355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миньона Яновская » Сеченов » Текст книги (страница 10)
Сеченов
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:31

Текст книги "Сеченов"


Автор книги: Миньона Яновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Сусловой не надо было прибегать к фиктивному браку: отец ее, образованный и умный человек, сумевший преодолеть для себя все препятствия, которые ставило перед ним положение крепостного, и стать человеком передовых взглядов и широкой эрудиции, рад был, чтобы его дочь получила высшее образование и отдала свои знания на служение народу. Он всячески поощрял ее намерения, а брат Василий, кроме помощи в подготовке к экзамену, «образовывал» ее и в политическом отношении, уверенный, что младшая сестренка с ее характером и способностями окажет в жизни немалую помощь народному делу.

Не то было у Обручевой. Как ни далека была она от мысли о браке, пришлось согласиться. Правда, брак был ни к чему не обязывающим, не кабальным, но, конечно же, ей куда больше нравилось быть такой же свободной, как Надежда Прокофьевна!

В апреле 1861 года Маша и Боков написали в Клипенино Обручевым и испросили их родительское благословение. Благословение не заставило себя ждать: родителям нравился Петр Иванович, и они считали его вполне подходящей партией для своей Маши. Быть может, сказались тут и опасения перед ее характером, таким настойчивым и упрямым, и они, нисколько не подозревая о подоплеке всего этого дела, рады были отпраздновать Машину свадьбу.

22 мая Владимир Александрович с сестрой выехал в Клипенино. После прошлогоднего приезда с Боковым, после того, как по его и доктора совету Маша уехала в Петербург и там «выздоровела» да еще стала невестой того самого Бокова, генерал Обручев стал спокойней относиться к сыну. Не то чтобы он совершенно простил его – обида была глубоко затаена в родительском сердце. Но сын – всегда сын. Ничего дурного об образе жизни Володи отец не слышал, заработков за литературный и учительский труд ему, по-видимому, хватало, и Александр Афанасьевич смирился, здраво рассудив, что, быть может, и на журнальном поприще сын Владимир принесет посильную пользу отечеству. Тем более, что было у него немало неприятностей с младшим – Сашей, страшным повесой и гулякой, долги которого – и не малые – то и дело приходилось оплачивать из своих скудных средств.

Владимир Александрович использовал время, проведенное в Клипенино, для переводов Шлоссера, который в этом году уже начал издаваться отдельными томами. Чернышевский торопил с переводом. «…Вы сам, пожалуйста, не хандрите, – писал он 2 июня 1861 года в Клипенино, – а лучше присылайте нам (хоть через Петра Ивановича или прямо адресуя в редакцию «Современника») перевод Шлоссера, по мере изготовления; об этом усердно прошу вас. Поцелуйте за меня ручку Марье Александровне и передайте глубокое мое уважение вашей матушке».

К письму была приложена приписка Бокова. Он писал, что рассказал Чернышевскому о долге Обручева Зарембе и что Чернышевский просил Серно-Соловьевича выдать Обручеву нужную сумму в счет оплаты за шлоссеровские переводы. Чернышевские переехали на новую квартиру, в Кабинетскую улицу, но номер дома Петр Иванович не помнит, а потому просит писать на его адрес. И еще одна фраза, ради которой, может быть, и была составлена вся приписка: «Из-за границы известий нет…»

К кому относились эти тревожные слова? К Михайлову ли, который вместе с Шелгуновым уехал «на воды», с тем чтобы потом отправиться в Лондон печатать прокламацию «К молодому поколению»? Или к кому-нибудь другому, кто где-то там, за границей, печатал другую прокламацию – нелегального общества «Великорус», которая появилась летом на улицах и в домах Петербурга? Трудно сказать что-нибудь определенное: до сих пор все еще не до конца выяснено, кто входил в комитет «Великоруса», так глубоко была законспирирована эта организация. Неизвестно также точно, кто составлял прокламации, успевшие быть напечатанными до арестов осенью 1861 года.

Но одно это – то, что вся организация была окутана такой глубокой тайной, – заставляет думать, что идейным руководителем ее был очень опытный революционер и конспиратор. А самым опытным был, конечно, Чернышевский. Так или иначе, общество «Великорус» было с ним связано. Владимир Александрович Обручев, несомненно входивший в его руководящий состав, вспоминал, что именно Чернышевский указал ему путь в жизни и что с Чернышевским он советовался по всем самым важным вопросам.

Первые два выпуска прокламации «Великорус» были написаны неопытной рукой, да и по своему содержанию не отвечали идеям великого демократа: они призывали к истинно конституционной монархии. Но о третьем выпуске известно следующее: Обручев в своих воспоминаниях скупо говорит, что третий выпуск прокламаций должен был быть написан «весьма сильно» и что писать его должен был человек всеми ими уважаемый.

Тревога о заграничных делах не покидала Владимира Александровича во все время пребывания в Клипенино.

В имении была суета: готовились сразу к двум свадьбам. Приехал из полка старший сын Афанасий – жених бывшей гувернантки Анюты – Полин. Обеим невестам шили наряды, готовили приданое, довольно скудное по тому времени, составляли списки угощений, хотя свадьбы должны были пройти очень скромно.

Мария Александровна, которой претили все эти приготовления, однако не показывала вида, как мало они ее интересуют. Приезда жениха она ждала без внутреннего трепета: для «ее он был просто «освободителем». Не то чтобы жених был ей неприятен или совершенно безразличен. Вряд ли нашлась бы женщина, которую не пленила бы красота и душевная чистота доктора Бокова. Да и по характеру своему Мария Александровна не склонна была уступать то, что принадлежало ей, и потому она все-таки ждала его приезда. Чувство особенной защищенности, которое ей внушала мысль о замужестве, вызывало в ее душе благодарность к Петру Ивановичу, и она глубоко верила, что этот не совсем обычный брак с таким человеком не будет для нее чреват никакими неожиданностями.

В конце июля Владимир Александрович отбыл в Петербург под предлогом, что им с Боковым надо заняться подысканием подходящей квартиры.

По дороге, в Ржеве, Обручев купил только что вышедшую книжку «Современника»; в ней была напечатана вторая часть «Полемических красот» Чернышевского. И, углубившись в это новое замечательное творение своего учителя, он доехал до Петербурга.

Чернышевского Владимир Александрович нашел в удрученном состоянии: болезнь отца, Гаврила Ивановича, которого он нежно любил, принимала угрожающие формы. Чернышевский, знакомый с Боткиным через доктора Бокова, посоветовался с ним о состоянии отца, и Боткин заочно прописал рецепт. Поначалу лекарство подействовало, и Гаврила Иванович прислал сыну бодрое письмо. Но Боткин неожиданно встретил это известие весьма скептически. Он отлично понимал, что лекарство не могло сразу же оказать своего действия, что улучшение состояния больного исходит от его веры в действие лекарства и что долго такое положение не продержится.

Вконец расстроенный Чернышевский собрался в Саратов.

Как раз в это время, в августе, перед отъездом Чернышевского, Обручев встретился с ним в последний раз.

Боков к приезду Обручева уже наметил квартирку, вполне подходящую для их не совсем обычной жизни с будущей женой. Квартирка находилась в доме Ханыкова, Эртелев переулок, № 5, и состояла из нескольких комнат, разделенных на две половины большой залой. Владимир Александрович одобрил квартиру. Боков дал хозяевам задаток и поспешил в Клипенино на свадьбу.

Был ли он счастлив? Страдал ли он от мыслей о фальшивости этой свадьбы? Или, избалованный успехом у женщин, надеялся на перемены в отношениях с Марией Александровной, на то, что этот брак, задуманный как деловое предприятие, перейдет со временем в настоящую супружескую жизнь?

Вспоминая чуть удлиненный и слегка выдающийся вперед подбородок невесты – признак несомненной воли, упрямые складки вокруг ее губ, умный, решительный взгляд, ее твердое намерение идти по однажды намеченному пути, он понимал, что она принадлежит к людям, знающим, чего они добиваются от жизни. Но, думая о редко уловимом выражении грусти и тоски в ее глазах непонятного цвета, о тихом тоскующем голосе, каким она ответила на его «деловое» предложение, он понимал и другое: как бы там ни было, она остается женщиной и, пусть совершенно подсознательно, ждет и хочет настоящего чувства. Надо только суметь внушить ей любовь – она к ней готова. Женщина, которая не забывает аккуратно расчесать кокетливую челку над белым высоким лбом и уложить в локоны свои недлинные русые волосы, – такая женщина не может быть создана только для работы.

Он решил быть терпеливым и внимательным, не навязывать ей – боже упаси! – своих чувств и ждать. Ждать, пусть год, пусть два, пусть много лет, пока чувство привязанности в Марии Александровне не переродится в подлинную страсть.

Было ли это самоуверенностью с его стороны? Петр Иванович не обольщался насчет силы своего характера: он знал, что отличается чрезвычайной мягкостью и легко поддается влиянию более сильных людей. Но он знал и другое: не было такого человека среди его знакомых, который бы плохо к нему относился. А женщины?.. Он не прилагал никаких усилий, чтобы покорять их сердца, он ровно ничего не делал, чтобы нравиться им, и сколькие его, однако, любили! А теперь одна-единственная, которую полюбил он – он чувствовал: полюбил на всю жизнь, – она… она смотрит на него как на орудие для достижения своей высокой цели, и он должен отныне подчинить всю свою жизнь, свои поступки, душевные движения, настроение тому, чтобы заставить ее увидеть в нем любящего, преданного человека.

В таком настроении приехал он в Клипенино, где был встречен родителями невесты ласково, прислугой – восторженно (и тут оказалось влияние его обаятельной внешности), невестой – спокойно и суховато. Он старался быть неназойливым в эти последние часы своей холостяцкой жизни и, кажется, вполне преуспел: Мария Александровна расправила нахмуренные брови, разгладились складочки в уголках рта, глаза улыбнулись ему заговорщицкой улыбкой. В ответ он счастливо рассмеялся.

20 августа семья Обручевых отпраздновала обе свадьбы [7]7
  Дата венчания М. А. Обручевой с П. И. Боковым почерпнута из рукописного дневника Э. Ф. Обручевой, хранящегося в Московском отделении архива Академии наук СССР. Ранее не публиковалась.


[Закрыть]
: Афанасия и Марии. В маленькой церкви Погоста Кокоши священник совершил обряд венчания. И в тот же вечер Мария Александрова и Боков уехали в Петербург.

На сердце у Эмилии Францевны было неспокойно. Материнский инстинкт подсказывал ей: что-то не совсем ладно в свадьбе ее дочери. А что? Она и сама не могла бы сказать толком. Просто казалось ей, что Маша не выглядит счастливой женой, дождавшейся, наконец, своей свадьбы, как не выглядела она нетерпеливой невестой в ожидании приезда жениха. Можно, конечно, и не придавать этому особого значения: она знает свою дочь, ее сдержанность, ее скрытность, ее нелюбовь выставлять напоказ чувства и переживания. Но те переживания, те чувства, так хорошо спрятанные от всех глаз, – но не от глаз матери! – которые ей удалось уловить, не были похожи на все, что привыкла находить Эмилия Францевна у влюбленных девушек, что было в ней самой, когда она двадцать семь лет назад венчалась со своим Александром Афанасьевичем.

Она все выискивала утешения, уговаривая себя, что не было у Маши никаких иных причин, кроме любви, чтобы так поспешно выходить замуж, что опасения остаться «старой девой» никогда не волновали ее дочь, что до недавних пор она и не помышлял а о замужестве. Не было и we могло быть никаких причин, кроме любви… Но и любви не было – в этом Эмилия Францевна, как ни успокаивала себя, была совершенно уверена.

И, проводив в спальню сына с женой, поцеловав на ночь мужа, она осталась сидеть в глубоком уютном кресле и все думала и думала. Что же происходит в жизни ее Маши и чем же помочь ей, если закравшееся в сердце подозрение правильно и жизнь молодоженов сложится совсем не так счастливо, как этого следовало бы ожидать?!

Утешив себя тем, что Петр Иванович никогда не обидит жену, да и Маша сама не даст себя в обиду, она так и заснула в этом кресле, не раздеваясь, слегка поеживаясь от ночного холода. И снилось ей, что она качает внука – Машиного сыночка – и теплое тельце ребенка, такое родное и любимое, мирно покоится на ее коленях.

Она неловко повернулась во сне. С колен ее спрыгнула кошка, недовольная, что потревожили ее сон.

2

Когда Грубер представил своих протеже: «Фрау Бокова и фрау Суслова» – и отправился, наконец, в анатомичку, Иван Михайлович все еще не пришел в себя от внезапно охватившего его волнения.

Девушки тем временем осматривали нехитрое оборудование почти еще пустой лаборатории. Та, с мохнатыми глазами – ее-то и звали Боковой, – что-то тихо опрашивала у другой – курносой, симпатичной особы, которая страшно серьезно ей отвечала.

Бокова… Значит, это и есть жена того самого красавца, с которым Иван Михайлович однажды встретился у Боткиных. Что-то он слышал об этом необычном браке, какие-то таинственные слухи дошли и до него. Значит, это она и есть. А может быть, просто однофамилица? Помнится, есть еще и другой Боков, ветеринар, старший брат этого, зовут его, кажется, Павел Иванович. Может быть, его дочь?

– Машенька, – позвала тем временем Суслова, – поглядите-ка сюда.

Машенька – очаровательное имя. Но как бы узнать ее отчество?

– Простите, как прикажете величать вас? – шутя опросил Сеченов.

Ага, значит одну зовут Надежда Прокофьевна, а другую – Мария Александровна. Нет, не дочь и не сестра. Значит, так и есть – жена.

Но что же там толковали о фикции? Разве возможно, чтобы такая женщина, живя под одним кровом с этим красавцем, была ему фиктивной женой?!

Сообразив, что слишком увлекся совершенно несвойственными ему мыслями и что молчание его становится просто неприличным, Иван Михайлович подошел к лабораторному столу и опросил:

– Так над чем же вы обе намерены работать? Так начался первый день их занятий в лаборатории Сеченова.

Оказавшись, так сказать, в двойном знакомстве с семьей Бокова: с одной стороны, встреча с Петром Ивановичем у Боткина, с другой – занятия с Марией Александровной, Сеченов довольно скоро стал бывать и у них в доме. Боков был неизменно радушен, рассказывал, что они с Машей сейчас занимаются из гимназического курса, чтобы подготовиться к сдаче экзаменов. Сеченов предложил и себя в репетиторы, похвалившись, что имеет инженерное образование и довольно силен в математике.

Предложение было принято Боковым с нескрываемым удовольствием, его женой – сдержанно. И теперь уже по долгу Иван Михайлович чуть ли не ежедневно заходил в Эртелев переулок, не смущаясь расстоянием от своего дома, которое ему приходилось преодолевать.

Мария Александровна была неизменно вежлива, как ученица проявляла себя способной и понятливой, как женщина не замечала (или делала вид, что не замечает) затаенных взглядов, которые бросал на нее Сеченов.

Быть может, такие вполне официальные приятельские отношения между Сеченовым, его ученицей и ее мужем затянулись бы на неопределенное время, если бы неожиданные события не разразились внезапно над головой Бокова и близких ему и его жене людей.

Сентябрь 1861 года, богатый революционными событиями, был одновременно и началом правительственной реакции. Воззвание «К молодому поколению» вызвало арест Михайлова, что, однако, не приостановило действия тайных кружков, распространявших прокламации. В сентябре появилась прокламация «Великорус», первый ее выпуск, а вслед за ним и второй.

И Обручев и Боков занимались распространением листовок, и тот и другой все это время были настороже. Быть может, поэтому муж и брат Марии Александровны были довольны тем, что в доме появился такой друг, как Сеченов, которому, в случае чего, можно было бы доверить судьбу Марии.

«Случай» не заставил себя ждать.

4 октября Владимир Александрович, закончив рассылку по почте оставшихся листков «Великоруса», пошел к Серно-Соловьевичу отвезти очередную порцию перевода Шлоссера. От Серно-Соловьевича он в отличном настроении сел на извозчика и поехал к сестре обедать. В 9 часов, после приятно проведенного вечера, на котором Маша рассказывала о своих успехах в науках и о том, как интересно работать в лаборатории у Сеченова, Владимир Александрович отправился домой, на Васильевский остров.

Кто-то остановил извозчика. Кто-то попросил Обручева выйти из пролетки. И кто-то, оказавшийся жандармским офицером, на том же извозчике отвез его в Третье отделение.

В тот же вечер у себя дома на глазах у взволнованной Марии Александровна был арестован и Боков. Вскоре его, правда, отпустили на поруки, но угроза суда и ссылки отныне камнем висела над ним.

В этот день Мария Александровна не явилась в академию. Не пришла она и на другой и на третий день. И тут Сеченов не выдержал и отправился к Боковым.

Квартира в Эртелевом переулке была пуста. Встревоженная служанка, заливаясь слезами, рассказала об аресте Петра Ивановича, о том, как он вернулся домой, и об аресте Обручева.

– Сейчас пошли на свидание к Владимиру Александровичу.

– Оба? – спросил Сеченов, пораженный услышанным.

– Обои, – подтвердила прислуга. – Подождете, может?

Ждать или не ждать? Удобно ли это? До него ли им? Решил, что нет, ждать не следует, если Мария Александровна сочтет нужным рассказать ему о своих бедах – сама расскажет.

Обручев, которому в Третьем отделении предъявили все распространенные им листки, был оглушен. Так вот как, вот для кого они старались, вот кого пытались просветить, вот ради кого рисковали свободой и жизнью? Все эти люди – предатели, доносчики…

Владимиру Александровичу, из которого еще не успел вылепиться опытный конспиратор и революционер, для которого распространение прокламации «Beликорус» было, в сущности, «первым революционным делом, и в голову не – пришло, что предатели сидели на почте, что чиновникам было поручено вскрывать подозрительные конверты и передавать содержимое Третьему отделению.

Потрясенный Обручев решил любыми путями предупредить тех, кто должен был «весьма сильно написать» третий выпуск, чтобы не губили себя ради такой публики. Удобней всего это было сделать через Бокова. И на третий день после ареста Обручев потребовал свидания с сестрой и зятем.

Свидание дали. Боков, едва вошел в приемную, тотчас же приложил палец к губам. Однако им удалось перекинуться несколькими словами, из которых Обручев узнал, что и Боков получил сведения о том, что все прокламации «Великоруса», распространенные Обручевым, находятся в Третьем отделении.

Петр Иванович, через друзей спросив у Чернышевского, может ли он продолжать бывать у него, на что ему было отвечено, что все в их отношениях должно оставаться по-прежнему, отправился к Николаю Гавриловичу. Чернышевский не удивился – уже давно видел он, как сгущаются тучи над головами его друзей и над его собственной. Он перевез семью на новую квартиру, на Большую Московскую улицу, но дома в эти дни почти не бывал – все время проводил у постели умирающего Добролюбова.

Дни Добролюбова были сочтены. Он мучительно страдал от слабости и болей, знал, что умирает, стал раздражителен. Только два человека действовали на него успокаивающе: Чернышевский и Авдотья Панаева, самоотверженно ухаживавшая за больным.

Теперь уже двери дома Чернышевского не были постоянно открыты для всех – только близких людей принимал он ежедневно, остальным же, желавшим его видеть, была назначена среда, и в этот день приходило очень много народу.

В ночь с 16 на 17 ноября Добролюбов скончался. Для Чернышевского это была третья утрата дорогого человека за последний год: смерть маленького сына, смерть горячо любимого отца и смерть самого дорогого и близкого друга, почти брата – Добролюбова.

Слежка, установленная за ним, не оставалась для него тайной. Николай Гаврилович знал, что каждый его шаг известен охранке, что каждое написанное и напечатанное им слово вызывает еще большее против него озлобление, мог подозревать, что даже те слова, под которыми не стояла его подпись, отлично известны правительству.

– В начале декабря Петр Иванович Боков был вызван в Сенат, где ему объявили, что дело его передано суду, что привлечен он по делу о составлении и распространении прокламации «Великорус» и что лучше всего ему во всем признаться, чтобы смягчить наказание, ибо правительству все о нем известно и пощады ждать нечего.

Боков отлично понимал, что ничего о нем определенного неизвестно: иначе его не отпустили бы на поруки, как это сделали, а держали бы в заключении, как Обручева, который был уже переведен из Третьего отделения в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

В этот же день в Сенате читался приговор Михаилу Михайлову. Петр Иванович смешался с толпой, стараясь держаться поближе к проходу, чтобы послать последний привет этому замечательному человеку. Увидеть его, однако, удалось только тогда, когда после прочтения приговора его вывели в прихожую.

Вся длинная прихожая, вся площадка и значительная часть лестницы были заполнены народом. Многие выбегали из толпы, пожимали Михайлову руки, женщины плакали. Петр Иванович, с трудом сдерживая предательские слезы, молча подошел к Михайлову и обменялся с ним крепким рукопожатием.

В этой напряженной трудной атмосфере Сеченов был ясным лучом в доме Боковых. Не посвящая его в подробности событий, Петр Иванович, однако, не скрыл, что у Обручева дела почти безнадежны и что он тоже пока не знает, чего ему ждать. Не о себе волнения его – Иван Михайлович понимает, – о ней, о его дорогой жене, которую с каждым днем он любит все сильнее и сильнее.

Сеченов, не терпевший никаких излияний, сам не умевший ни одной женщине признаться в любви, не осуждал Бокова за откровенность – при таком положении, он понимал, что это неспроста. И обещал себе – незачем было говорить об этом Бокову, тот по-видимому и сам понял, – твердо обещал быть плечом и опорой для Марии Александровны в трудные для нее дни и в те дни, которые, быть может, будут еще труднее.

Ей и в самом деле было очень трудно. Любимый брат, которому она была так многим обязана, – в тюрьме; муж, которому она обязана не меньшим, – отпущен на поруки; родителям ни о чем не известно.

Она решила не сообщать отцу и матери о горе, которое стряслось над Володей, до тех пор, пока остается еще хоть малейшая надежда на оправдательный приговор. Надежды, в сущности, не было – об этом знал Боков, это понимала и Мария Александровна. Но она продолжала надеяться: мысль о родителях приводила ее в отчаяние.

Ее крепкая мужская воля особенно проявилась в эти месяцы. Она продолжала посещать лабораторию, не оставляла и домашних занятий. Она была, как всегда, сдержанна и серьезна и старалась ни в чем не отставать от Сусловой, втайне завидуя ее благополучию.

В последний месяц года Сеченов решил дать своим прилежным ученицам самостоятельные темы. Быть может, Мария Александровна и не настаивала бы сейчас на самостоятельной работе, но Суслова прямо-таки требовала ее, и – нет, она ни за что не покажет, что ей сейчас вовсе не до опытов! Как, вероятно, и не до лаборатории вообще… Хотя, кто может сказать, почему она продолжает посещать лабораторию и лекции, почему прилежно решает математические задачи дома? Только ли потому, что до смерти не хочется быть хуже Надежды Прокофьевны? Или, может быть, тут другое?

Об этом другом она твердо решила не думать. Это другое было запретным и страшным. Не потому страшным, что запретным, а потому, что не может, не может она даже в мыслях обидеть Бокова – такого доброго, такого самоотверженного, такого внимательного и чуткого. И такого по-женски слабого. Она это уже поняла: и слабохарактерность его, и чувствительность, и необыкновенная мягкость не от силы – от слабости. Ну что ж, воли и характера у нее станет на двоих.

Ни разу не дала она понять Сеченову, что догадывается о его душевном состоянии, ни разу не сделала ни одного шага, могущего поставить их чуть-чуть на другую ногу. В разговорах с ним она избегала душевности, а иногда, чувствуя его незащищенность перед собой, становилась особенно официальной и сухой.

А Сеченову жилось неуютно. Он честно выполнял взятые на себя обязательства домашнего учителя. Он пристально следил за успехами своих учениц по физиологии и счел уже возможным поручить им пусть легкие, но все-таки самостоятельные темы. Темы эти требовали немного подготовки и много сообразительности – чего хватало у обоих; и главное, могли быть выполнены в домашних условиях.

С этой стороны все было в порядке. Непорядок существовал у него в душе. Часто бывая в семье Марии Александровны, он имел все основания считать, что брак этот если и был поначалу фиктивным, теперь уже совсем не тот. Это чувствовалось в едва приметных интонациях голоса Марии Александровны, в новом, почти счастливом, несмотря на все прочие события, блеске глаз Петра Ивановича, во всей атмосфере дома, где, казалось бы, нечему радоваться, а между тем радость нет-нет да и промелькнет, как слабая зарница в предгрозовом воздухе.

Впрочем, для него от этого мало что изменилось: неумолимый закон не делал разницы между браком фактическим и фиктивным, и, если бы даже Мария Александровна, по странному капризу, судьбы откликнулась на его чувство, выхода для них не было.

Если бы откликнулась… Но она не откликалась, вот в чем главная беда! Она относилась к нему с той ровной симпатией, которая с самого начала установилась между ними. Только иногда, в крайне редких и казавшихся ему призрачными случаях, он вдруг ловил на себе ее смятенный взгляд, «полный такой невыразимой горечи, такой» безысходности, что у него мурашки пробегали по спине. Стыдясь, что уловил этот взгляд, вовсе не для него предназначавшийся, словно бы под дверью подслушал чужую тайну, он невольно откланивался и торопился уйти.

И еще угнетали его отношения с Петром Ивановичем. Знает ли этот доверчивый человек, с такой теплотой и дружественностью относящийся к нему, знает ли о«, что Сеченов отдал бы все на свете за то, чтобы украсть у него любовь жены?! Перед самим собой нечего ему кривить душой: не задумываясь, украл бы, только бы она захотела быть украденной.

И еще было обстоятельство, угнетавшее его. Совсем прозаическое, но прямо связанное с тем, что наполняло теперь все его помыслы. Он, профессор академии, по-прежнему не мог похвастаться, что в кармане у него бывает больше десяти рублей. Он все еще был в долгах и все еще нуждался. И не беда – он-то к этому привык. Но если случится несчастье с Петром Ивановичем, если Мария Александровна останется без средств к жизни, чем он сможет помочь ей?

Очевидно, придется поступиться своим отвращением к медицинской практике – чем только не поступился бы он? – ибо это единственное, что может дать ему возможность на первых порах поддержать Марию Александровну, чтобы она могла доучиться и выбраться на самостоятельную дорогу. Он знал ее непреклонную гордость, знал, что заставить ее брать деньги будет куда труднее, чем заработать их. Но об этом он решил не думать – придет время, выход найдется сам собой. А уж если заниматься практикой, то о какой Академии наук может идти речь?

И, не раздумывая, он отрекается от своей карьеры во имя призрачной возможности поддержать в трудную минуту любимого человека.

22 декабря 1861 года Сеченов написал в Академию наук:

«Совершенно неожиданные семейные обстоятельства заставляют меня думать, что в скором времени я буду вынужден искать значительного усиления моих теперешних материальных средств в жизни. При этом условии честное выполнение обязанностей, лежащих на каждом из членов Академии наук, если бы я удостоился высокой чести принадлежать к их числу, было бы для меня невозможным. Поэтому я и имею честь покорнейше оросить Конференцию Академии исключить меня из числа конкурентов на место адъюнкта по кафедре физиологии.

И. Сеченов».

Мосты сожжены. Он не поддастся ни «а какие уговоры, которые не замедлят последовать. Вопрос для него решен твердо и непреклонно.

Уговоры, конечно, «последовали: к Сеченову приехал академик Миддендорф, сам старик Бэр выразил сожаление по «поводу его отказа. Но дело сделано, он об этом не жалел.

Быть может, это был опрометчивый шаг с его стороны. Как показало будущее, действительно крайне опрометчивый. В Академии наук его письмо вызвало неприязненное отношение к молодому ученому, что не замедлило сказаться через год, когда освободилось место Бэра и академия вновь объявила кожуре на замещение должности ординарного академика: общественное мнение, печать единодушно называли имя Сеченова, но академия припомнила его прошлогодний отказ, и Сеченов не был даже зачислен в кандидаты.

Чем яснее была безнадежность положения Владимира Александровича, тем неспокойней становилась его сестра. Она все еще посещала лекции – не столь аккуратно, как прежде; она заканчивала работу с красными очками, порученную Сеченовым, и могла уже приступить к написанию выводов; по вечерам она уже не так внимательно занималась подготовкой к экзаменам – нервы у нее были напряжены, и гимназические науки плохо лезли в голову.

Вечерние встречи проходили теперь больше в молчании – говорил только один Петр Иванович, Сеченов слабо поддерживал разговор, а Мария Александровна и вовсе отмалчивалась.

Ей надо было решить нелегкую задачу: как и когда сообщить родителям об аресте Володи. Она знала, что здоровье отца сильно пошатнулось, знала, как болезненно реагирует Эмилия Францевна на любые горести своих детей; то же, что Маша должна была сообщить им, было настолько из ряда вон выходящим, таким страшным в своей неожиданности, что она просто боялась, как бы это сообщение не убило их.

Посоветовавшись с мужем и Сеченовым, она решила продолжать скрывать от них положение Владимира, пока окончательно не станет известно, на что он будет осужден.

Эти долгие вечера, иногда втроем, чаще вдвоем с Сеченовым, нисколько не бодрили, не улучшали тревожного настроения. Ее критический ум, склонный к анализу, давно уже сравнивал двух, самых близких для нее людей, и сравнение было не в пользу мужа. Ее смятенное существо тянулось к сильному характеру, к крепкому плечу, на которое можно было бы опереться. Боков при всей своей необыкновенной доброте не мог оказывать ей нравственной поддержки – он и сам находился в тревоге о своей собственной судьбе, любил пожаловаться и поволноваться вслух, и получалось так, что не он – она стала для него опорой. Сеченов же, неизменно ровный и рассудительный, если не считать того едва приметного волнения, которое Маша угадывала в его глазах, когда они обращались к ней, не только спокойно взвешивал обстановку, но и рисовал планы будущего, чем и как следует заняться, куда обратиться, чтобы сделать попытку облегчить участь Обручева. И эта его четкость в отношении к происходящему казалась Маше землей обетованной по сравнению с нервным напряжением Петра Ивановича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю