарин", "комбат Казарин".
Когда Мария Тереза вышла из леса, уже начало темнеть. Дорога лежала через голое, изрезанное мелкими оврагами поле. Еще сумраком не заволокло, как из-за горизонта выкатилась круглая красная луна. Поднявшись чуть выше, она поблекла, пожелтела и затем набрала свой исконный серебряный цвет. Такая надменная стала. Словно ища поддержки, глянула Мария Тереза на луну и оробела. Чужая равнодушная луна. Не та, не их тогдашняя. Под такой луной и совсем одиноко. Попробуй, пошагай в пустом безмолвном поле одна-одинешенька, а над тобой – вся толща, вся тяжесть ночного неба. Удивительное дело: днем ясное небо человека к себе тянет, а ночью к земле гнет. Совсем близко, в стерне прочирикали спросонок какие-то мелкие птахи. Наверное, перелетные. Сразу стало легче. Все-таки живые души рядом, тоже дышат.
До Чернявки Мария Тереза, и сама того не замечая, все время шагала по следу Зуха. Дойдя до проклятого того поворота, где, облитые лунным светом, кучей лежали развалины рухнувшего сарайчика, она, не раздумывая, повернула налево. Какая-то неведомая сила, пожалев девушку, сбила с пути, повела ее в другую сторону. Во всем хуторе не было ни огонька, да и был бы – дорогу спрашивать не стала. Она и сама знает.
Спасибо, ноги влево понесли Марию Терезу. Пойди она вправо – и стала бы очевидцем страшного события. Судьба миловала.
Хутор давно остался позади. Она прошла еще километров пять, если расчет верен, то уже немного осталось. Вон, чуть сбоку, в лунном свете выступил край леса. Часть Любомира, должно быть, там. Войска ведь всегда в лесу, в укрытии прячутся. Мария Тереза круто повернула к лесу. Только, шурша ветками, прошла пять-шесть шагов, прямо перед ней раздался сердитый окрик:
– Стой! Кто идет? Пароль?
– Я, Мария Тереза. – Она стала.
– Какая еще Мария? Какая Тереза?
– Невеста Любомира Зуха... жена.
– Такого пароля нет. Брось оружие! Руки вверх! Не то стреляю!
– Нет у меня оружия. Подумаешь, стрелять он будет. Меня пуля не берет.
– Ты не придуривайся. И мне мозги не морочь! Часовой, наставив автомат, подошел к девушке поближе.
– Елки зеленые! Так ты еще ребенок совсем. Что в мешке?
– Картошка и телогрейка, да мелочь всякая... Комсомольский билет есть, в кармане.
Часовой снова отступил назад. "Похоже, хитрая шельма. Хоть и молоденькая, а тертый, видно, калач. Наверное, шпионка. Начальника караула надо позвать", – решил он.
– А вторая где? Ты Мария? А другая? Как ее звать?
– Я и есть Мария Тереза. Больше никого нет.
– Товарищ старший сержант! Мамаев!– позвал он начальника караула. Там разберутся, какая из вас кто, – кивнул он в глубь леса.
– А Любомир Зух здесь?
– Зух? А кто это? Молчать! Не знаю я такого. Ни с места!
Прибежал начальник караула старший сержант Мамаев.
– Вот, товарищ старший сержант, неизвестную личность поймал, ходит тут с подозрительными намерениями.
– Как это с подозрительными? Я своего мужа, Любомиpa Зуха, ищу. Поймал ты меня, как же – я сама пришла и поймалась.
– То она Мария, то она Тереза – воду мутит, товарищ командир.
– У меня два имени, я в Испании родилась.
– А-а, испанка?!– в голосе старшего сержанта послышались настороженные нотки. – Дон-Кихот, Дульцинея Тобос-ская!– выказал он свою начитанность. К тому же и Франко! "Голубая дивизия"!– У начальника караула не было никаких сомнений, девица здесь явно неспроста.
Сначала сняли у нее со спины мешок, потом ощупали карманы пиджака. Оружия не нашли. Хотя, если подумать, шпиону оружие и не нужно. Так даже безопасней. Мария Тереза обыску не противилась и не пререкалась. Решила спокойно ждать – отведут, разберутся.
– Давай, Кармен, ступай впереди меня, – приказал начальник караула. Там тебе Хосе, там тебе Зух, там тебе и святой дух.
Мария Тереза, свернув от Чернявки не в ту сторону, попала в полк тяжелой артиллерии. Уполномоченный особого отдела находился в другой части, и никто девушку не допрашивал. До рассвета она просидела в землянке под охраной. Уполномоченный вернулся только утром. Мария Тереза все подробно рассказала ему: и как в Испании жила, и как, уже в Подлипках, во второй раз осиротела, и про первую свою любовь, и про то, как Любомир очертя голову приехал ночью на бронетранспортере, и про свадьбу их без венчания, и даже про капитана Казарина с бабушкой Федорой не забыла, упомянула и их. Видавший виды чекист сразу понял, что ничего подозрительного в этой девушке нет, – бесприютная душа мыкается в простодушной своей надежде. Он взял в ладонь комсомольский билет, удостоверение МОПРа, значок Красного Креста.
– За то, что сберегла это, спасибо, камарадо, – улыбнулся он. – Ты настоящая комсомолка. Коли есть желание в армии остаться, дело таким найдется.
– Желание-то есть, камарадо. Только я вместе с мужем воевать должна.
– Капитана Казарина я знаю. Найдешь его, отдай ему вот это. – Он написал на блокноте несколько слов, вырвал листок и протянул девушке. Потом объяснил, в какой стороне искать хозяйство Казарина. Мария Тереза ждала, не скажет ли он что-нибудь и про Зуха, но он ничего не сказал.
Марию Терезу хорошенько накормили, дали на дорогу хлеба, ломоть сала и большой кусок сахара. Навьючив ставший еще тяжелее мешок, около полудня она снова вышла в путь – и опять на Чернявку
* * *
В первый раз похоронная команда принялась за свою основную работу. Чуть забрезжил день, на краю большой четырехугольной поляны, покрытой жухлой травой, меж дубом и высохшей осиной начали рыть продолговатую, больше метра шириной, яму. Все семь человек команды были пожилые мужики или нестроевики с увечьями. Они даже толком не знали, кому роют эту могилу. Кому бы ни было, служба невеселая. Работали молча, не поднимая головы. Многих, оставшихся на поле боя, схоронят они завтра. Но там хоть известно, за что покойник жизнь отдал. А тут за что?
Земля была камениста. Работа не спорилась. Выкопав на две-три лопаты в глубину, наткнулись на толстый корень дуба. Солдат без большого пальца на правой руке вырубил его топором, вытащил из земли и отбросил в сторону. Но рубить было неловко, топор шел вкось и оставшийся в земле корень торчал из края могилы на пядь.
– Торчок-то сруби, – сказал самый среди них пожилой.
– Не боись, хоть двумя руками уцепится – с того света не вылезет, отмахнулся Беспалый и отбросил топор.
Когда яма была готова, команда прислонила лопаты к дубу и ушла. Распахнутая настежь могила осталась ждать вечного своего обитателя.
* * *
Только взошло солнце, в лесу началась обычная жизнь. Кто свое оружие проверяет, кто пуговицу к одежде пришивает, а кто-то заводит мотор. Исходят паром большие котлы на лужайке. В землянке связи пищат аппараты Морзе, бегут по телефонным проводам новые приказы. Командиры взводов обходят с проверкой шалаши и палатки. Но, при обыденности утренних хлопот, во всем чувствовалась напряженность. Уже близко дыхание боя.
Леня Ласточкин, вставши ото сна, в точности, как и думал Байназаров, первым делом протер кулаками свои голубые глаза. Осторожными шагами, чтобы не шуршать настеленной сухой травой и не разбудить приятеля, вернувшегося в шалаш только перед рассветом, он вышел на улицу. Накренил каску, служившую умывальником, плеснул воды в ладонь, вроде бы помыл руки, мокрыми пальцами провел по лицу. Но, как обычно – широко, от уха до уха, беспечно, словно во всем мире ни беды, ни горести, – не улыбнулся. Уж не настолько блаженный человек Леонид Ласточкин, чтобы и в этот день на весь мир смотреть так легкомысленно. Когда вчера приятель пришел и рассказал о случившемся, он подумал: "В худшую из бед попал Янтимер – в самую нелепую. На безвинного грех". Вздыхать, выражать приятелю сочувствие он не решился – только соль на рану сыпать. Напротив, чтобы внушить другу, что, дескать, не так все страшно, чуть не всю ночь напролет притворялся спящим, порою даже всхрапывал и причмокивал губами. Ненадолго только задремал, когда увидел сон про птиц, превратившихся в девушек. Славный был сон! В красную сатиновую косоворотку и в черные сапоги – во все, о чем мечтал с детства, оделся Леня в этом сне. О штанах он в детстве как-то специально не мечтал. Потому и во сне, ничтоже сумняшеся, расхаживал без штанов.
Пойти, как обычно, бросить взгляд в овражек, где хранились бочки с горючим, обежать с проверкой вверенную им боевую технику, Ласточкин нынче не торопился. Взял на двоих котелок и пошел на кухню. Сегодня была не жидкая баланда, а густая пшенная каша с маслом. Повар зачерпнул, поглубже забираясь большой поварешкой на длинной ручке, со дна вывернул. Но щедрая порция Леню Ласточкина не обрадовала. Неутешительная примета. Дела пойдут тяжелые, так пусть хоть все наедятся досыта, – означало это.
Когда Ласточкин вернулся, Янтимер уже встал и умывался из каски.
– Вот, каши принес – одно масло, – сообщил Леня, не ради хвастовства, просто так.
Байназаров и слова в ответ не сказал. Ели молча, нехотя, будто неволей. Вокруг все та же суета – не больше, не меньше обычного. Вот и семь наступило. Пошел восьмой. Какая-то обнадеживающая тишина вроде забрезжила в утреннем воздухе. Может, что-то изменилось за ночь? Байназаров то и дело смотрит на часы. Семь часов и пятнадцать минут. Двадцать... Двадцать пять. Еще бы пять минут вытерпело время, пять минут... Тогда, возможно, и пронесет стороной. Пять минут еще время вытерпело. Тридцать минут кряду комиссар Арсений Данилович Зубков, словно бы своими руками, держал безжалостную стрелку, не пуская вперед. На большее силы не хватило...
Вздымая палые листья, стремглав бежал сержант Демьянов:
– Вызывают! В штаб, немедленно!
С этой минуты все стронулось с места. Еще через полчаса по трем сторонам большой поляны в несколько рядов выстроились подразделения бригады. А четвертая сторона – со свежевырытой могилой – осталась пустой. Построена была не вся бригада – лишь столько, сколько могла вместить поляна. Батальонные, дивизионные, ротные и батарейные командиры и политруки встали впереди, отдельной шеренгой. Лишь капитана Казарина не было в строю. Опять схватило печень, и на сей раз так, что свалило с ног. Старшина Хомичук тоже остался у себя в шалаше, взял топор, нож и принялся за дело, которое, как считал, сейчас было важнее всего. Леня Ласточкин спустился к маленькому озерцу на дне оврага и выстирал свое грязное белье, исподние штаны и рубашку, и вывесил за шалашом на ветке березы. Когда белье немного отсочилось, он разжег костерок и подержал его над огнем. Так и высохнет быстрее, и заодно прожарятся те самые... неприхотливые и плодовитые насекомые. Каждый знает, в бой солдат должен идти в чистом белье. Остальные с этими хлопотами развязались еще вчера.
На середину поляны вышли командир бригады, подтянутый, плотный, огромного роста, следом начальник штаба, чуть пониже его, затем члены военного трибунала и еще несколько человек. Комиссар Зубков почему-то не пошел со всеми, остался немного позади. После этой бессонной ночи его и всегда бледное лицо было совсем изнуренным, он даже ростом, казалось, стал еще меньше, в жестах, в походке, в движениях от "живой ртути" не было ничего.
Бригада стояла не шевелясь. Девять из десяти в этом строю еще даже не слышали, как свистят пули. На учебных стрельбах пуля летит без свиста, ее не слышно, потому что не в тебя она летит, – от тебя. Сегодня они тоже свиста пули не услышат, но – почувствуют. И станут очевидцами страшного дела. Что они поймут, какой получат урок? Чья душа как примет – с гневом, с осуждением, с жалостью? Но никто у них об этом не спросит. И не подумает спросить. Впереди – бой. Впереди – лютый враг. Стисни зубы – и иди. В огонь. Может, здесь они лучше поймут, что их ждет.
Или – это жертва, которую заранее приносят богу войны? И ведь древние, говорят, выбирали самого чистого, самого благородного из всех. Человека плохого, из дурного рода всевышний не принимал.
В дальнем углу поляны под охраной четырех конвоиров с автоматами на изготовку показался Зух. Один конвоир – впереди, трое идут сзади. Чуть в стороне шагает лейтенант Янтимер Байназаров. Эти солдаты уже не из отделения Демьянова, под их стражу дезертира передали всего несколько минут назад. И еще через несколько минут лейтенант Байназаров отдаст им приказ.
Зух идет босой, с непокрытой головою. Гимнастерку с него сняли. Правый рукав белой рубахи то ли порвался, то ли шов разошелся, он левой рукой скомкал порванное место в горсти. Идет спокойно, ровно, не спотыкаясь, тело держит прямо. На лице и намека смерти нет. Лишь на синеву глаз под густыми черными бровями легла тень. Ни страха, ни сожаления в этих глазах – только тоска. Так, до последнего своего вздоха, и не успел он ужаснуться. Потому что все это, что он видел и слышал, казалось ему нереальным, недействительным.
Осужденного поставили на край ямы, вырытой меж сухой осиной и могучим дубом, – и кто только выбрал это место?! Поставили, и автоматчики тут же быстро отступили на несколько шагов назад. Он на свою могилу и не оглянулся. Так и стоял, зажав порванный рукав в горсти. В эту минуту он ничего не видел перед собой, ни выстроившихся рядами бойцов, ни командиров чуть впереди них, ни лейтенанта и автоматчиков, которые привели его сюда. Только лес, только деревья стояли перед его глазами. Вернее, шеренги в защитного цвета мундирах, сливаясь с деревьями, казались ему подлеском. Должно быть, давеча, когда его выводили из гауптвахты, он не узнал Байназарова. Ни головы к нему не повернул, ни в лицо ему не посмотрел. Это вроде немного успокоило лейтенанта. И то хорошо, что глазом к глазу не встретились, – от беды не спасет, так хоть от стыда, возможно, избавит.
Тут случилось небольшое происшествие. Зух поднял спереди рубаху и вытащил из-под завязки штанов плоскую, черную, величиной с ладонь коробочку. Находившиеся поодаль ничего не заметили. А стоявшие рядом автоматчики, увидев это, оцепенели. Уж не бомба ли какая – один чуть не нажал на курок наставленного на Зуха автомата. Тот, ни на кого не глядя, положил коробочку на кучу не просохшей еще красной глины.
– Возьмите, понадобится...
Байназаров ни сделать что-то, ни даже подумать о чем-либо не успел, автоматчик, бросившись вперед, швырнул коробочку в могилу и крепко зажмурил глаза. Но взрыва не было. Карманный фонарик, который Байназаров забыл ночью на гауптвахте, ударился о твердое дно и зажегся. Этого уже, конечно, никто не видел.
– Чего мешкаете? Что случилось?– прибежал адъютант комбрига.
– Ничего. Все в порядке, – ответил лейтенант Байназаров.
– Все в порядке, товарищ комбриг!– прокричал начальству бодрым зычным голосом адъютант.
Поляну охватила мертвая тишина. Комбриг повернулся и медленно прошел взглядом по рядам. Но ни одного лица толком не разглядел. То ли как-то ловко прятали их, то ли зоркие глаза полковника не ко времени потеряли свою остроту. Но все же он нашел несколько лиц для зацепки, и мягкий, но сильный голос раскатился по поляне. Лес, подхватив его, разнес еще дальше. Услышали все – лишь одного Любомира он не коснулся. В это время перед глазами Любомира Зуха с грохотом прошел бронетранспортер с белыми буквами "МТ" на боку. Куда спешит он – в Подлипки? Или в Берлин? Кто за рулем?
– Воины! Соратники мои!– разносился мягкий, назидательный голос комбрига. – Перед тем, как ступить на кровавое поле боя, мы должны исполнить тяжкий, но непреложный долг. Жестокий, но справедливый приговор будет сейчас приведен в исполнение. За измену Родине, за измену военной присяге, за нарушение воинского устава – сержант, бывший сержант Красной Армии Зух Любомир Дмитриевич, вставший на путь дезертирства и запятнавший позором знамя нашей бригады, приговорен военным трибуналом к расстрелу. Но мы сегодня расстреливаем не только бывшего сержанта Зуха, мы расстреливаем самоволие, недисциплинированность, расхлябанность, которые есть в каждом из нас, беспечность и безответственность... Короче говоря, все дурное, что противоречит присяге, уставу, железной дисциплине, мы сегодня судим безжалостным судом, приговариваем к расстрелу и вот здесь, в этой могиле, похороним. Да, похороним и геройски устремимся в бой!.. – вот такие беспощадные, страшные слова говорил комбриг своим мягким голосом. И в истинность своих слов верил абсолютно. Вчера до заседания трибунала у него еще были какие-то сомнения, но взять под защиту сержанта Зуха, вина которого стала известна всей армии, он не смог. Потому что в бригаде и без того участились всякие чепе. Нарекания сверху на комбрига и комиссара так и сыпались.
Нужна была жесткость, твердая рука, пора было... Он чуть понизил голос:– Война ни ошибок наших, ни грехов не спишет. Если и спишет, то лишь победа. А чтобы победить, нужно быть беспощадным к врагу, но чтобы быть беспощадным к врагу, нужно быть безжалостным к себе. Родина благословит нас!
Закончив речь, он постоял, посмотрел куда-то вдаль поверх застывших в шеренгах людей, поверх деревьев, осыпающих листья, и такая простая мысль пришла ему на ум: "Деревья здесь, в безопасности останутся, а людей я поведу туда. Жизнь их в моих руках, смерть – во вражеских. А Зух... он-то из чьих рук примет смерть?.." Комбриг медленно повернулся к Зуху. Сержант так и стоял, зажав рукав в горсти. Четырех букв – "Любо" – на левом запястье полковник, конечно, не увидел. Но Любомир сейчас смотрел на них. "Любо". За эту "живопись" отец когда-то накрутил ему ухо – уже и забылось, какое именно. Должно быть, правое. Батька у них был левша.
– Приступайте, – сказал комбриг так обыденно, словно давал какое-то заурядное поручение.
Один из автоматчиков, как было велено заранее, попытался надеть Зуху на голову что-то защитного цвета, должно быть, солдатский мешок. Тот сказал: "Не надо", – отвел голову. Автоматчик отступился. Сейчас, через секунду лейтенант Байназаров должен отдать приказ: "Именем Родины... по дезертиру..." Именем Родины... Почему же именем Родины? А сама Родина, она согласна с этим? Пусть даже согласна, кому об этом сказала? А если она против и будет потом безутешна? Разве Любомир не один из ее заблудших детей? Какое у него, Байназарова, право вершить что-то именем Родины? У него на такое язык не повернется, рука не поднимется. Полковник начал терять терпение. Ему показалось, что все это тянется очень долго. Донесся зычный голос адъютанта:
– Чего там возитесь? Поживей нельзя?
– Огонь!– одно только слово выкрикнул Байназаров. Из четырех дул с треском вырвалось пламя. Любомир
Зух не согнулся, не зашатался, как стоял, так и рухнул в свою могилу, словно поваленный ветром ржаной сноп. Но сразу на дно могилы он не упал, зацепился подолом рубашки за торчавший из края ямы острый корень дуба и повис. Солдатская рубашка из плотной бумазеи поддалась не сразу. В это время телом он еще был жив, и душа еще была. Но живой мысли уже не было. Только чуял: не на небе он и не на земле. Что сильнее к себе потянет, там он и останется. Подол начал медленно рваться – на вершок разошлось, на пядь, попались какие-то крепкие нити, и не пошло дальше, остановилось, но не выдержала ткань – йыр-р, с треском добежало до края, и он упал вниз. Тело глухо стукнулось о дно, устланное сыпавшимися с утра желтыми листьями, съежилось и легло на правый бок, – так он вернулся в чрево земли. Фонарик в ногах продолжал гореть. На этом все и кончилось. Для Любомира Зуха кончилось все.
Заполнявшие поляну люди, словно муравьи из муравейника, разбрелись в разные стороны, исчезли за деревьями, и через две-три минуты поляна была пуста. Последним, тяжело ступая, ушел от могилы лейтенант Байназаров. В душе Янтимера шевельнулось еще не ясное, не раскрывшееся еще– чувство ли, решение ли – теперь ему с этого и до последнего часа войны придется воевать за двоих, – за него и за себя... Тишина. Такая, что даже листьев не слышно. Лес, который столько дней не мог стряхнуть с себя этот неумолчный шорох, оглох от короткого треска четырех автоматов, замер и затих.
Похоронная команда взяла прислоненные к дубу лопаты и завершила начатое спозаранок дело. Сначала могилу засыпала красная глина, сверху закрыла черная земля. Меж сухой осиной и могучим дубом вырос черный холм. Работу свою похоронщики делали с тщанием. Могилу выложили по краям дерном, сверху аккуратно заровняли. Для невысокого ростом Любомира могила получилась большая. В детстве Любомиру, растешь ведь, дескать, брали большое, на вырост пальто, большие сапоги, большую шапку. Вот и в могилу положили большую, на вырост. Только счастья на вырост не дали. К двадцати износил.