355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирьяна Новакович » Страх и его слуга » Текст книги (страница 9)
Страх и его слуга
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:03

Текст книги "Страх и его слуга"


Автор книги: Мирьяна Новакович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Шагах в пятидесяти от мельницы был большой полузасохший дуб с двумя огромными нижними ветками, расходившимися в разные стороны и покрытыми густой листвой. Я решил ночью забраться на одну из них и под прикрытием кроны наблюдать за развитием событий. Для этого мне сначала следовало вместе со всеми вернуться в избу, которая была выделена нам для ночлега, а потом незаметно выбраться из нее. И нужно было сделать это до полуночи, потому что, как объяснил мне Новак, именно полночь, самое глухое время ночи, считается у крестьян излюбленным временем появления вампиров.

Пока я все это обдумывал, разговоры вокруг постепенно смолкли и воцарилась тишина, такая тихая, какая бывает в аду.

И тут мы услышали храп. Видимо, усталость Радецкого победила страх. Или же он притворялся, подумал вдруг я, и затеял игру, чтобы обмануть крестьян, а, может, и нас, и показать, что никакой опасности нет.

Кто-то произнес:

– Радецки заснул!

Глава четвертая
Венские договоренности
1.

И больше никогда не проснулся.

Но вам, разумеется, это известно. Будь это не так, не было бы и этого вашего запоздавшего расследования.

Не знаю, почему он так сразу заснул. Между прочим, это мог быть и не его храп, может быть, храпел кто-то другой, где-нибудь за мельницей, кто-то, кто хотел, чтобы слышался храп. Не забывайте и о том, что Вука Исаковича нигде поблизости не было.

Я никого не обвиняю, я просто рассказываю, как было дело.

Возможно, загадочный компонент китайского рецепта стал для Радецкого ядом. Ядом достаточно сильным, чтобы усыпить его вскоре после обеда, и достаточно слабым, чтобы не убить его сразу на месте, за столом. Как бы то ни было, храп был воспринят нами как непредусмотренный знак покинуть то место. Мы направились к хижине. У меня начиналась тошнота при одной только мысли о том, какая вонь и нищета ждут меня там. Поэтому я не спешила. Шла, то и дело оглядываясь назад. И заметила, что крестьяне начали расходиться.

Я думала о том, каким храбрым оказался Радецки. И о том, что его храп наверняка понравился бы моему мужу. Александр презирал всякую сдержанность. Он стремился и требовал, а если этого не было, то ловко устраивал так, чтобы все в его жизни было до крайности волнующим, прекрасным, храбрым, сильным или даже бессмысленным. Для него не существовало промежуточных состояний ни в месте, ни во времени, он всегда находился в одной из крайних точек: в восхищении или в глубочайшем отчаянии. Мой муж любил говорить, что искусство придумано для трусов. В то время я им восхищалась, и поэтому мне ни на миг не пришла в голову мысль, что Радецки – глупец.

Мы уже почти дошли до хижины, когда ко мне обратился граф Шметау. Я была рада поговорить с кем угодно, потому что это оттягивало момент, когда я переступлю порог хижины.

– Попробуйте представить себе, – сказал граф Шметау, – непобежденную армию, во главе которой, сидя в седле, движется Доксат, как она поднимается по Сербии, задевая своим хвостом Австрию. И чем ближе ее голова к Белграду, тем больше турецкой земли остается за хвостом. За армией следует целый Дунай беженцев и целая Сава турецких шпионов. И все это уже на один день пути приблизилось к Белграду. А в это время голова предательского заговора находится в городе и ждет, когда до нее дотянется рука.

– Что вы хотите этим сказать? – спросила я.

– Я хочу сказать только то, что сказал, и не более того. Вы не знаете того, что знаю я. Но вам следовало бы знать. Знать все: и как готовилось предательство, и как была вырыта эта проклятая цистерна – по личному приказу и плану Доксата и с одобрения вашего мужа, и как все было подготовлено к последнему акту – сдаче Ниша, а за ним и Белграда. Но я вам заявляю, пока я жив, я буду бороться против этого.

