355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миньона Яновская » Сеченов » Текст книги (страница 3)
Сеченов
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:31

Текст книги "Сеченов"


Автор книги: Миньона Яновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

Если оставить в стороне «эпохиальность» причин заболевания и приверженность профессора к одному-единственному средству лечения, нужно согласиться, что взгляды его выгодно отличались от взглядов или, вернее, отсутствия таковых у большинства его коллег.

Этот чудаковатый человек впервые начал высказывать перед своими учениками идею о связи заболеваний с состоянием нервной системы, и это были прогрессивные высказывания. Он относился критически к установившимся догмам и утверждал, что хирург обязан быть также и терапевтом, потому что общее состояние больного имеет огромное значение и в момент операции и в послеоперационный период.

В свою теорию «узловатой нервной системы» он верил свято. И можно смело утверждать, что будущая теория нервизма, выдвинутая Боткиным, впервые была подсказана ему, пусть в самом зачаточном состоянии, профессором Иноземцевым.

Работой в хирургической клинике Сеченов увлекся. Иноземцев, видя это, уделял способному студенту много внимания. И первая научная работа Сеченова была работой с хирургическим уклоном. Опубликовали ее, когда Сеченов был еще студентом, в «Московском врачебном журнале». Называлась она «Значительная саркоматозная опухоль лба над правым глазом; вылущение оной с благоприятным исходом болезни».

Но тесная связь Сеченова с Иноземцевым возникла не на почве «чистой» хирургии – она определилась физиологическим уклоном в деятельности профессора.

Влияние симпатической нервной системы на питание тканей и органов Иноземцев изучал вдумчиво и тщательно как у нормального, так и у больного организма. Работал над этой проблемой и преподаватель университета А. Н. Орловский, поставивший вместе с Иноземцевым ряд физиологических опытов.

Орловский изучал и другой вопрос, которым были заняты в то время многие физиологи Европы, – влияние блуждающего нерва на деятельность сердца. Большая экспериментальная работа, которую Орловский провел по этой совершенно новой тогда физиологической проблеме, позволила ему прийти к выводу, опровергающему некоторые выводы Эдуарда Вебера, первооткрывателя этого явления.

Именно в хирургической клинике профессора Иноземцева «народился» Сеченов-физиолог. Тема его второй статьи, опубликованной в «Московской медицинской газете» в 1858 году, «Влияют ли нервы на питание?» подсказана работами Иноземцева и посвящена той же проблеме.

На четвертом курсе Сеченов увлекся физиологией, раз навсегда решив, что практическая медицина не его призвание. Увлекся настолько, что однажды даже у Визаров прочел нечто вроде лекции на тему о постепенном осложнении жизненных процессов.

Придя к выводу, что не будет врачом, Сеченов на пятом курсе перестал интересоваться лекциями и посвятил все свое время знакомству с физиологической литературой.

5

Три дня – с 12 по 14 января 1855 года – продолжалось празднование столетнего юбилея университета. Увы, Сеченов на него не попал. Как вольнослушатель, не носивший студенческой формы, он мог появиться на празднике только в дворянском мундире. А где было его взять?

Иван Михайлович не прочь был хорошо одеться, но скудные средства держали в плену, и единственное, что он мог себе позволить, – модное пальто. Да и то вышел один смех! В моду входили пальто цвета «лондонского дыма». Иван Михайлович, собрав денег, как-то вечером отправился с Феофаном Васильевичем в лавку и при свечном освещении купил пальто абсолютно дымчатого цвета. Какова же была его досада, когда на другой день при свете солнца выяснилось, что пальто это имеет совершенно невыразимый, до неприличия желто-коричневатый оттенок!

В таком виде в университет бы не пустили, а гражданское платье Сеченова было настолько затрапезным, что он и сам не решился пойти в нем на праздник. Так и не довелось ему побывать ни на торжественной части, ни на великолепном обеде, устроенном для студентов. Но он даже не успел погоревать по этому поводу – настоящее большое горе внезапно обрушилось на него: умерла мать.

Получив известие, Сеченов долго не мог прийти в себя. Воспоминания о милой, кроткой матери теснились в голове, обидно было, что так мало пришлось бывать с ней, что только завязавшаяся между ними дружба так горько и быстро оборвалась. Не пришлось ей, бедной, дожить до того дня, когда сын ее пошел «по ученой части»!

Сеченов плакал откровенно и горько, не скрывая слез от доброго товарища Фифочки, который, утешая его, сам то и дело всхлипывал.

Это удивительное свойство – плакать по-детски и не стыдясь – сохранилось у Сеченова навсегда. Плакал он, правда, чаще от умиления, как сам говорил, «по своей коровьей природе». Жизненные же невзгоды и серьезные неприятности он старался выносить стоически.

Со смертью матери сыновья разделили наследство – кто хотел, получал имущество, а желающий мог выделиться деньгами. Сеченов, решивший после университета ехать за границу совершенствоваться в науках, сразу же попросил денег. На его долю пришлось шесть тысяч рублей, и от дальнейших прав на наследство он навсегда отказался. Единственное «имущество», которое он получил в собственность, – крепостной слуга Феофан Васильевич, которому незамедлительно выхлопотал вольную.

В полном разгаре была Крымская война. Положение на фронте скрывалось от народа, сведения с театра войны поступали скудные, газеты в России насчитывались единицами, да и правды в них не писали. Слухи, однако, просачивались; было известно, что под Севастополем идут кровавые бои и что положение русских войск оставляет желать много лучшего.

Не хватало медикаментов и перевязочных материалов, солдаты воевали оборванные и голодные – обмундирование и продукты безбожно разворовывались интендантскими начальниками, не хватало медицинского персонала, в особенности врачей.

Московский университет получил высочайшее предписание незамедлительно, среди зимы, выпустить врачами студентов четвертого и пятого курсов. Студентов собрали в больших аудиториях, ректор и декан объявили им о решении правительства, предложив немедленно сдавать экзамены. Студентами, учившимися на казенный счет, приказ должен был выполняться безоговорочно, своекоштные же должны были для формальности выразить свое согласие.

Медики-недоучки прежде всего испугались перспективы наделать вреда в армии, где никто не стал бы спрашивать, чему и как учили их на факультете. Желающих ехать потому было немного. В числе их оказался Боткин.

В то время в доме у Боткиных, в тихом переулке возле Маросейки, в нижнем этаже снимал квартиру Тимофей Николаевич Грановский. Как раз незадолго до этого он завел с Сергеем Боткиным разговор о Крымской войне.

– Время ли теперь учиться? – горячо доказывал он. – Вы только представьте себе, что тысячи раненых солдат лежат сейчас на полях сражения, стонут, и мучаются, и гибнут от недостатка ухода! А скольким бы из них вы могли помочь! Ведь там не то что врачей – фельдшеров не хватает…

Слова эти глубоко запали в душу студента Боткина, и, когда подошел момент, он тотчас же согласился ехать в Крым.

Сеченов же даже не успел поразмыслить, когда дошла очередь до его курса, – неожиданно все переменилось, и своекоштные студенты получили возможность закончить университет. Судьба сжалилась над Сеченовым. Похоже было, что она сжалилась над всей Россией: 18 февраля 1855 года внезапно умер Николай Первый.

Это было в разгар героической Севастопольской обороны. Исход войны был уже ясен: Крымская кампания неизбежно должна была окончиться крахом. Для Николая эта кровавая авантюра, стоившая народу стольких жизней, закончилась раньше.

Со смертью Николая у всех как камень с души свалился. «Россия словно проснулась от летаргического сна», – вспоминает друг Чернышевского Шелгунов. Последние годы николаевского царствования стали невыносимыми и для широких кругов буржуазии. Пораженческие настроения распространились по всей стране. Крестьянские бунты охватывали все большее количество губерний.

Со смертью Николая кончилась эпоха черной реакции. Новый царь, взвесив обстановку, начал заигрывать с народом. Было ясно, что проигранная война одновременно должна обернуться и другой своей стороной: это был крах крепостнического строя.

Ожила печать, все больше стало появляться газет и журналов: они вырастали, как грибы, в разных городах государства. Все больше развязывались языки, все популярней становилось слово «свобода». На литературных вечерах каждому стихотворению, в котором встречалось это слово, неистово рукоплескали. Появилась пересланная из далекого Лондона первая книжка «Полярной звезды»; на обложке ее был начертан девиз: «Да здравствует разум!», а под ним силуэты пяти повешенных декабристов. Начиналась пора наибольшей популярности Герцена. Разночинная молодежь хлынула в университеты, явочным порядком завела в них самоуправление. Даже студенческая форма была отменена, что, впрочем, не всем понравилось: форма стоила дешевле обычного платья, и неимущие пострадали от этой «свободы».

Демократы еще не размежевались с либералами, и кое-кто из них думал, что царь действительно может пойти на серьезные уступки.

Свою деятельность Александр Второй начал безобидно: увековечением памяти своего отца – Николая. Направо и налево переименовывал он города и улицы, питейные заведения и дома терпимости, парки и сады в «Николаевские». Почтение перед умершим родителем доходило иногда до анекдотов. Очень смеялись в Петербурге по следующему поводу.

Была в столице улица Грязная. Жил на ней профессор медицины И. В. Буяльский. Предложил он губернатору дать улице более пристойное название. Губернатор доложил Александру. Тот подмахнул: «Переименовать в Николаевскую».

Кто-то по этому поводу заметил:

– Единственное правильное переименование: все, что грязное, то и «николаевское»…

В Москве, в Большом дворянском собрании, Александр держал речь. Сказал, что слухи об освобождении крестьян только слухи и правительство ничего еще не предпринимало. Но следует дворянам пораскинуть мозгами: лучше начать сверху, чем ждать, когда начнут снизу.

Дальше этого многообещающего выступления пока не шло. Кое-где даже стали происходить события, от которых столичная публика поотвыкла: в каком-то трактире, например, арестовали студента за то, что он вслух читал Искандера. Какую-то газету запретили к изданию за то, что в ней поместили статью об экономической невыгодности крепостного труда.

Но общественный подъем нельзя уже было остановить. И историю нельзя было повернуть вспять – экономическое развитие страны настоятельно и безоговорочно требовало раскрепощения крестьян.

Почти весь этот период Сеченова не было на родине.

Весной 1856 года он окончил университет. Неожиданно ему предложили сдавать «экзамен прямо на доктора», вместо того чтобы ограничиться лекарским званием. Декан Николай Богданович Анке заявил Сеченову, что этого требует факультет.

Сеченов удивился: не так уж силен он был в медицине, особенно в практической, чтобы сдавать прямо на доктора. Но раз факультет требует, да еще настоятельно, – делать нечего.

Произошло все так. Николай Богданович Анке, выдвигавший где только можно своих любимцев, и на этот раз потребовал, чтобы два его студента – Юнге и Эйнбродт – подали прошение о сдаче экзаменов на доктора. Это давало возможность после защиты диссертации получить профессорское звание. Из опасений, что русские профессора Глебов и Басов, не терпевшие ущемления прав русских студентов, провалят его кандидатов, и из желания задобрить их Анке решил причислить к сдающим и третьего – Сеченова.

Анке немного просчитался: Сеченова-то он уговорил сдавать на доктора, но Эйнбродт все-таки провалился на экзамене у неподкупного Глебова.

21 июня 1856 года Сеченов получил аттестат: «По указу е. и. в., от Совета имп. Московского университета, из дворян, отставному подпоручику Ивану Сеченовув том, что он в августе месяце 1851 года принят был по экзамену в число вольнослушателей сего университета, где при очень хорошемповедении окончил курс медицинских наук и согласно его прошению допущен был прямо к испытанию на степень доктора медицины, по окончании которого, за оказанные им отличныеуспехи, определением университетского Совета, 1-го сего июня состоявшимся, утвержден в степени лекаря с отличием, с предоставлением ему права по защищении диссертации получить диплом на степень доктора медицины».

Ехать за границу на летний семестр было уже поздно. Иван Михайлович отправился погостить к родным, в Теплый Стан.

Здесь ему пришлось во второй и последний раз в жизни оказать медицинскую помощь человеку.

В первый раз это было, когда Сеченов после окончания четвертого курса приехал на каникулы домой. Нянюшка Настенька оказалась первым объектом его самостоятельной медицинской практики. Огромный фурункул на пояснице нестерпимо мучил ее целых две недели, и она насилу дождалась приезда своего любимца, которому, разумеется, доверяла, как богу. Варварскую операцию, которую произвел ей Иван Михайлович, сделав два огромных крестообразных разреза, она вынесла геройски и долго потом хвалилась дворне и соседям, утверждая, что «выйдет из барина великий лекарь».

И теперь, когда будущий «великий лекарь» перед долгой разлукой снова приехал в родные пенаты, должно быть, Настенька позаботилась, чтобы слава об его искусстве быстро разлетелась среди теплостанских крестьян.

На следующий день после приезда к Сеченову пришел молодой испуганный крестьянин и со слезами на глазах, показывая пальцем на горло, взмолился:

– Выньте его, барин, Христа ради, помру я с ним, и только! Уж так меня душит, так душит, что сказать нельзя.

Сеченов попросил объяснить, что именно «душит». Оказалось, что в пищеводе у парня застрял большой кусок хлеба.

– Уж я и палец в рот закладывал, и пихал его; и назад хотел… Ни туда ни сюда, окаянный!

Зонда у Ивана Михайловича, разумеется, не было, да и операции такой ему никогда не приходилось производить. Но не отпускать же человека без всякой помощи! Живо смекнув, чем можно заменить зонд, Сеченов выпросил у сестры… пластинку китового уса от корсета. Достал кусок губки, навязал ее на конец пластинки, смочил деревянным маслом и полез в широко раскрытый рот пострадавшего. Операция вполне удалась: комок хлеба был продвинут и пошел по положенному ему пути. А крестьянин на радостях бросился на колени и стал класть земные поклоны, чем несказанно огорчил Ивана Михайловича.

Наступил конец лета. В последний раз побывал Сеченов в милой семье Визаров. Отдал, между прочим, Владимиру Яковлевичу деньги, полученные в счет наследства, и договорился, что высылать их будут по мере надобности, частями.

В последний раз побродил по Москве, ярко иллюминированной по случаю коронации Александра Второго; купил по настоянию Феофана Васильевича золотые часы, считавшиеся им непременным атрибутом настоящего доктора; поклонился университету – и прощай, Москва!

До Петербурга Сеченов доехал по не так давно выстроенной железной дороге, там пересел на пассажирский пароход, отправляющийся в Штеттин. В Кронштадте пароход задержали – надо было догрузиться углем, и Сеченов пошел бродить по городу.

Последнее, что он видел перед отъездом из России – пьяную драку двух матросов. Картинка эта лишний раз укрепила в нем уверенность, что тема диссертации, уже смутно назревавшая в мыслях, выбрана им правильно.

6

В небольшой уютной квартирке на Луизенштрассе, в комнате, служившей салоном, собралась компания из четырех русских медиков. Окна выходили в тихий больничный сад, сейчас по-зимнему голый и пустой. Фрау Крюгер, хозяйка квартиры, тихонько постучала в дверь, спросила, не желают ли господа медики пива, и неслышно удалилась.

Боткин приехал в Берлин поздней осенью из Вюрцбурга. Случайная встреча с одним немецким врачом определила на первое время пребывания за границей интересы Сергея Петровича: этот врач так вдохновенно описывал достижения Рудольфа Вирхова в науке, с таким увлечением рассказывал о работах этого «великого творца новой медицинской школы», что Боткин решил немедленно ехать в Вюрцбург, к знаменитому профессору.

Революция 1848 года принесла с собой не только ревизию политических, общественных и промышленных основ жизни Германии, но и тех мировоззрений, которые преобладали тогда в естествознании.

Господствовавшая в медицине «гуморальная, теория» [2]2
  Сторонники гуморальной теории считали, что весь механизм координации физиологических процессов, все взаимодействие между различными частями организма осуществляются через жидкие среды (тканевую жидкость, лимфу, кровь), а роль нервной системы во внимание почти не принимали.


[Закрыть]
уже показала свою несостоятельность. Новые открытия в области физиологии и химии, успехи учения о крови, нервах, пищеварении никак не укладывались в рамки этой теории. На смену описаниям болезненных процессов по внешнему виду, цвету, консистенции тканей, описаниям, сдобренным туманными рассуждениями о «жизненной» и «образовательной силе», пришли наблюдение и опыт с помощью секционного ножа и микроскопа.

Это направление в западноевропейской медицине возглавил Рудольф Вирхов. Он выдвинул свою «целлюлярную», или «клеточную», патологию, основанную на уже известной к тому времени «клеточной теории» строения организма.

Вирхов провозгласил клетку важнейшим элементом в общем строении тела; отражая известный тезис Вильяма Гарвея – «все живое из яйца», он утверждал, что клетка рождается только из клетки, и тем самым доказывал непрерывность жизни и невозможность пресловутого «самозарождения». «Только в клетке молекулы получают свое соединение в собственно живую единицу», – утверждал он.

Много времени спустя великий Павлов писал, что клетка с функциональной стороны – «дно жизни», «суть дела».

Да, клетка – важнейший элемент в общем строении тела, но не единственный. И тут Вирхов впадал в ошибку, которая привела его и к другим важным принципиальным ошибкам.

Поставив клетку во главу угла, Вирхов считал весь организм только механической суммой клеток, отрицая его целостность, его единство. «Нет никаких других болезней, кроме местных», – писал он и к организму относился как к «клеточному государству», в котором каждая колония клеток совершенно самостоятельна, а каждая клетка развивается независимо и в отрыве от всего организма.

Целлюлярная патология Рудольфа Вирхова в то время сыграла большую прогрессивную роль и была еще одной ступенью в развитии науки, заложенной великим врачом древности Гиппократом.

Учение о клеточном строении проникло во все области биологических исследований и совершенно по-новому поставило вопросы физиологии и патологии организмов.

Боткин влюбился и в учение и в «учителя» (что не помешало ему некоторое время спустя стать основоположником «теории нервизма» в русской медицине – теории, основанной на целостности организма и на влиянии нервной системы на все его проявления) и последовал за Вирховым в Берлин, где тот в 1856 году получил университетскую кафедру в только что отстроенном для него патологоанатомичеcком институте.

Компания из четырех московских медиков радостно встретилась в квартире Боткина. Веселый хозяин приветствовал каждого, как близкого друга, – на чужбине все они стали особенно близки и дороги ему.

Беккерс, бывший хирургом при Пирогове в Севастопольскую кампанию, с возмущением и грустью рассказывал о тех незабываемых днях.

– Мы знали, что надо смотреть в оба, чтобы наши больные не остались без пищи, об этом предупреждал Пирогов. Но то, что мы там застали, было ужасным – все эти чиновники и администраторы действительно относились к казенному имуществу, как к своему именинному пирогу! Пришлось даже сконструировать некое приспособление, чтобы из котлов с жидкой пищей нельзя было выуживать куски мяса. Но и это мало помогало – мясо все равно не доходило до раненых солдат. Непостижимым образом оно «рассасывалось» по дороге от кухни до палаты…

Боткин по окончании университета тоже провел почти четыре месяца на Крымском театре войны, и все это было ему хорошо известно. Он только молча кивал головой.

Друзья вспоминали Московский университет.

– Кому из вас приходилось работать с микроскопом, признайтесь честно? – спросил Боткин.

Оказалось, что никому.

– Теперь вы понимаете, почему у Вирхова я схватился за микроскоп, как изголодавшийся младенец за материнскую грудь?! Это таинственное кабалистическое орудие, каким мы считали его в Москве, здесь основа основ! Патологическая анатомия просто немыслима без него. Я не могу понять, как это патологи до сих пор обходились без микроскопа. У нас в лаборатории Гоппе-Зейлера… Да, впрочем, приходите, сами посмотрите.

– Обходились обыкновенно, – с серьезной улыбкой и искрами смеха в глазах вмешался Беккерс. – Для того чтобы определять цвет крови и мочи или консистенцию ткани, не требуется микроскопа.

– Ну, а вы к кому пристроились, Сеченов? – спросил Юнге, собиравшийся заниматься офтальмологией. – Расскажите, что вы-то делаете.

– Могу рассказать, – охотно откликнулся Сеченов, – начал я тут с частной химической лаборатории Зоннештейна. И начал очень оригинально – собирался изучать качественный анализ. Но вы же знаете, в университете нас в химическую не допускали, так что начать мне пришлось… с мытья лабораторной посуды. И обучал меня этому служитель. У него я прошел курс обращения с паяльной трубкой, с огнем, и так как у служителя рука была легкая, а у меня не менее легкая голова, обучение прошло успешно и закончилось быстро. Кое-чему из количественного и качественного анализа я тоже, правда, научился. И через два месяца мог уже без стыда начать работу у Дюбуа-Раймона.

– А что вы скажете о нем? Кстати, лекции его вы слушаете?

Что он скажет о знаменитом впоследствии ученике еще более знаменитого уже тогда Иоганна Мюллера – Дюбуа-Раймоне? Но прежде надо рассказать о «трижды знаменитом» Мюллере.

Он-то и привлек Сеченова в Берлин – Иоганн Мюллер был самым выдающимся физиологом и биологом Германии. Имя его гремело по всему миру, как одного из реформаторов сравнительной анатомии и одного из первых ученых, связавших ее с эмбриологией. Карл Людвиг, Рудольф Вирхов, Герман Гельмгольц – все это ученики мюллеровской школы.

Иоганн Мюллер… Сеченов был разочарован, надо честно признаться. Не того он ожидал от «короля физиологии» – король-то к тому времени почти ею и не занимался. Все еще считаясь официальным представителем кафедры, он уже не принимает учеников, а лекции по физиологии читает только в один летний семестр, за три месяца весь курс. Сеченов, разумеется, будет посещать эти лекции, но уже многого от них не ждет. Сейчас он слушает у Мюллера курс сравнительной анатомии. Усталый и больной, профессор читает этот курс таким тихим голосом и с таким безразличием… Какая досада, что угасает эта славная жизнь!

Иное дело Дюбуа-Раймон. Вот чьи лекции стоит послушать. Хоть они и не обязательны, но до чрезвычайности интересны. Немцы на них почти не ходят, и вся аудитория слушателей – семь человек; среди них Сеченов и Боткин. Электрофизиология мышц и нервов. Что мы знаем о ней? Ровно ничего. Да и мало кто вообще знаком с этой любопытнейшей областью. Он, Сеченов, во всяком случае, увлечен этими лекциями. Для той программы-максимум, которую он себе наметил в жизни, эти сведения, несомненно, пригодятся. Учеников у Дюбуа нет, лаборатория маленькая – всего одна комнатка. Доступа туда никому нет – это его святилище. Но зато возле лаборатории есть коридор, а в коридоре стоит стол. Единственный и неудобный. Тем не менее при большом желании и тут работать можно. Дюбуа милостиво разрешил. Не сам Сеченов просил об этом – просил дерптский доктор Купфер, приехавший специально слушать лекции Дюбуа-Раймона и пожелавший изучить гальванические явления на мышцах и нервах. К нему-то и пристроился Сеченов, и вдвоем они установили в этом коридоре на этом столе гальванометр и проделали несколько опытов на мышцах и нервах лягушки и спинном мозге угря. В коридоре было холодно и сыро, перед окном возвышалась, заслоняя свет, высокая стена соседнего дома, но Сеченов пренебрег этими неудобствами, хотя теперь с удовольствием думал о переходе в лабораторию вирховского института. Атмосфера в коридоре была вообще не слишком приятная – профессор Дюбуа, этот немец с французской фамилией, не обращал на него никакого внимания: будто и не сидел Сеченов за столом, не работал с гальванометром, не дул на застывшие руки. Профессор либо просто проходил мимо, либо перебрасывался несколькими словами – не с Сеченовым, а с Купфером. Через него однажды и попросил произвести опыты на угре.

– Так что, друзья, как видите, не очень сладко живется в прославленном Берлине, – смеясь, закончил Сеченов свой рассказ.

Юнге поинтересовался, каким образом можно попасть на университетские лекции.

– Совсем не обязательно поступать в студенты, как это по наивности сделал я, – ответил Сеченов. – Можете просто записаться на тот курс, который вас интересует, заплатить деньги и ходить. А со мной получилось смешно. Пошел я прежде всего к ректору, выслушал от него длинную наставительную речь и удостоился рукопожатия. Прямо от ректора – в канцелярию: внес деньги за все пять курсов, которые наметил себе: Магнуса – по физике, Розе – по анатомической химии, Мюллера – по сравнительной анатомии, Дюбуа – по физиологии и Гоппе-Зейлера – по гистологии. Почему-то с меня потребовали плату и за занятия в сравнительно-анатомическом музее Мюллера. Со всеми квитанциями об уплате я явился к профессорам, и они дали мне карточки для слушания лекций. Пришел я и к Мюллеру. Дал он мне разрешение на посещение музея и велел заняться остеологией рыб. Прихожу в музей. Огромная пустая комната, потолок черт знает где, изо всех углов – эхо. Кроме меня, ни души. Мюллер сюда давно не заходит, как объяснил мне служитель. Сижу я среди безмолвных рыб, поглядывая на их скелеты, а что делать – не знаю. Походил день-два – и бросил. Вообще сравнительной анатомией я заниматься не собираюсь, так что нечего и время тратить. А Мюллера все-таки дослушаю – уже записался на летний семестр на курс физиологии. Процедура та же: пошел в канцелярию, внес деньги, потом пойду получать разрешительную карточку к славному ветерану немецкой физиологии. Жаль мне его – и не старый вовсе, а такой больной и слабый, что, кроме глаз, кажется, ничего не осталось. Зато глаза, когда он читает, блестят неописуемым блеском. Блеск этот вместе с именем Мюллера тоже уже стал историческим…

– Ну, а в России что? – помолчав, спросил Сеченов Беккерса. – Как Москва?

– В России только и разговоров, что об освобождении крестьян. Александр, правда, заявил, что слух, будто правительство приняло проект реформы, ложен, но что заняться этим вопросом пора.

– Ну и что же? – спросил Боткин.

– Уж больно вы быстры, Боткин, – засмеялся Беккерс, – вот и будут заниматься несколько лет. Терпение, дорогой, нужно, терпение…

– Терпением русский народ издавна славился, – заметил Сеченов, – думаю только, на сей-то раз терпеть уж недолго осталось.

Просидели у Боткина до вечера. На другой день назначили встречу в ресторане Тепфера, известном в Берлине как «медицинский ресторан», потому что кормились там исключительно медики. – Сеченов с Боткиным шли, не торопясь, и громко разговаривали.

– Нет, какова бестактность, – возмущался Сеченов, – смотрит нам прямо в глаза, а ведь мы с вами как-никак составляем одну треть его аудитории, и говорит: длинноголовая раса (то есть немцы), видите ли, обладает всеми возможными талантами, а короткоголовая (это мы с вами) – в лучшем случае лишь подражательностью! И до каких пор они будут смотреть на нас, как на варваров?!

– Неужели вы думаете, голубчик Сеченов, что Дюбуа-Раймону известно хоть что-нибудь о России? О нашем Белинском он, наверно, никогда и не слышал, короткоголовых русских писателей – Гоголя, Тургенева и Достоевского – не читал, о том, что существовал Грановский – понятия не имеет…

– Ведь он, когда подходит к нашему столу в коридоре, на меня даже не смотрит, два-три слова скажет Купферу и уходит. Мне, конечно, все равно, замечает он меня или нет, но вот сегодня не выдержало сердце, так захотелось ему в лицо сказать…

– А вы, голубчик, докажите ему, что не одной подражательностью славен русский человек, – подзадоривал Боткин, – возьмите и сделайте какое-нибудь великое открытие на ваших возлюбленных лягушках и поднесите Дюбуа-Раймону: нате, мол, вам плоды трудов представителя короткоголовой расы.

– А что вы думаете, и докажу, – рассмеялся Сеченов, – и открытие сделаю, и ткну его носом в это открытие.

Всего через пять лет суждено ему было вспомнить этот наполовину шутливый разговор, когда он действительно сделал замечательное открытие, сразу поднявшее его на голову выше Дюбуа-Раймона в области медицинской науки. В ту встречу о расах не упоминалось, и Дюбуа был исключительно мил и любезен с Сеченовым, понимая уже, что за ученый сидит перед ним.

Но на лекции по электрофизиологии Сеченов продолжал ходить. Он заинтересовался работами Гельмгольца, о которых с таким жаром рассказывал Дюбуа. Недавно экспериментальная работа Гельмгольца, впервые измерившего скорость распространения. возбуждения по нервам, была напечатана в известиях Французской Академии.

Дюбуа рассказывал с увлечением, горячо и страстно всю историю открытия: сомнения Иоганна Мюллера в возможности измерить столь быстрый процесс, свои собственные мысли – как можно было бы экспериментально приступить к этому делу, и, наконец, решение задачи его другом, учеником того же Мюллера – Германом Гельмгольцем.

Все это было так интересно и необычно, что Сеченов решил непременно поехать в Гейдельберг поработать у знаменитого физика и физиолога Гельмгольца. А пока он перешел от Дюбуа-Раймона в институт Вирхова, к Гоппе-Зейлеру, в его лабораторию медицинской химии.

Молодой ученый, милый, добрый и снисходительный, сразу пришелся по душе Сеченову и не только потому, что Гоппе-Зейлер не делал никакого национального различия между своими учениками: сама система работы у него была такова, что обучение шло легко и быстро.

В теплой и светлой комнате (какое счастье, что удалось вырваться из полутемного, неуютного коридора!) занимались изучением животных жидкостей. Гоппе-Зейлер интересовался работой каждого, был мягок и доброжелателен, и как-то само собой выходило, что ученики поверяли ему свои сокровенные мысли. С ним хотелось поделиться планами, посоветоваться, выслушать его мнение, которое он, кстати сказать, никому не навязывал. Даже научные темы он предоставлял выбирать по собственному усмотрению, вполне доверяя молодым медикам, и только чутко и тактично направлял их работу.

Гоппе-Зейлер – физиолог-химик. Кому, как не ему, понять всю сложность избранной Сеченовым темы? И Сеченов, расположенный снисходительностью и простотой ученого, решается на откровенный разговор с ним.

Не раз у себя на родине приходилось Сеченову наблюдать, как топит в вине горести и печали своей беспросветной жизни русский мужик и ремесленник. Печальная и губительная роль водки в безрадостной жизни русского народа была ему хорошо известна. И Сеченов выбирает темой своей научной работы влияние на организм острого отравления алкоголем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю