Текст книги "Последняя бригада"
Автор книги: Морис Дрюон
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
– Только мне кажется, – добавил он тихо, – что ты, Ламбрей, уж больно напрягаешься, а в результате все получается слишком медленно. Давай я пойду вперед с компасом, а ты будешь меня поправлять, если что не так.
Отряд снова ринулся напролом через кустарник. Сирил шагал впереди, прокладывая дорогу остальным, раздвигая кусты, предостерегая об опасностях и точно выбирая нужное дерево среди сотни похожих. Он шел, ни разу не замедлив легкого, размашистого шага, и Шарль-Арман только дважды проверил направление.
Позади двигалась колонна. Солнце палило нещадно, все притихли, даже думать перестали. От чрезмерных усилий стучало в ушах, и курсанты безоговорочно доверились своему ведущему, который был старше и потому опытнее.
Лес тем временем становился все светлее, а местность ровнее.
– Похоже, мы правильно идем! – крикнул Сирил.
Наконец между деревьями появилась дорога, потом все увидели грузовик и офицера рядом с ним.
– Мы пришли! Браво, Ламбрей! Браво, Сирил! – раздались радостные крики.
Все зашагали веселее, почувствовав, что они у цели.
– Я уверен, что Бруар еще не добрался!
Конечно, отныне только это и было важно. Чтобы подойти в принятом порядке, Шарль-Арман перестроил группу.
– Монсиньяк! – позвал он. – Эй, Монсиньяк!
– Вот он я! – откликнулся Монсиньяк, который по пояс провалился в очередной предательский ручей.
Еле дыша, с исцарапанными руками и лицами, в изодранных обмотках, с хохочущим, насквозь промокшим Монсиньяком, группа Ламбрея, чеканя шаг, пересекла лужайку и гордо предстала перед лейтенантом Сен-Тьерри.
– Неплохо. В принципе, вы должны были выйти вот здесь, – сказал тот, указывая на огромный дуб. – Отклонение: сто метров на семь километров. Очень даже неплохо. Кто давал ориентир в конце?
– Стефаник, господин лейтенант, – ответил Шарль-Арман.
– Хорошо. Вы не устали?
– Нет, господин лейтенант, – с трудом выдохнули курсанты.
– Ладно, идите отдыхайте, – сказал Сен-Тьерри, вставив в глаз монокль, чтобы скрыть улыбку.
Группа Бруара появилась десятью минутами позже, с отклонением в триста метров.
– Позор! Ай-яй-яй! – толкали друг друга локтями курсанты из первой группы.
Последним, отстав шагов на сорок, весь мокрый, с болтающимся ремешком от каски, из лесу вышел малыш Ракло. Его встретили дружным хохотом.
Бригада забралась в машину.
– Можно покурить, – разрешил лейтенант, – и спеть тоже можно.
Все разом вытащили сигареты.
– Что, в этой бригаде нет ни одного запевалы? – подзадорил лейтенант.
– Мальвинье! Давай, Мальвинье! – выкрикнул кто-то.
И Мальвинье, считавшийся лучшим голосом бригады, затянул:
Ах, как речь ее сладка…
Как достойна, величава…
И все сразу, включая Сирила с его чешским акцентом, дружно подхватили припев старинной песни, которая, похоже, становилась песней бригады.
А малыш Ракло, пытаясь унять бешено колотящееся сердце, старательно разевал рот и изображал, что тоже поет.
У Бобби отчаянно болели отбитые ребра, но он позабыл об аварии; у Юрто прошла голова; без следа испарились угрызения совести Мальвинье; у перебравших накануне исчезла тяжесть в желудках, а проигравшиеся были вознаграждены красотой придорожных долин и тополей, которые они заметили только теперь.
Всем ужасно хотелось есть, и все, по дороге вытаскивая колючки из ладоней, по достоинству оценили удобство кожаных сидений.
Сидя рядом с шофером, лейтенант Сен-Тьерри любовался дорогой и слушал пение бригады.
Он вспоминал те времена, когда сам был курсантом и у него точно так же после воскресных развлечений оставался привкус горечи и отвращения. А впереди ждало утро понедельника.
Он был доволен своим первым понедельником в статусе командира. Выправка удалась. Лучшего и желать было нельзя: ведь ребятам даже не понадобилась его помощь. Они справились сами, самостоятельно пробрались сквозь все эти колючки, которые он знал как свои пять пальцев.
И командир начал размышлять о своих парнях, чего раньше никогда с ним не бывало. Конечно, для штатских действовали они очень неплохо. А если оценивать каждого… Комната Мальвинье… Сумасбродная компания, но симпатичная. Вот только малыш Лервье… Умница, но интриган и пройдоха. Да к тому же племянник министра. Не нравилось это Сен-Тьерри. Бенедиктинец очень добрый и очень славный. Из Ламбрея получится прекрасный офицер резерва. Чех… А чех-то как отличился при выходе! Что до Дероша… Его не поймешь: то он хорош во всем, то никуда не годится. Бруар де Шампемон, словно специально созданный для военного училища Сен-Сир, военный до мозга костей, хотя и с задатками блюдолиза. Надо будет дать ему это понять.
Господи, до чего же трудно по-настоящему разобраться в этих парнях – образованных, из хороших семей – и как же трудно ими командовать! Некоторые лица различить было невозможно, а имена ни о чем не говорили: Курпье, Валетт. Они скользили по сознанию, как масло по пальцам. Из всех этих мальчишек, которые вдруг стали ему так близки, он за четыре месяца обязательно сделает офицеров. Они ему доверяют. Он в этом уверен.
Она любит смеяться, она любит выпить… —
вопила у него за спиной усталая бригада.
Поскольку ребята его видеть не могли, лейтенант Сен-Тьерри снял монокль и улыбнулся. Он начинал любить своих курсантов.
Глава третья
1
О событиях десятого мая в Школе узнали утром. В этот день Школа работала, как завод, и от аудиторий и тренировочных залов до полей в радиусе десяти километров, где шли маневры бригад, все гудело. Прежде чем новость распространилась от конюшен до манежа, а от манежа до гаражей, прошло несколько часов.
Сен-Тьерри в это время находился на стрельбище. Он как раз впервые надел новое небесно-голубое кепи с серебряной эмблемой саперных войск – гранатой. Ноги уютно чувствовали себя в сапогах, в руке удобно лежал хлыст, и лейтенант начал уже привыкать к вальяжной тыловой жизни. Когда он узнал, что в три часа утра немцы оккупировали Бельгию и Голландию и что через какой-нибудь день наши войска будут переброшены через границу вместе с частями разведки, хорошее настроение мигом улетучилось, уступив место гневу.
– Подумать только, ведь моя разведгруппа была в первом эшелоне, – сказал он лейтенанту Фуа. – А теперь они, наверное, уже в Бельгии. Маневренная война продлится не дольше восьми дней, а потом фронт установится и кавалерия уже не будет нужна. И в такое время меня заставляют тут сидеть бонной при мальчишках! Это насилие!
Он с досадой вспомнил о своем взводе мотоциклистов, оставшемся к северу от Арденн.
«Хорошо же я буду выглядеть, когда вернусь в группу! – подумал он и, вдруг заметив, что новое кепи ему мало, про себя добавил: – Чертово кепи жмет».
Обед прошел как в лихорадке. Инструкторы, за исключением Сен-Тьерри и еще двоих-троих лейтенантов, кипели от ярости. Ну почему они «не там» – не на дороге, не в гуще возбужденных эскадронов в пыли, вдали от криков, приказов и марш-бросков! В столовой завязывались оживленные дискуссии, кончики хлыстов размашисто бороздили карты с юга на север. Известия о последних событиях нарушили привычную монотонность жизни, кровь быстрее потекла в жилах, и это будоражило, и за всем этим крылась тревога, ибо рулетка наконец пришла в движение и жизнь каждого теперь была на кону. Военный спектакль становился реальностью.
От стола к столу летели громкие реплики.
– На конях ворвемся в Берлин! – кричали кавалеристы.
– Да мы там будем раньше вас! – парировали «моторизованные».
Одиннадцатого мая все жадно набросились на свежий номер «Фигаро», который продавался у ворот Школы. Там был опубликован приказ, отданный накануне главнокомандующим: «Нападение, которого мы ждали еще в октябре, сегодня утром произошло…»
Бельгия заявила, что «немцы развернули широкомасштабное наступление». Одновременно пришли известия о бомбардировках Нанси, Кольмара и Лиона. Поскольку во всех коммюнике муссировались сообщения о жертвах среди мирного населения (преимущественно после воздушных налетов на города), то везде, даже в самых маленьких центрах кантонов, возникла легкая паника. Население принялось лихорадочно перекапывать улицы траншеями, чего не делали с самой осени. Военные вели себя спокойно.
Курсанты принялись названивать в Париж. Могло так случиться, что из-за нестабильности ситуации курс обучения сократят с четырех месяцев до трех. Новость эта не имела под собой никакой почвы, но привела бригаду в веселое расположение духа. Ведь начало военных операций означало потребность в новых офицерских кадрах и быстрое продвижение по службе.
– Что хорошо в войне, так это то, что все возможно, – говорил Лопа де Ла Бом Большому Монсиньяку.
Двенадцатое мая: «франко-английская интервенция была молниеносной». Курсанты совершенно серьезно спрашивали себя: а вдруг война кончится раньше, чем пройдут три месяца, и они упустят свой кусочек славы? Об этом говорили даже с некоторой грустью. Все были уверены, что двинутся на захват Германии.
Механизированные дивизионы пересекли Бельгию за тридцать шесть часов. Курсанты из бригад бронетехники воспользовались этим, чтобы натянуть нос кавалеристам. Бобби потребовал, чтобы портной пришил штрипки к его брюкам.
Тринадцатого мая газеты запестрели крупными заголовками: «Наступление немцев в основном остановлено на всех фронтах». При этом никто не обратил внимания на слова «в основном». В тот же день напечатали еще одно сообщение: «Оккупация неприятелем Голландии провалилась». Ну еще бы, ясное дело: голландцы воспользовались оружием, которое им дала природа, и затопили свою территорию. Это напоминало войны времен Людовика Четырнадцатого.
Под конец дня приехала мадам Лервье-Марэ, маленькая, щупленькая, подвижная женщина, которая сама водила автомобиль и была постоянно занята какими-то своими мыслями. Они не были ни печальными, ни веселыми, но явно не давали ей покоя. Жак унаследовал от нее хрупкое сложение, острый нос, подвижную мимику и характерные интонации голоса. У обоих были круглые глаза и мягко очерченный рот. Но то, что портило сына, делая его немного женственным, у матери смотрелось весьма изящно.
С самого рождения Жака, то есть уже почти двадцать лет, мадам Лервье-Марэ не разлучалась с сыном, готовя для него блестящую карьеру, которой так жаждала. И мальчик привык к постоянному присутствию молодой матери, всегда находящейся в центре общего внимания. Мать сделала из него важную персону гораздо раньше, чем он повзрослел.
Мадам Лервье-Марэ сняла маленькую квартирку неподалеку от Школы в расчете проводить там выходные дни. Но в полдень тринадцатого мая, когда война приняла серьезный оборот, она вдруг решила поселиться в гарнизоне на берегу Луары.
Сына она нашла сильно переменившимся.
Он вел себя смущенно и раздраженно, словно стеснялся ее. Ему и вправду было неловко перед товарищами, что мать сопровождает его повсюду, даже на военной службе.
«Я больше ему не нужна, – подумала она с тоской. – Он даже не вспомнит о том, что я для него сделала».
Раньше у него не было этой манеры разговаривать стоя, заложив руку за пояс и поставив ногу на поперечину стула: жест, позаимствованный у Сен-Тьерри. Ее очень удивило и то, что сын ходит теперь к воскресной мессе.
– Щен… – Это было прозвище, которое Жак в детстве дал своему дядюшке, министру Лервье. – Щен велел тебе передать, что он хлопочет о том, чтобы тебя перевели в штаб, – сказала мадам Лервье-Марэ. – Только дай ему знать, когда начнутся экзамены.
– Да не хочу я в штаб, – ответил Жак. – Я хочу командовать разведгруппой. Получить хороший взвод – и вперед!
На этот раз тоска просто физически сжала грудь мадам Лервье-Марэ. Потом она долго гадала, под чье влияние попал ее мальчик. Кто стал примером для подражания? Ламбрей с его длинной шеей и перстнем на мизинце? Бобби с его сардонической улыбкой? Да нет, наверное, все-таки долговязый чех. Пожалуй, он из них самый симпатичный и самый искренний. К тому же она так часто ловила на себе взгляд миндалевидных глаз этого парня.
Не менее удивительно было и то, насколько поверхностными были знания мальчиков о войне и как мало интереса и доверия они проявили к новостям, которые она привезла из Парижа.
Для них было важно совсем другое, другое заставляло их смеяться, волноваться и возмущаться: четыре дня ареста, которые на неделе по милости Бруара получил Коллеве; завтрашний опрос по предписаниям службы; отмена разрешения на выход за пределы гарнизона. Один лишь чех, казалось, умел думать и видеть дальше собственного носа.
– Может, это и к лучшему, – подумала она.
Когда без семи минут девять она сказала всем четверым: «До завтра», Стефаник был тронут до слез: ему показалось, будто эти слова обращены только к нему.
Четырнадцатого мая в коммюнике появилось название Лонгви.
– Но ведь это уже во Франции! – раздались голоса.
Сверились с картой. И тут все выяснилось: фронт проходил не параллельно границе, а перпендикулярно. Лонгви, Гронинген, вот оно что!
Не прошло и двух дней, как идея быстрой и стремительной атаки сама собой превратилась в понятие устойчивого фронта.
– Невозможно сразу двинуться прямо на Германию, и это логично, – говорили те, кто всего два дня назад уже шел на Берлин.
Утром четырнадцатого мая голландцы прекратили вести огонь.
В то же самое время Пюиморен и Верморель заключили традиционное пари: кто быстрее одним глотком осушит высокий пивной бокал, до верху наполненный коньяком. Обоих, смертельно пьяных, унесли в лазарет, и никто не сомневался, что традиционное пари завершится не менее традиционной отсидкой под строгим арестом в течение пятнадцати дней.
В газетах за пятнадцатое мая речь шла о боях в секторе Седана, а рядом было напечатано сообщение о подписании франко-англо-бельгийского финансового соглашения.
Если шестнадцатого мая председатель Совета говорил с парламентской трибуны о «сосредоточении атак на стыке частей фронта» и официально обозначал «зоны перемещения», его речь все еще прерывалась «бурными и единодушными аплодисментами», которые придавали привычный вид парламентским отчетам. Печатались программы кинозалов, а газетные подвалы, как обычно, пестрели рекламой фармацевтических фирм. Торговцы снадобьями продавали свои настои и отвары, директора театров бронировали места на спектакли, а значит, люди все так же думали о болезнях печени и все так же ходили в кино.
Перед тем как сойти с рельсов, поезд не замедлял хода.
С другой стороны, дурным вестям: «Кажется, они уже в Лаоне, кажется, они уже в Бове…» – не удавалось преодолеть заслона приличий.
Курсанты развлекались, обнаружив в военных комментариях термины вроде «установления соприкосновения» или «отсечной позиции», [10]10
Здесь имеет место игра слов: «prise de contact» (установление соприкосновения) одновременно означает «первое знакомство», a «position en bretelle» (отсечная позиция) вызывает много ассоциаций, связанных со словом «bretelle», т. е. и бретелька, и подтяжки, и ремень. (Прим. перев.)
[Закрыть]широко употребляемые на занятиях по основам стратегии. Они не высовывали носа за пределы Школы и все события воспринимали пропорционально масштабам своего замкнутого мира. Седан – это гарнизон дядюшки-полковника. Живе реален только потому, что оттуда пришло последнее письмо от старшего брата или от кузена. Шарль-Арман больше не жалел о том, что оказался в бронетанковых войсках, ибо неожиданно открыл для себя, что теперь на поле боя лучше всех видно того, кто сидит в легком автомобиле или с биноклем в руке выглядывает из башни танка.
Стефаник завел привычку почти каждый день несколько минут проводить в молчании у мадам Лервье-Марэ.
Наступило третье воскресенье в Школе. Сразу после восьми утра Шарль-Арман, Жак, Бобби и остальные пятьдесят парней – кто голый по пояс, кто совсем голый, – хохоча и толкаясь, сгрудились в умывальной.
То там, то тут слышались соленые шуточки. Мишенью для шуток становились то бедняга Ракло, то толстяк Бернуэн. А еще родинка на левой ягодице Бебе. Пижамные штаны взлетали к потолку, воздух наполнялся сыростью, босые ноги шлепали по воде, ибо Бобби ради развлечения устроил маленькое наводнение.
– Шарль-Арман, – спросил он, – ты мне можешь вечером уступить твою комнату? Элен приедет. Она уже пять дней как выписалась из больницы.
– Вот черт, – сказал Шарль-Арман, с полотенцем вокруг бедер, – дело в том…
– Что, и ты тоже?
– Ну да. Но всегда можно установить очередь. Тебе когда нужна комната?
– Часов в шесть, если можно.
– Ладно, договорились. Но не раньше. Не надо сталкиваться на пороге. Ключ оставлю над дверью.
Мальвинье, который ушел еще рано утром, шумно взбежал по лестнице и прошел мимо умывальной, напевая:
Отправляясь к лотарингочке
В сабо…
– Ox, ox, Мальвинье! Ну ты и разошелся, – обрадовались его товарищи.
– Ага, – ответил он, потирая свои огромные ручищи. – Я исповедался, я причастился, и мне хорошо.
И пошел дальше, мурлыча про себя:
С букетиком майорана
В сабо…
О! О! О!
В умывальной раздался взрыв хохота, и пятьдесят мальчишеских голосов подхватили песню, да так, что слышно было в коридорах первого этажа.
2
Громадное здание церкви и узкую полоску садика в тени абсиды на улице От-Сен-Пьер фестоном окружали постройки старинных особняков шестнадцатого века. Из всех окрестных улиц и улочек этой удалось лучше других сохранить аристократический вид. Ее не обезобразили надстройки и навесы, и она осталась чистой и тихой. Время от времени по ней молча проскальзывали монашки, позванивая четками в складках юбки, и казалось, что широкие отвороты чепца несут их по воздуху.
Ноги Марии Садовеан разъезжались на круглых булыжниках. Шарлю-Арману приходилось то и дело протягивать руку в перчатке, чтобы ей помочь, но его рука сразу же занимала положенное место вдоль гимнастерки.
Вдруг из какой-то двери прямо им под ноги выскочил маленький ребенок. Мария Садовеан побледнела и судорожно вдохнула.
– Шарль-Арман, – сказала она, и в голосе ее слышалось то ли согласие, то ли мольба о нежности.
Он улыбнулся, восприняв это как естественное проявление радости, которую чувствовал сам, и посмотрел на девушку. Блестящие черные волосы, матовый цвет лица, контуры тела, которое он так хорошо знал, выпуклость груди, темная впадинка бедра. В прошлое увольнение, с месяц назад, Шарль-Арман задал себе вопрос, не начал ли он отдаляться от Марии. В ее присутствии он постоянно испытывал легкое раздражение, и это казалось ему предвестником конца любви. Он настолько хорошо ее изучил, что уже заранее знал, каким тоном она заговорит с чужаком, как поведет плечами, надевая пальто. В разговоре он мог точно угадать момент, когда она попросит сигарету, а если она направлялась ему навстречу, безошибочно чувствовал, как именно она обовьет руками его шею.
В долгой любви есть критическая точка, которую либо преодолеешь, либо нет.
Но сегодня Шарль-Арман ни на миг не ощутил того раздражения, которое, если долго не проходит, может перерасти в ненависть. Сегодня ничего не выводило его из себя: ни взгляд, ни слово или движение девушки. Все в ней казалось искренним, гармоничным и желанным. Сегодня Шарль-Арман действительно верил, что всегда был влюблен в нее, и, как бы извиняясь за прошлую несправедливость, нежно коснулся пальцев девушки.
Она опять побледнела.
Комната, которую Шарль-Арман снимал вот уже четыре месяца в доме скрипичного мастера, была высокой, просторной и пустой. Высокая дверь, окна, обрамленные толстыми каменными крестами, и старенькая фисгармония в углу – ну чем не заброшенная резиденция епископа.
Шарль-Арман чувствовал себя здесь просто прекрасно. А Марии, наоборот, казалось, будто ее заперли в тюремной камере. Единственным живым и ярким пятном были ее черные волосы на фоне выбеленной стены.
Удовлетворив желание, Шарль-Арман еще какое-то время лежал рядом с Марией. На него опять накатила волна раздражения. Все жесты и выражение лица подруги снова показались ему наигранными. Мало того что она всегда пользовалась одной и той же помадой и всегда носила обувь одного фасона, у нее и нежные слова, и улыбки были одинаковые.
«У нее, наверное, и сердце лакированное, как ногти», – подумал он.
Молчание начинало угнетать, и Мария спросила:
– Ты прочитал те два романа, что я тебе дала?
– Нет, – ответил он и вдруг понял, что с тех пор, как появился в Сомюре, не открыл ни одной книги.
Мария мучилась из-за того, что не могла решиться сказать Шарлю-Арману одну очень важную вещь. По дороге в поезде она искала и подбирала нужные слова. Ей ужасно хотелось все рассказать Шарлю-Арману прямо на вокзале, чтобы освободиться и не тащить в одиночку груз этой тайны. Но она не решилась сказать ни на вокзале, ни за обедом. Не хотелось портить вечер. Но вечер все равно был испорчен. Только что, когда им под ноги выбежал ребенок, она уже готова была все рассказать. Она вздрогнула, как вздрагивала всякий раз, вспоминая о своем состоянии, и накинула домашний халат Шарля-Армана.
– Тебе холодно? – спросил он. – Может, закрыть окно?
– Нет, ничего.
Она наметила для себя время: шесть часов. Вот наступит шесть часов – и она наберется смелости. И не заплачет. Как и все очень молодые люди, он пугался женских слез и становился резким.
Еще не успев запахнуть на груди рубашку, Шарль-Арман уже пристегивал шпоры.
Кто знает, может, ему, с его всегдашним высокомерием, это вовсе не понравится? Он вел себя честно: никогда, даже в шутку, он не говорил, что будет любить ее вечно. Во всяком случае, его реакция будет искренней. Он никогда на ней не женится, это невозможно. Она прекрасно понимала свое положение. Мария Садовеан была иностранкой, не связанной никакими узами, с туманным прошлым и сомнительными доходами. Тем не менее она вела роскошную жизнь. Такое часто бывает во всех столицах. Разведенная дама.
И все же она поймала себя на том, что надеется. Ведь война все меняет.
Шарль-Арман, повернувшись к ней спиной, завязывал перед зеркалом галстук. Он выждал несколько минут, нарочно не предлагая ей сигарету – пусть возьмет сама. И точно: у него за спиной тихо звякнул замок сумочки. Не глядя на Марию, он знал, что сейчас она чуть повернулась на бок. Дальше следовали щелчки зажигалки. Раз… два… Ей никогда не удавалось прикурить с первого раза.
– Ты бы оделась, – сказал он. – Мы можем пойти погулять или выпить чашечку чая.
Она украдкой взглянула на часы: без двадцати шесть.
– Шарль-Арман! Разве уже пора уходить? – отозвалась она, и в голосе ее прозвучала паническая нотка. – Я бы с радостью еще осталась.
– Мне очень жаль, но… мы делим эту комнату с приятелем. С Дерошем, я тебе о нем говорил. У него тоже свидание, и я ему обещал. Он может прийти раньше условленного.
– Как! – вскричала она. – Они будут… здесь… на тех же простынях!
– Ну… знаешь, между друзьями…
– Ну да, друзья… – пробормотала Мария. Она покорно встала, прибрала постель и оделась. Это слово, «друзья», яснее ясного напомнило ей, что ему всего двадцать лет.
Шарль-Арман, прислонившись к стене, ждал момента, когда она начнет пудриться. Ну вот… Она долго возилась, открывая пудреницу. Зачем набирать на пуховку столько пудры, чтобы потом ее стряхивать?
Она сдула с пуховки маленькое розовое облачко… Потом подняла глаза, увидела выражение лица Шарля-Армана и выронила пудреницу. Зеркальце разбилось.
Он собрался что-то сказать, но она протянула руку и закрыла ему рот ладонью.
Несколькими минутами позже, уже на улице, Шарль-Арман произнес:
– Пойдем, я покажу тебе старый дворик, очень красивый.
Они прошли под арку. Во дворике было тихо и прохладно, посередине виднелся увитый плющом колодец.
Часы на здании церкви стали отбивать шесть. Мария подумала, что уедет, так ничего и не рассказав. Шарль-Арман, подняв голову, любовался высокими окнами.
– Шарль-Арман! У меня будет ребенок.
– Что ты сказала? – глухо отозвался он, резко обернувшись.
Она не ответила: он все прекрасно слышал.
– Ты уверена? – спросил он и, сразу же поняв всю нелепость вопроса, добавил: – Я огорчен.
Мария прислонилась к стене, перед глазами все поплыло. Она была готова к чему угодно – и к худшему, и к лучшему, – но только не к этому. Не к этим двум словам, которые все еще звенели у нее в ушах. Шарль-Арман мог вспылить, испугаться, встретить новость упреками или циничным замечанием. Она бы все поняла. А он… он просто огорчен.Как бесхитростно и как безжалостно.
Часы закончили отбивать шесть.
Шарль-Арман ответил чисто рефлекторно. Так отдергивают руку от огня раньше, чем мозг успевает осознать опасность.
Он мысленно повторил ее слова: «Шарль-Арман, у меня будет ребенок», – и только тогда до него дошло.
На втором этаже заскрипели оконные ставни, и раздался старушечий голос:
– Ну конечно, унтер-офицер!
Они быстро выскочили из дворика, словно застигнутые за чем-то недостойным. Когда они миновали сводчатую арку, у Марии вырвался не то смех, не то рыдание. Шарль-Арман увидел, как дергались ее плечи под светлым платьем. А когда они вышли на улицу, она залилась неудержимым, срывающимся на визг смехом и хохотала как сумасшедшая, не в силах идти дальше.
– Ну перестань, возьми себя в руки, прошу тебя! – приговаривал Шарль-Арман.
Мария постепенно успокоилась и прекратила смеяться. Они молча двинулись дальше.
Лицо Шарля-Армана стало серьезным и сосредоточенным.
– Шарль-Арман, ты так ничего и не сказал… – прошептала Мария чуть слышно, и в ее голосе слышались тревога и мольба.
– Обещаю тебе, Мария, что в первое же увольнение поговорю об этом с отцом. Клянусь тебе.
Она чуть приподняла плечи. Да, для него драмой была необходимость все сказать отцу. И в этой драме она была на последнем месте, ей отводилась эпизодическая роль. Она могла стать причиной социальных, религиозных или финансовых неприятностей, а ее любовь и она сама отходили на второй план. Это было настолько жестоко, что она вздрогнула от возмущения. Ей выпало счастье быть любовницей Шарля-Армана, и теперь за это надо платить. Она старше его, и она заплатит сама. Напрасно она ему сказала. Теперь наверняка последует унизительный чек на оплату пребывания в клинике и на дальнейшее содержание ребенка, и этот унизительный чек ее, без сомнения, заставят принять. Что ж, по крайней мере, материальные проблемы будут решены. Теперь ей нужно только одно: она должна быть уверена, что он ни одного дня не будет думать о ней с безразличием или со злобой.
Мария взяла его за руку. Шарль-Арман осторожно высвободился:
– Извини, но я в военной форме.
3
Бобби обычно всегда опаздывал на свидания. Однако в этот день он явился на улицу Сен-Пьер заранее, как будто тогда Элен тоже приедет пораньше. За все шесть месяцев их знакомства ему еще никогда так сильно не хотелось ее увидеть. И за все шесть месяцев он, пожалуй, никогда так долго не соблюдал воздержание. Бобби растянулся на кровати, зажег сигарету и тут же вскочил. Он подошел к маленькой фисгармонии, но смог извлечь из нее только несколько сиплых звуков. Под ногой раздался хруст стекла, и это навело его на мысль разукрасить стекло звездочками. Под рукой как раз был кусочек мыла. Элен все не шла.
Тогда он бросил мыло на туалетный столик, вытащил из кармана карандаш и лист бумаги и принялся рисовать. Ему хотелось набросать портрет Элен, и первые же штрихи, изобразившие густую волну волос, изгиб бровей и очертания подбородка, показались ему очень удачными. Но он сразу отложил рисунок. У Элен не было таких плоских и холодных губ, у Элен были блестящие, полные губы, прекрасно очерченные и нежные. Она была готова в любую минуту улыбнуться во весь рот или рассмеяться, даже когда она дулась. Бобби смял листок бумаги и задумался. Элен… Простодушная фантазерка, принимающая жизнь такой, как она есть. Никаких сожалений, никаких планов на будущее, никаких истерических сцен. То мгновение, которое она в данный момент проживала, всегда было для нее самым радостным.
Послышался шум остановившейся у дома машины, затем лязг замка входной двери и спустя несколько секунд тихий стук.
– Входи!
В комнату вихрем ворвался Месье и запрыгал у ног Бобби.
На Элен был темный костюм и вуаль, рука все еще забинтована.
– Вот это да! В первый раз вижу тебя под вуалью, – удивился Бобби. – Это чтобы мне еще больше хотелось тебя обнять?
Он протянул руки.
– Нет, Бобби, сначала я должна тебе сказать!
– Скажешь все, что захочешь, но после.
Бобби притянул ее к себе.
– Нет, прошу тебя, подожди, – повторила она.
Осторожно, нежно он двумя руками приподнял вуаль и так резко отпрянул, что почувствовал боль в затылке.
– Кошмар, правда? – спросила Элен.
Бобби даже не пытался скрыть охвативший его ужас. Увидеть так близко это… этот глубокий шрам, разрезавший ноздрю, и вспухшую, раздвоенную губу с оставшимися синеватыми точками от иглы хирурга!
Элен больше не пряталась. Она сняла вуаль и шляпку. Нос тоже был изуродован.
Когда Бобби поднял Элен с кучи гравия и отнес на ближайшую ферму, он еще не сознавал случившегося. Даже струившаяся по его пальцам кровь ни о чем ему не сказала.
А теперь холод сковал грудь и ноги. Он заставил себя отвернуться.
– Да уж, хорошего мало, – с трудом выдавил он. Бобби подошел к окну и увидел внизу машину, тоже всю в шрамах, с еще не перекрашенным крылом.
– Бобби, прости меня, – прошептала Элен.
Он снова взглянул на нее, и снова на него нахлынула волна холода. Идиотизм какой-то. Не хватало еще упасть от всего этого в обморок. Если бы он встретил Элен на улице, то точно не узнал бы ее. А ведь эти губы так часто сливались с его губами. Нет, не узнал бы. Ей и правда не надо было приезжать, не надо было разрушать тот образ, что оставался в его памяти. И Бобби, который, порезвившись тогда на куче гравия, был кругом виноват, нашел естественным, что Элен просила у него прощения за появление в таком виде.
– И ничего нельзя сделать? – поинтересовался он.
– Может быть. Попробуют прооперировать нос, а шрамы можно лечить электроаппаратурой, по крайней мере, загладить. Но знаешь, особой надежды нет. И потом, это так дорого стоит!
– Да-да, не имеет значения. Все образуется.
– Ты такой добрый, спасибо тебе. Да, уж теперь я точно не смогу быть манекенщицей. Но ничего, вернусь в ателье. Я ведь там начинала. Думаю, меня возьмут обратно. Меня волнует только, что будет с тобой.
Месье, который поначалу радостно влетел в комнату, понял, что происходит нечто серьезное. Он улегся в уголке, положив голову на лапы, и грустно переводил глаза с Бобби на Элен.
– Да, Бобби, – произнесла Элен, открывая сумочку, – вот твои часы. Их нашли рядом с машиной.
– А… хорошо, что они нашлись, – отозвался Бобби. – Ну конечно, это мои.
– Это, наверное, потому, что я тебе их подарила. Помнишь, за два дня до твоего отъезда?
– Да-да, помню.
Бобби быстро закурил сигарету, словно ребенок, который хочет скорее вернуться к любимой игрушке.
– Дай мне тоже, ладно? – попросила Элен.
Когда Бобби увидел сигарету между изуродованными губами, ему стало нехорошо. Ему все так нравилось в Элен! Ее манера курить, манера пудриться. А теперь те же движения кажутся злой пародией.