Я ничего ему не ответила. Я и сейчас не знаю, что тут можно было бы сказать.

Но, разумеется, мы все чувствовали одно и то же, мы все знали, что армия и беженцы приближаются к городу. Мы даже прикидывали, сколько дней им потребуется, чтобы оказаться здесь. Семь дней, считали барон Шмидлин и фон Хаусбург. Граф Шметау сказал, что пять. Все высказались в том смысле, что это невозможно. От Ниша до Белграда тридцать миль[7]7
  Вероятно, речь идет о так называемой географической или немецкой миле (1 миля = 7,4 км).


[Закрыть]
, из этого следует, что людям нужно преодолевать по шесть миль в день, чтобы добраться за такой срок. Людям с детьми, стариками и больными. Людям с узлами скарба. Людям, не имеющим никакого желания идти куда бы то ни было только из-за того, что им это приказано, а приказано им это только для того, чтобы был выполнен договор между Доксатом и турками.

2.

Ночь освещала полная луна.

В комнате, где спали мужчины, окон не было, лишь тлеющие на огнище дрова окрашивали красным цветом наши лица и очертания предметов. Если бы в аду начал догорать огонь, это выглядело бы так же. Мне казалось, что придется ждать несколько часов, пока все заснут, и я смогу выскользнуть из дома. Но вчерашний маскарад и сегодняшний поздний обед сделали свое дело. Я тоже уснул.

Когда я проснулся, огонь совсем погас. Я постарался неслышно сесть. Некоторое время сидел неподвижно, чтобы глаза привыкли к темноте. А так как лунный свет местами пробивался через дыры и трещины в крыше и стенах, вскоре я стал различать тела спящих. Я пересчитал их, на всякий случай. Их было три, не считая меня, из чего следовало, что кого-то одного нет. Новак, ясно, был с остальными слугами.

Я медленно и тихо встал и рассмотрел того, что лежал ко мне ближе других. Это был блондин из комиссии. Рядом с ним спал рыжеволосый. Сделав два больших шага, я очутился возле того, кто оставался пока неопознанным. Спал он на животе. И только я наклонился, чтобы получше его рассмотреть, как он заворочался. Я тут же выпрямился и отступил, побоявшись разбудить его. Когда он успокоился, я снова приблизился. Склонившись, я почти что коснулся его уха. Задержал дыхание. Он снова завозился. Я снова отступил. Он накрылся с головой. Может, даже он и не спал. Может, это был Шметау. А может, Шмизлин. Я оставил его и двинулся к двери, точнее, к тому, что заменяло дверь. Когда я вышел, лунный свет на мгновение ослепил меня. Отойдя от лачуги на достаточное расстояние, я раскурил трубку. Это меня успокоило.

Сориентировался я на удивление быстро и вскоре добрался до дуба. Взобраться на него оказалось не так просто, и я чуть не упал, когда подо мной подломилась сухая ветка. Треснула она довольно громко, и я, ухватившись руками за две других ветки, на некоторое время повис, не пытаясь снова найти точку опоры. Так меня, по крайней мере, не было слышно. Только когда у меня заболели руки, я раскачался и сумел перебраться на живую зеленую ветку. Этот успех, видимо, придал мне уверенности в себе, я неожиданно ловко полез вверх и остановился намного выше, в надежном месте, где было удобное ответвление.

Мне казалось, что я укрылся достаточно хорошо, с учетом того что люди обычно редко смотрят вверх. Мельница и, что особенно важно, ее дверь были передо мной как на ладони.

Сколько сейчас времени, я понятия не имел, но предполагал, что проспал недолго и что сейчас не могло быть больше девяти-десяти часов вечера. Хотя я опирался на толстую ветку, мне было не очень удобно, и, видимо, из-за этого казалось, что время течет гораздо медленнее, чем это было на самом деле.

Иногда бывает, что победить страх помогает усталость. Избыток страха отупляет. Так что вскоре я опять заснул. И только чудом во сне не свалился с дерева. И кто знает, сколько бы продлилось это чудо, если бы меня не разбудили звуки голосов.

Я посмотрел вниз и увидел пятерых, сидевших под дубом. Они были одеты в белое. И разговаривали по-сербски. Одного из них я тут же узнал, это был Вук Исакович. В белом он выглядел как медведь, переодетый в мельника. Говорили они очень тихо, Исакович иногда повышал голос, но до меня доносились лишь отдельные слова, по которым я не мог судить о содержании разговора. Я не решался шевельнуться и чуть дышал.

И сам не знаю, почему я вдруг отвел от них глаза. Отвел. И увидел пурпурного, выходящего из двери мельницы. Я чуть не вскрикнул. И впился зубами в свою руку. Пурпурный даже не оглянулся. Он сошел вниз по ступеням так, словно спускался по царской лестнице туда, где давится толпа жаждущих лицезреть его подданных.

Спустившись с крыльца и сделав несколько полных достоинства шагов, он исчез в лесу. Должно быть, он вошел на мельницу, пока я спал. Но как бы не взволновало меня его появление, я попытался разумно объяснить себе, что пурпурный является плодом моего воображения, потому что Новак его тогда не заметил, из чего следовало, что пурпурного не существует. И никто другой его не заметил, ни в первый раз, ни во второй, когда это привидение скакало на коне бок о бок со мной.

Правда, тогда, когда мы возвращались в город, Вук Исакович его видел, да еще как видел, и испугался. На этот раз, увлеченный разговором, он ничего не заметил. И я снова искренне понадеялся на то, что мы с Исаковичем единственные, кто хоть как-то пострадал из-за этого типа.

И тут мне пришла в голову гениальная мысль. А что, если вампир – именно пурпурный? Ведь точно, в этом есть смысл. Судя по всему, что я слышал, вампиры в город не заходили, а при первой встрече пурпурный ловко исчез как раз перед тем, как нам открыли городские ворота. Вот, не напрасными оказались все эти бесчисленные рассуждения о городах, которые мне постоянно приходилось слышать с самого первого дня. Шметау мне как-то раз сказал, что города возникли не из-за того, что люди хотели защититься от грабителей, они хотели защититься от мертвых. Крепостные стены, а особенно вода, точнее, наполненные водой рвы, представляют собой препятствие для пришедших с того света. И что удивительно, в Белграде это так и оказалось. Затем, вампир приходил душить людей на водяную мельницу, так поступил и пурпурный, крестьяне говорили, что вампиры красны от крови, которую они пьют, и что они всегда и всюду таскают с собой свою накидку, этот не расстается с плащом.

И если все это так, то Радецки уже мертв. Пурпурный на самом деле не кто иной, как Сава Саванович. Мертвые, бесспорно, начали вставать из могил. Страшный суд. Конец времен. Конец.

Но нет. Нет, еще нет. Может быть, есть способ остановить вампиров. Они не смеют входить в город. Стены не пускают их. Вода! Но как? Почему они не смеют? Если бы я это узнал, то смог бы их уничтожить. Проткнуть осиновыми кольями. Прекратить все это. Остановить эти предвестья, воскресения навыворот. Предотвратить приход Антихриста, а тем самым воспрепятствовать и приходу Христа.

И пока я, приободрившись, так рассуждал, мой взгляд случайно упал вниз. Те пятеро по-прежнему сидели под деревом и оживленно переговаривались. Они наверняка не заметили пурпурного. Я снова услышал несколько не связанных друг с другом слов.

«Великая песня… Косово… ищи… поклялись… белая… герои… навсегда… никогда… белая… белая…»

Они действительно походили на заговорщиков. Но против кого может быть заговор, как не против Австрии? Может, они хотят свергнуть регента, и с этим связаны упоминания Косова и героев? Меня обрадовала идея вспороть регенту брюхо. Прекрасно. А Исакович в роли палача выглядел бы просто великолепно, весь в белом – кстати, я всегда ненавидел этот цвет – рассекает австрийского Мурата своей прекрасной саблей из золлингенской стали, которую он, я видел это, ласкал как ребенка.

Я напряг слух, чтобы расслышать их. Однако они говорили то громче, и тогда до меня доносились отдельные слова, а то почти неслышно, должно быть, тогда, когда были во всем друг с другом согласны. И мне ничего не оставалось делать, кроме как мысленно пожелать им побольше спорить.

А я, в одно из мгновений, когда «только согласие сербов спасает», снова глянул в сторону мельницы. И снова кое-кого увидел.

Теперь это была герцогиня Мария Августа Турн-и-Таксис.

3.

Она стояла за стволом дерева, вероятно, предполагая, что хорошо спряталась. Я так долго наблюдал за сербами, что она могла за это время и войти на мельницу, и выйти оттуда, а я бы ее даже не заметил. А могла просто стоять, открытая взглядам всех присутствующих, здесь нас, таких, становилось все больше и больше.

Эта сумасшедшая женщина махнула мне рукой. Увидела меня. Я попытался подать ей знак, чтобы она спряталась, но она опять махнула мне. По-видимому, она не боялась пятерых, сидевших под деревом, а это могло означать лишь одно: они были и с ней как-то связаны. Но зачем же тогда она махала мне? А что, если она мне и не махала? Что, если она подавала знак им? Может быть, она была с ними в сговоре, хотела с их помощью избавиться от своего героя-любовника, изменявшего ей направо и налево и отказавшегося от ее предложения переспать с ней, его женой, на мельнице. И когда хитрый Вюртембергский отказался, наняла сербов, чтобы они вспороли ему брюхо.

А что, если она знаками пыталась дать им понять, что я нахожусь прямо над ними. К счастью, они ее не заметили. Не то бы мне крышка. Высота, на которой я занял позицию, стоила бы мне головы. Я замер от ужаса.

Теперь Мария Августа больше не махала. Но могла замахать в любой момент. Я снова глянул вниз, узнать, что творится, так сказать, у меня под ногами, а, когда поднял голову, увидел какую-то фигуру, которая находилась на полпути между мной и герцогиней. Фигура была в тени густого дерева, освещенного светом луны, и я не мог разобрать, кто это. Тогда я снова посмотрел туда, где находилась герцогиня, но ее больше не было. Я вернулся взглядом к фигуре неизвестного, но оказалось, что он уже почти исчез в лесу.

Вокруг мельницы царила такая же кутерьма, как в аду.

Я предположил, что герцогиня махала загадочной персоне. Можно было спокойно отказаться от гипотезы о заговоре с целью устранения Вюртембергского и перейти к разработке гипотезы о приобретении им рогов. Хотя выбор места казался уж слишком экзотическим, даже для меня.

А сербы? Чем они здесь развлекались, если не занимались подготовкой убийства? Что бы это ни было, одно выглядело несомненным – дело было столь важным, что они остались слепы и глухи ко всем дворянам и вампирам, которые слонялись вокруг них.

Я был уверен, что видел все, что мне было нужно увидеть. Оставалось только дождаться, чтобы сербы, в конце концов, до чего-то договорились или рассорились и покинули место под дубом. Мне очень хотелось спать. Зевал я так, что сводило скулы. А они внизу продолжали поминать «Косово» и «белую» так часто, что мне захотелось рявкнуть им: «черная!» В конце концов, разве Косово – не черный день для Сербии?

И кроме того, мне пришло в голову, что любовником герцогини мог быть или Шметау, или Шмизлин. Одного из них ночью в комнате не было. Если сербы быстро решат свои проблемы, и я смогу вернуться, то посмотрю, кто тот, который остался в комнате. Вероятно, сладкая парочка не окажется более проворной, чем сербы.

И действительно, прошло немного времени и заговорщики стали собираться. Обменялись еще несколькими фразами уже стоя, а потом разошлись. Все в разные стороны. Вук Исакович побрел к нашей хижине.

И только я начал слезать с дерева, как меня остановил чей-то голос. Голос этот слышался не с земли. Он слышался с неба:

 
– Где была ты, звезда утренняя?
Где была ты, где ты пропадала?
Пропадала три дня белых?
 

Это был мужской голос, сильный, глубокий, но вместе с тем нежный, как самый мягкий дамский бархат. На миг мне показалось… Но нет. Мне показалось, что это произнес… Нет, нет. Невозможно. На небе не было ничего, кроме луны и звезд. Но и ответ пришел с неба:

 
– Где была я, где я пропадала —
Да над белым городом Белградом,
Там видала дел чудесных много…
 

Голос был женский, высокий, может быть, слишком сильный, но при этом ранимый и чувственный.

И тут меня словно мороз по коже продрал. Тот же голос продолжал:

 
– Дьявол к белу городу подходит,
Притворяется комиссией высокой,
Верят все, один лишь правду знает,
Выйдет ли из города белого…
 

На этих словах голос смолк. Я уставился на небо, пытаясь понять, что происходит, но единственное, что я заметил, было неожиданно появившееся белое облако. Еще долго я всматривался и вслушивался, но больше ничего не слышал. Спрыгнув с дуба, я зашагал к хижине. Время от времени останавливался и смотрел на небо, но видел только облака, которых становилось все больше и больше. Будьте вы прокляты, облака, холодные, свободные, нет у вас земли родной, нет для вас изгнания!

Интересно, а почему небесная пара говорила на иекавском диалекте? В Белграде и окрестностях все уже давно говорят на экавском. Чтобы соблюсти стихотворный размер? И второе, что означали эти слова о выходе из города? Надо же, все прервалось в самый важный момент!

Ну, а, кроме того, я был сыт по горло всем этим. Слишком много всего за одну ночь. Все, чего у меня и в мыслях не было, произошло, а то единственное, что я придумал, – нет. Плохо придется тому парню из Пожареваца, когда я его отыщу.

Я мог бы вернуться и посмотреть, что там с Радецким, но как-то мне не хотелось, было холодно, перед рассветом всегда холодает. Когда я утром услышу, чем дело кончилось, то смогу хотя бы в некоторой степени выглядеть действительно удивленным.

Как только мог тихо я прокрался в хибару. Пересчитал спящих, все были на месте. Вот так номер, герцогиня и ее любовник оказались проворнее меня. Я сразу лег, но заснуть не смог. Чем больше я всего узнавал, тем меньше знал. А вспомнить только, как невинно все началось: в Вене, на балу, за месяц до Белграда.

Тогда в десятке шагов от меня стояли три иезуита. Они внимательно следили за всем, что происходит. На шее у каждого, естественно, висело по огромному распятию. В один прекрасный день, когда веры останется совсем немного, благодаря мне кресты станут еще больше. Их начнут изготовлять в натуральную величину, а она не малая, если память меня не обманывает.

Солнце светило мне прямо в глаза, когда я смотрел в сторону трех крестов. Мне не удалось подойти ближе к вершине Голгофы, распятых охраняла целая сотня. И приходилось все время смотреть вверх, а там солнце нисана сияло так ярко, будто это совсем другой иудейский месяц, я забыл их названия. Казалось, что кресты с распятыми горят. Я часто отводил взгляд в сторону, на окружающих. Вокруг меня толпился народ, были среди них и высокие, должно быть, из других провинций. Как раз иудеи почти ничего и не видели. Мне приходилось то и дело приподниматься на цыпочки. Порядком надоело все это, но я должен был быть там. Чтобы, если окажется возможным, сохранить его, спасти, продлить его страдания. Потому что был шанс, что Понтий Пилат изменит решение, помилует его, прикажет снять с креста. Чтобы он не умер и не воскрес. Правда, прокуратор дважды отказался меня принять. Я не прошел даже через первых часовых. Я стал пробираться через толпу. Я знал, что Магдалина там, вероятно, где-то совсем близко. И действительно, она была там.

– Что тебе теперь надо? – крикнула она.

– Слушай, еще не поздно, вот тебе уксус, передай солдату, пусть даст ему, это его укрепит. У меня он не возьмет, а у тебя возьмет. Ты женщина. Твою слабость он понимает. Да и у него самого к тебе слабость.

– Зачем ты хочешь помогать? – ее черные глаза сверкнули. Вот такой она и была до того, как Беззубый выпил ей сердце, сверкала глазами.

– Брось, – сказал я, – не думай обо мне, думай о нем. Я еще раз пойду к Пилату, может быть, еще есть надежда.

– Но почему ты?

– Больше некому.

– Нет! – прошипела она, и убеждать ее дальше не было смысла. Я знал это. Долгих разговоров она не любила. Разве мало мы с ней гуляли и пили в иерусалимских корчмах, в маслиновых рощах, у целебных источников? Дни закрывались, ночи открывались, ее душа от меня иногда ускользала, тело – никогда.

Я ждал Беззубого. Недели за неделями, новолуния за новолуниями, не могу пожаловаться. Риму я нужен не был, Иерусалим готовился к встрече с моим врагом. Нрав у нее был отвратительный, все должно было быть так, как ей хочется, я уступал ей как ни одной другой. Поэтому я еще больше ее ненавидел и еще больше любил. Она сейчас напомнила мне те времена, сверкнув глазами так же, как три года назад.

Уксус я передал какой-то старухе. Солдат ничего не сказал, только кивнул головой. Намочил губку. Наколол ее на острие копья. И протянул Беззубому на верхушку креста. Легионеру пришлось поднять копье высоко над головой, таким огромным был крест.

Я со спины незаметно приблизился к иезуитам, поэтому не мог знать точно, кто из них что сказал, но это было неважно. Как я и предполагал, они сплетничали.

– Весь Белград уже знает…

– Еще немного, узнает и Вена.

– Это плохо. Если Его императорское величество узнает обо всем, что творится, оно может сменить там духовную власть, то есть нас.

– И передать приходы в Белграде францисканцам.

– А этого мы допустить не можем.

– Следовательно, нам нужно там все как-то успокоить.

– Как вы собираетесь это осуществить, граф?

– Я в родстве с семьей герцогини. Воспользуюсь всем своим влиянием, и как граф, и как епископ.

Ага, значит один из них это епископ граф Турн-и-Валсасина. У немецких аристократов иногда было по две фамилии, первая семейная, а вторая часто представляла собой название их владений. Где же эта Валсасина находится? Этого я не знал, но мне давно хотелось познакомиться с епископом-графом.

Я присоединился к трио духовных лиц:

– Для меня большая честь познакомиться с вами, епископ, граф Турн-и-Валсасина. Я – граф Отто фон Хаусбург.

Длинное лицо, на котором ясно проступало влияние испанских корней и баварской крови, искривилось чем-то, что при английском дворе называют улыбкой. В германских княжествах и южных королевствах это воспринималось как судорога: Я тоже скривил лицо, приблизительно таким же образом. Граф епископ состроил гримасу еще раз, что, как я предполагаю, должно было выражать его удовольствие от нашего сходства. Я отвесил поклон и поцеловал его руку, щедро украшенную кольцами. Бриллиантов на ней было больше, чем ему лет, никак не меньше тридцати, принимая во внимание его молодость.

– Я как раз собираюсь в Белград, – сказал я, сам не знаю почему, должно быть, меня толкнуло на это какое-то предчувствие.

– Дитя мое, – спросил епископ, – дитя мое, что за добрые дела призывают вас в Белград?

Опасный тип, ненормальный.

– Не добрые, епископ, не добрые, злые.

– Неужто, дитя мое?

– Венский двор весьма обеспокоен вестями о тамошних событиях.

– О-о! – только и сказал граф епископ. Он не был уверен в том, насколько я осведомлен, поэтому не хотел сказать ничего лишнего. Я еще раз поклонился и удалился мягкими шагами.

4.

В тот день из-за неудобной постели я встала не выспавшись. Утро было мрачным, черные тучи низко нависали над землей, неба словно и не было. Я вышла наружу, там меня ждали завтрак и барон Шмидлин. Он поклонился и спросил:

– Как вы спали, ваше величество?

– Очень плохо, барон.

– Ах, я надеюсь, что наше дело здесь будет закончено в самое ближайшее время, и мы отправимся в Белград уже в течение следующего часа.

– Будем надеяться, – ответила я, совершенно не веря тому, что говорю. Я вообще ни на что не надеялась.

Тут к нам присоединился граф Шметау:

– Видите, как здесь, в сельской местности, и холод холоднее, и тепло теплее, и вообще все выражено гораздо ярче, чем в городе. Город стирает различия.

– Я бы скорее сказала, что город стирает природу.

– Возможно, вы и правы, герцогиня, – улыбнулся он, – но вам следует иметь в виду, что люди из деревень стремятся в города, а не наоборот.

– А те, что из городов, куда идут они? – спросил барон доверчиво.

Шметау замер, словно увидел привидение, но спустя мгновение скроил ужасную гримасу и зажал пальцами нос, как будто почувствовав вонь.

– Из городов, барон, из городов ведет только один путь – в безумие.

– Утешительно, – сказал барон, показав себя глупцом, не нашедшим, что ответить.

– Значит, это вас утешает, да, барон? – продолжил атаку Шметау.

– Ну, не знаю… – замялся Шмидлин.

– Вы, барон, рождены для жизни на селе, среди природы. Не правда ли? Здесь все к вашим услугам, все, что вы так любите: пиво, женщины, обжорство… Да и ваша скромность родом из сельской местности.

Мне пришлось прервать Шметау:

– Какая скромность? Не понимаю, как может чья-то скромность быть связана с сельской местностью?

– О герцогиня! Скромность в новом языке нашей бесценной администрации означает не культуру и незаметность, а плату за незаметность и ненавязчивость. Ну и культуру тоже, если вам угодно. Скромность это взятка. Взятка, дорогая моя герцогиня. Взятка, которую сербы платят Шмидлину за то, что он ненавязчиво и культурно сообщает им обо всем, что происходит во дворце вашего мужа. То есть о вещах вовсе не ненавязчивых, а уж тем более не культурных, как всем нам известно, – сказал Шметау.

– Не могу поверить, – воскликнула я, хотя на самом деле сразу поверила.

– Глупости! – выкрикнул Шмидлин, и я отметила, что впервые слышу, как он повысил голос. – Глупости! Глупости! Я плачу сербам за то, что они нашептывают мне, что происходит во дворце митрополита. И вся моя «скромность», граф, отражена в бухгалтерских документах: когда, кому, сколько и за что. И вам это прекрасно известно. Но вам это не нравится. Вам гораздо больше нравится, чтобы все вокруг были такими же испорченными, каким был тот ваш…

Шметау схватил Шмидлина за шею и принялся душить. Барон захрипел, мне на мгновение пришлось забыть о том, что я герцогиня, и я кулаком ударила Шметау по голове. Это заставило его прийти в себя. Он отпустил барона. Повернулся ко мне, поклонился и направился к хижине.

– Спасибо вам, ваше высочество, вы спасли мне жизнь, – сказал барон.

Не понимаю, почему мы сразу же не пошли на мельницу, а, казалось, кого-то или чего-то ждали. Я прогуливалась кругами. Шметау сидел на трехногой табуретке перед хижиной. Рядом с ним сидели Вук Исакович и Новак, и еще один, которого я тогда еще не знала. У них были кости для китайской игры «маджонг». Когда я была маленькой, в Регенсбурге, как-то раз курьеры Турн-и-Таксис привезли мне очень красивую коробку с костями, на которых изображались китайские иероглифы.

Что вы сказали?

Сейчас не важно, какие там правила игры. Правда, насколько я могла слышать, Шметау обучал их именно правилам и стратегиям игры, как они могут, как должны и как следует играть. Мне показалось, что никто из них троих в особом восторге не был. Слуга Новак, разумеется, должен был играть, он был слугой. Вук Исакович как обер-капитан был подчиненным графа Шметау, который, как мне кажется, имел какой-то артиллерийский чин, а третьим был некий серб, он из-за одной только своей национальной принадлежности и низкого происхождения оказался в неприятном положении – ему пришлось бороться за победу в досужем занятии, с которым он не был знаком и которое его никогда не будет интересовать.

Шметау радовался всякий раз, когда они делали хорошие ходы, хотя ему самому это было невыгодно, и бил их по рукам, когда они ошибались. Исаковича это бесило, причем настолько, что даже мне, издали, было ясно видно, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать сдачи. Издали мне казалось, что лучше всего игра давалась Новаку, он реже остальных получал по рукам и постоянно усмехался. То ли эти его усмешки, то ли какой-то исключительно мудрый ход, сопровождавшийся одобрительными комментариями Шметау, в конце концов вывели Исаковича из себя настолько, что он кулаком ударил Новака в лицо.

– Дьявол! – выкрикнул Исакович. – Играть умеет только дьявол. А христиане проигрывают!

Выпалив это, он поднялся, отвесил поклон Шметау и покинул компанию, удалившись в сторону леса.

Шметау расхохотался, принялся собирать кости, а, собрав их и положив в коробку, встал и куда-то пошел как ни в чем не бывало. Тот, третий, тоже встал, ткнул в грудь Новака, у которого из носа текла кровь, и пошел вслед за Исаковичем.

Не думаю, что, кроме меня, еще кто-то все это видел.

Вскоре после этого барон пригласил меня проследовать к мельнице. Мы пошли, я и фон Хаусбург – впереди, за нами – пара из комиссии и барон. Когда мы подошли к мельнице, Шметау уже стоял там, прислонившись к полузасохшему дубу с очень толстыми, расходящимися в стороны ветками. Здесь же ждали и крестьяне, группами и поодиночке. Все молчали, царила странная тишина, помню, даже птиц слышно не было. Шмидлин кивнул головой в мою сторону. Я не поняла, что это должно было означать, и, чувствуя себя крайне неприятно, первой прервала молчание:

– Почему он не выходит? Неужели все еще спит? – спросила я пару из комиссии. Они только пожали плечами и не двинулись с места.

– Может, войдем? – сказала я Шмидлину.

Он ничего не ответил и смотрел куда-то в сторону.

– Давайте войдем? – спросила я фон Хаусбурга.

– Я – потом, – ответил он мне и скрестил на груди руки. Это движение не соответствовало сказанному.

– Войдем? – обратилась я под конец и к Шметау.

– Ни за что на свете, – ответил он честно.

– Хорошо, – сказала я тогда, – я пойду одна.

– Не делайте этого, – сказал барон.

Я направилась к мельнице. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я остановилась перед дверью. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я открыла дверь. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я шагнула через порог.

5.

Радецки лежал на полу, раскинув руки и сжав ноги. Его белая рубашка лежала рядом. Тело было белым, без кровинки. Глаза открыты.

Я вскрикнула.

Несчастный, подумала я. Было ясно, что он мертв. Прибежали остальные. Мельница наполнилась людьми. Все громко говорили. Рыжеволосый упал в обморок. Шмидлин и второй член комиссии вынесли его наружу. Потом пришли слуги, завернули Радецкого в простыню и тоже вынесли наружу. За ними вышла и я.

Фон Хаусбург спросил меня испуганно:

– Что теперь?

Что я могла ему сказать? Все вместе мы направились к хижине. Мне казалось, что я возвращаюсь домой. Но заходить туда не хотелось, я просто села на стул рядом с накрытым для завтрака столом. Посмотрела на тарелки, вилки, ножи, ложки и как-то машинально отметила, что завтрак обычный, не китайский. Почему Шметау изменил своим вкусам, спросила я себя.

Простите?

Да, иногда в трудные моменты бывает, что думаешь о чем-то совершенно постороннем, никак не связанном со страданием. А может быть, и не случайно на ум мне в тот момент пришел Шметау.

Да, я тогда не думала о своем муже. Даже не знаю, как вам объяснить, почему. Просто не думала, и все. Думаю ли я о своем муже сейчас? О, вы же сами знаете, он давно предстал перед Богом. Но я о нем думаю, вот как раз недавно думала. Когда в Париже произошла революция.

Думаю ли я об Александре сейчас, в настоящий момент? Нет, но, когда на Плас Конкорд гильотина начала отрезать головы аристократам, я кое-что вспомнила, кое-что, возможно, связанное с этой историей. Знаете, мой муж был уверен, что вся европейская аристократия происходит от древнеримской аристократии, а та, в свою очередь, от Энея, который произошел от римских и греческих богов. Да, я согласна, убеждение не вполне христианское. Но он верил в это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю