355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миньона Яновская » Сеченов » Текст книги (страница 2)
Сеченов
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:31

Текст книги "Сеченов"


Автор книги: Миньона Яновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

3

Охотный ряд гудел. Каменные и деревянные лавки, полные товаров, теснились друг возле друга, так что трудно было понять, где кончается одна и начинается другая. Торговали всем: рыбой, мясом, битой птицей, зеленью, фруктами, овощами. В воздухе носился гусиный пух, налипал на лицо, залезал в ноздри и противно щекотал в носу. Пухом тоже торговали. Запах от не слишком свежего мяса и рыбы стоял невообразимый. Грязища непролазная. Охотнорядцы, купцы и приказчики, здоровенные, крепко сбитые и горластые, зазывали покупателей, разливаясь на разные лады. Звон стоял в ушах, особенно у человека непривычного.

Иван Михайлович и Фифочка, оглушенные страшным гомоном, быстренько юркнули в чье-то подворье. Оставили вещи и тотчас же отправились искать квартиру.

Пошли по Моховой. Дошли до университета, остановились. Ивану Михайловичу хотелось войти в здание, но Фифочка не пустил: сперва надо угол найти, а потом уж идите куда желаете.

Почти напротив университета, у торговца яблоками, сдавалась комната в маленьком флигельке. Но комнатка была только одна – пришлось бы и Сеченову и Феофану жить в тесноте. Не подошло, а жаль, уж очень хороший был тут запах – яблочный! Пошли дальше, по Большой Никитской, заглядывали и в переулки. В Хлыновском тупике нашли, наконец, то, что искали: в доме при церкви Николы Хлынова, у пономаря, в первом этаже сняли квартиру. Полутемная прихожая вместе с кухней и большая комната, разделенная сплошной перегородкой надвое. В одной половине жили хозяева, в другой поселился Иван Михайлович. Феофан расположился в прихожей, и вскоре тут завелись все принадлежности сапожного искусства: Феофан Васильевич не терялся – в Киеве зарабатывал тем, что набивал офицерам папиросы, в Москве решил заняться башмачным делом, к которому был приучен еще в деревне. Шил он дешево и крепко, принимал заказы и обшивал хозяев, с которыми быстро сошелся. Хозяева за это взялись бесплатно готовить для квартирантов обед из их провизии.

Для Сеченова это было важно: жить приходилось экономно – из трехсот рублей, получаемых в год от матери, надо было уплачивать часть долга Владыкину, покупать книги и вносить в университет пятьдесят рублей. Феофан Васильевич изощрялся в экономии: в месяц на еду умудрялся тратить редко больше пяти рублей.

Устроившись с квартирой, Сеченов отправился в университет – узнать в канцелярии, что надо делать, чтобы быть принятым на медицинский факультет.

Февральская революция 1848 года во Франции насмерть испугала Николая Первого. Чтобы не быть застигнутым врасплох надвигающимся из Европы движением, чтобы не дать революционному духу развиваться в России, Николай издал 14 марта 1848 года манифест: распространению революционного движения противодействовать любыми путями, вплоть до пресечения силой оружия. Особое внимание обратил царь на рассадники свободомыслия – русские университеты.

«Когда революционное движение 48 и 49 года приблизилось к нашим границам в Пруссии и Австрии, – писал в «Автобиографических записках» Сеченов, – император Николай нашел нужным принять экстренные меры против проникновения к нам вредных идей с запада, и одной из таких мер явилось сокращение в Московском университете… числа студентов на всех факультетах, кроме медицинского, до трехсот».

По указу от 11 октября 1849 года советы всех университетов были лишены права избрания ректора, а факультеты ограничены в праве избрания деканов.

Был создан специальный тайный Комитет для рассмотрения постановлений и учреждений по министерству народного просвещения. Всякие, даже самые малые «свободы» в университетах должны были быть ликвидированы. Железная дисциплина в преподавании, поведении студентов и профессоров, строгие ограничения в приеме.

Я. А. Чистович, бывший в те годы профессором Медико-хирургической академии в Петербурге, вспоминает в своих неопубликованных дневниках:

«Университеты были закрыты для всех сословий, кроме потомственных дворян, преподавание философии запрещено во всех учебных заведениях, преподавание логики… предоставлено исключительно попам… история и теория классической литературы изгнана отовсюду и заменена сельским хозяйством и военной шагистикой. Места инспекторов, надзирателей и гувернеров представлены исключительно военным… аудитории профессоров истории и юриспруденции наводнились шпионами и переодетыми чиновниками тайной полиции… О литературе и цензуре говорить нечего: придирчивость ее превзошла всякое вероятие и не только на журналистов, но и на всех, чье имя появлялось в печати, стали смотреть почти как на явных врагов отечества и возмутителей общественного спокойствия» [1]1
  Публикуется впервые. Рукопись хранится в рукописном отделе библиотеки Военно-медицинской академии имени С. M. Кирова.


[Закрыть]
.

В Москве в то время не было даже ежедневной газеты, и только три раза в неделю выходили «Московские ведомости».

Пришибленное, не сплоченное в общую массу студенчество выражало свое недовольство до поры до времени «под сурдинку», в тесных товарищеских кружках. Студенты переписывали запрещенные стихотворения Пушкина, Рылеева, Полежаева, письмо Чаадаева, тайно читали их, передавая из рук в руки, и эти чтения будили свободолюбивые мысли. Но все это не шло дальше смутных, неопределенных желаний и инстинктивных устремлений.

Большинство проступков студентов заключалось в нарушении формальностей: кто-то забыл снять перед выходом на улицу студенческую фуражку и надеть треуголку, кто-то не прицепил шпагу. Студенты-медики – а их было в университете более двух третей – переходили от крайности в крайность: то прилежно сидели в аудиториях на лекциях и зубрили дома по учебникам, то устраивали кутежи, растрачивая на них свою не находившую выхода юношескую энергию.

Осенью 1850 года в Московский университет поступил Сергей Боткин. Медицинский факультет не привлекал его – он мечтал изучать математику, любимую с детства науку, и был немало огорчен, когда обстоятельства заставили поступить на медицинский. Вместе с ним был принят туда его товарищ по пансиону – Николай Белоголовый.

«Лишь только мы облеклись в студенческую форму – мундир, шпагу и крайне неудобную треуголку, – вспоминает Белоголовый, – инспектор собрал всех поступивших на первый курс в большую актовую залу, прочел наставление об обязательных для студентов правилах благонравия, распушив многих за противозаконную длину волос, подробнее всего остановился на том, как мы должны отдавать честь на улицах своему начальству и военным генералам, а именно, не доходя до них на три шага, становиться во фрунт и прикладывать руку к шляпе, и в заключение заставил нас каждого, вызывая по списку, пройти мимо него и отдать ему честь; тот, кто проделывал это неправильно, без достаточной грации и военной ловкости, должен был возвращаться назад и до тех пор повторять свое церемониальное прохождение мимо инспектора, пока не заслуживал его полного одобрения. Это была, можно сказать, первая наша лекция в университете».

Сеченов был избавлен от этой «лекции», равно как и от ношения формы: он приехал слишком поздно, в октябре его уже не могли принять в число студентов, и он был только допущен к слушанию лекций.

Делать нечего – не ехать же обратно в Теплый Стан! Нужно как следует использовать нынешний год, посещать лекции и исподволь готовиться к вступительному экзамену.

На другой же день Сеченов пришел в университет. Шла лекция анатомии, читал ее профессор Севрук. Вслушиваясь в слова лекции, Сеченов понял, что читается она по-латыни. Вот так раз! он же ровно ничего не понимает – с детских лет осталось только умение с грехом пополам читать элементарные тексты. Пришлось срочно заняться изучением латинского языка, тем более что он нужен был и для вступительных экзаменов, да и истории болезней в клиниках, как сказали ему товарищи, тоже велись по-латыни.

Это затруднение привело Сеченова к знакомству с одной московской семьей, где и было завершено его воспитание, начатое в Киеве Ольгой Александровной.

Один из членов этой семьи, Дмитрий Визар, слушатель филологического факультета, взялся помочь ему в овладении латынью. Жили Визары в казенной квартире при воспитательном доме, где отец Дмитрия был преподавателем французского языка. В семье царило поклонение Грановскому, у которого Дмитрий одно время служил домашним секретарем.

После смерти отца старший брат, Владимир Визар, стал главой дома. На руках у него остались две молоденькие сестры, готовившиеся к экзаменам на домашних учительниц. У барышень бывала преподавательница музыки, отличная пианистка Екатерина Сергеевна Протопопова, ставшая впоследствии женой композитора и химика Бородина, и музыкальные вечера перемежались здесь с рассказами Дмитрия о делах и лекциях филологического факультета – красы и гордости Московского университета, и литературными беседами, особенно оживленными, когда в дом заходил поэт Аполлон Григорьев.

Весь первый год Иван Михайлович жил в приподнятом настроении. Занят был с утра до вечера, и жизнь казалась ему переполненной до краев и такой интересной, какой он не ожидал. Аккуратно ходил на лекции, подолгу сидел дома за книгами. Единственное окно его полутемной комнаты выходило в переулок и было так низко от земли, что любопытные мальчишки то и дело заглядывали в него. Пришлось повесить занавески, и в комнате стало еще темнее. Но и полутемная комната, и добровольная зубрежка, и скудная еда нисколько не тяготили его.

У Визаров он бывал по воскресеньям. В этот день там собиралась молодая компания, приходил Аполлон Григорьев. Своей нервной и бойкой речью он вносил оживление в визаровский кружок, где был самым старшим и где его полюбили за то, что держался он с молодежью на равной ноге.

Григорьев был влюблен в А. Н. Островского, считал его восходящей звездой русского театра и гордился своим знакомством с ним. Знакомство действительно были близким: в доме у Григорьева-отца Островский читал даже рукопись своей пьесы «Бедность не порок». Сеченов и Визары были приглашены на чтение, и Иван Михайлович в этот вечер всей душой посочувствовал влюбленности Аполлона в великого драматурга.

С этой поры у Визаров началось увлечение русской драмой. В доме их, у Донского монастыря, была большая светлая зала, и Аполлон Григорьев предложил устроить в ней домашний спектакль. Предложение, разумеется, было принято с восторгом, особенно Сеченовым, который страстно любил театр и не прочь был попробовать хоть на домашней сцене свои собственные силы. Надо сказать, что силы эти неожиданно оказались изрядными.

Решено было ставить «Горе от ума» Грибоедова. Сеченов взялся играть Скалозуба и с таким блеском провел свою роль, что в визаровском кружке потом долго вспоминали его дебют.

В этот период в Москву приехал Владыкин. Был он таким же страстным театралом, как и Сеченов, выучился даже специально английскому языку, чтобы в подлиннике читать Шекспира, почти наизусть знал пьесы Гоголя и Островского и кончил тем, что сам сочинил комедию из купеческого быта и вышел в отставку, чтобы целиком посвятить себя искусству.

Сеченов только удивлялся: откуда в человеке берется такая уверенность в себе? Но искренне желал Владыкину удачи. И был не меньше его счастлив, когда комедию Владыкина «Купец-лабазник», прочитанную и одобренную самим Провом Садовским, поставил Малый театр в бенефис Шумского.

Через Владыкина, ставшего профессиональным сочинителем и большую часть времени проводившего в Москве, Иван Михайлович познакомился с Садовским и с другими актерами.

Однажды, еще до приезда в Москву Владыкина, старший из Визаров пригласил Сеченова в дом к своему сослуживцу по опекунскому совету Даниле Даниловичу Шумахеру. Женой Шумахера была свояченица Грановского, Юлия Богдановна, и это накладывало определенный отпечаток на стиль жизни их маленькой семьи. Здесь много рассказывали о кружке Станкевича, вспоминали о путешествии по Испании Василия Петровича Боткина, написавшего известные в то время «Письма об Испании», говорили о Белинском и Герцене и обо всех интересных событиях, происходивших в русском обществе.

Душой кружка был Александр Николаевич Афанасьев. Он-то и познакомил Сеченова со своим бывшим учеником по пансиону Сергеем Боткиным. А через некоторое время профессор Пикулин, женатый на сестре Боткина и знавший от него о Сеченове, пригласил Ивана Михайловича к себе на вечер. Вечер этот был знаменателен тем, что Сеченов, впервые очутившись в обществе профессоров, почему-то очень осмелел и вступил в жаркий спор с одним из них – профессором Мином. Профессор Мин был последователем энциклопедистов и в своей ортодоксальности утверждал, что мысль рождается из мозга, подобно желчи из печени. Сеченов же проявил себя в этом споре как крайний идеалист в вопросах психологии, каковым и оставался до окончания университета.

В философии он разбирался мало, но был страшно увлечен сочинениями немецкого психолога Бенеке, выводившего всю психическую деятельность из неких «первичных сил души». С юношеским пылом принял Сеченов всю эту «поэтическую философию» на веру и стал ярым приверженцем идеалистической психологии Бенеке.

Тогда же на короткий период Сеченов подружился с обыкновенной русской водкой. Соблазнителем тут выступил все тот же Аполлон Григорьев, известный в кругах московских литераторов как прожигатель жизни. В доме у Визаров он никогда не выказывал эту свою темную сторону, и поэтому Сеченов доверчиво последовал за ним в один из винных погребов на Тверской улице. Вместе с ними пошел туда и Дмитрий Визар. С этих пор они стали в погребке частыми гостями. И однажды напились до того, что, не помня как, вышли на улицу только на другой день. При ярком солнечном свете внезапно протрезвевший Сеченов взглянул вдруг ясными глазами на своих собутыльников, подумал о том, каким выглядит со стороны он сам, почувствовал отвращение и к себе и к Аполлону Григорьеву и раз навсегда решил покончить с этой страстью. С этих пор он на всю жизнь стал трезвенником.

4

В одном из писем к своему другу Белоголовому Сергей Петрович Боткин уже в бытность свою известным профессором писал:

«Будущность наша уничтожалась нашей школой, которая, преподавая нам знание в форме катехизисных истин, не возбуждала в нас той пытливости, которая обусловливает дальнейшее развитие».

Утверждение, пожалуй, слишком категоричное, но ко многим преподавателям Московского университета 1850–1855 годов оно имеет прямое отношение.

Медицинский факультет не отличался ни яркостью преподавания, ни блестящей профессурой. Своего Грановского у медиков не было. Лекции читались чаще всего по записям многолетней давности, не освеженным новыми открытиями и достижениями науки. Большинство профессоров относилось к чтению лекций как к отбыванию чиновничьей повинности и все свое время отдавало частной практике. Некоторые из них, как, например, известный московский терапевт Овер, появлялись в клинике не чаще двух раз в год. Студенты наблюдали больных, писали по-латыни истории болезней; никто этими записями не интересовался, никому до них не было дела. Преподавание велось сухо, по раз навсегда установленным канонам. Перечислялись симптомы болезней и способы их лечения без углубления в существо вопроса, в причины заболевания. О лекарствах рассказывалось без указания их действия на организм. Студенты наблюдали, как в клинике внутренних болезней преподаватели смотрели у больного язык, щупали ему живот и «по наитию» ставили диагноз. Термометр и микроскоп не находили себе применения, выстукивание и выслушивание считались чуть ли не шарлатанством.

Между тем мировая медицинская наука сделала немало успехов. Уже тридцать лет как был изобретен стетоскоп; в Германии начала развиваться экспериментальная токсикология; диагностические приемы основывались на объективном исследовании, медицина как наука принимала экспериментальный характер.

Все это находилось в Московском университете в загоне. Зато огромное значение придавалось другому. Ходили слухи, что в университет будет назначен какой-то полковник обучать студентов артиллерии и фронту, что и было исполнено через некоторое время. Говорили даже, что в здании будут поставлены две пушки. Кто-то из студентов иронически предложил Сеченову как бывшему офицеру заняться обучением студентов маршировке.

И все-таки Московскому университету обязаны и Сеченов и Боткин главным: заинтересованностью в науке, стремлением глубже и полнее познать ее и внести нечто свое, новое.

Несколько преданных делу даровитых профессоров, хоть не задавали тона на факультете, имели большое влияние на слушателей. Именно они внушали студентам любовь к избранной профессии, верность и преданность медицинской науке.

Прослушав на двух первых курсах лекции по анатомии, Сеченов настолько ознакомился с этим предметом, что в каникулы, уехав в Теплый Стан, перевел там с немецкого языка учебник Гиртля. За перевод, если бы его удалось издать, можно было получить немалые деньги, а в деньгах студент Сеченов очень нуждался, как, впрочем, нуждался в них в будущем и доктор и профессор Сеченов. Но издать учебник не удалось: профессор анатомии Севрук, у которого Сеченов попросил рекомендацию для издания книги, сказал, что читает по другому учебнику, и в поддержке своей отказал. Так что лето было потеряно даром; но Сеченов рассудил, что, кроме пользы, перевод этот ничего ему не принесет, и не пожалел о затраченном времени.

Зоологию читал на первых курсах Варнек, один из первых русских биологов, работавших тогда с микроскопом. Но микроскоп настолько был чужд и непривычен для слушателей медицинского факультета, что лекции Варнека не пользовались у них успехом.

По вечерам Сеченов с двумя однокурсниками, Юнге и Эйнбродтом, занимался в анатомическом театре препаровкой. Прозектор Иван Матвеевич Соколов так был влюблен в свою работу и приготовляемые к лекциям препараты, что не перенять от него эту любовь было просто невозможно. Только еще однажды в жизни видел Сеченов подобную влюбленность в анатомию – у профессора Грубера в Петербургской медико-хирургической академии.

Самым, пожалуй, интересным профессором на первых курсах был Иван Тимофеевич Глебов, о котором позже говорили: «На его лекциях народился Сеченов».

Глебов читал сравнительную анатомию и физиологию. Лекции его слушались с неослабным вниманием, и не только потому, что был он человеком умным и обладал даром речи, но и, главное, потому, что строил он свое изложение по особому методу. Словно следователь, допрашивающий обвиняемых, Глебов в разгар лекции бросал в аудиторию какой-нибудь очень интересный вопрос, заинтриговывал им слушателей, не отвечая на него сразу, а подводя к ответу исподволь. Был он великим скептиком до знаний студентов, экзамены принимал с добродушным ехидством, и студенты боялись его как огня.

Сеченов слушал Глебова с наслаждением. И действительно, на лекциях Ивана Тимофеевича родилось у него желание заняться сравнительной анатомией. Но физиология, которую читал Глебов, не произвела никакого впечатления. Так что к тому пути, который избрал для себя Сеченов и на котором впоследствии прославился, Иван Тимофеевич Глебов вряд ли имел какое-нибудь отношение.

Физиологию он читал по старым учебникам, не заглядывая даже в сочинения знаменитого немецкого физиолога Иоганна Мюллера. О том, что физиология – «прикладная физико-химия», как называл ее Сеченов, он не упоминал; об электрических разрядах в нервах и мышцах, о знаменитых опытах Гельмгольца, измерившего быстроту распространения возбуждения по нерву лягушки, ничего не говорил. Опытов и демонстраций на лягушках Глебов не производил и даже не помянул интересные открытия Вебера о тормозящем влиянии возбужденного блуждающего нерва на деятельность сердца. Словом, все новое, важное и интересное, что могло бы вызвать у слушателей желание заняться физиологией, Глебов либо не знал, либо по консерватизму своему не считал нужным излагать.

Первые два года Сеченов учился прилежно и вдумчиво, а с переходом на третий курс разочаровался в медицине, не найдя в ней ничего научного – один голый эмпиризм.

«Первым толчком к этому, – вспоминает Сеченов, – послужили лекции частной патологии и терапии профессора Николая Силыча Топорова, – лекции по предмету, казавшемуся мне самым главным. Он рекомендовал нам французский учебник Гризолля и на своих лекциях очень часто цитировал его славами «наш автор». Купив эту книгу, начинающуюся, сколько помню, описанием горячечных болезней, читаю… и изумляюсь – в книге нет ничего, кроме перечисления причин заболевания, симптомов болезни, ее исходов и способов лечения; а о том, как из причины развивается болезнь, в чем ее сущность и почему в болезни помогает то или другое лекарство, ни слова. Думаю: видно, Николай Силыч и Гризолль устарели, пойду-ка я к медицинской звезде Алексею Ивановичу Полунину и спрошу его, по какой книге мне учиться. Алексей Иванович действительно не одобряет Гризолля и говорит мне: «возьмите-с сочинение Канштатта». Бегу к единственному тогда немецкому книгопродавцу Дейбнеру (кажется, на Б. Лубянке) и узнаю там, что сочинение Канштатта стоит ни много ни мало 30 рублей – это для студента, живущего на гроши! Нечего делать, остался при Гризолле, и благо мне, потому что узнал вскоре, что и у Канштатта немного по части интересовавших меня вопросов».

Об этом самом Николае Силыче Топорове, между прочим, рассказывали, будто изрек он однажды такой афоризм: «Зачем нам термометры да микроскопы, была бы сметка, мы и без них нажили Топоровку». А Топоровкой называли студенты Малую Молчановку, на которой были два собственных дома профессора Топорова.

Тот же «голый эмпиризм» царил и на лекциях по фармакологии декана Николая Богдановича Анке: не было и речи о действии лекарств на организм, только перечень и указание, от каких болезней они действуют.

«Третий предмет на 3-м курсе (общую хирургию. – М. Я.) читал проф. Басов… Читал он по собственным литографированным запискам, где все относившееся к болезни было разбито на пунктики под номерами. Случалось, что звонок, кончавший лекцию, останавливал ее, например, на 11-м пункте перечисления болезненных симптомов. Тогда в следующую лекцию Басов, сев на кресло, почешет нижнюю губу, улыбнется и начинает: 12-е, т. е. начинает с пунктика, до которого была доведена предшествующая лекция. Нужно ли говорить, что чтения происходили без всяких демонстраций… С таким же характером читалась им и офтальмология. Чтобы показать, как действует рука оператора при операции снятия катаракта, он завертывал губку в носовой платок, придавал этому объекту, зажатому в левой руке, шарообразную форму, а правой рукой производил все оперативные эволюции».

Знакомство с этими главными предметами, читавшимися на третьем курсе, разом отвратило горячего Сеченова от медицины, от мечтаний о будущем поприще практического врача. Бросать университет он, однако, не собирался и, запасшись учебниками, по всем предметам, решил проштудировать их перед экзаменами, а пока пожить в свое удовольствие.

Жизнь в свое удовольствие началась с того, что Сеченов стал посещать лекции профессора Кудрявцева по истории реформации. После сухих медицинских лекций он слушал тихую, вдохновенную речь Кудрявцева с истинным восторгом. Слушал он и Грановского и вообще предпочитал соседние аудитории гуманитарников своим, медицинским. В этот же год он увлекся психологией.

С четвертого курса начались занятия в университетских клиниках, и он надеялся почерпнуть для себя хоть что-нибудь интересное.

Надежды не обманули его.

Факультетские клиники разместились на Рождественке, в бывшем помещении Московской медико-хирургической академии (в 1840 году ее перевели в Петербург), переданном университету в 1845 году.

Студентов прикрепляли для наблюдения к больным, и они должны были вести истории болезни. Но что могли писать в них новоиспеченные кураторы? Что они знали о болезнях, о наблюдении за больными? В лекциях им преподавались так называемые классические случаи, которые почти никогда не встречались в клинике; поэтому все истории болезни, написанные студентами, пестрели пометками: «Положение без изменений». Больные от этого не страдали – истории болезни не читали ни профессора, ни их ассистенты.

В терапевтической и акушерской клиниках было введено необязательное дежурство, настолько необязательное, что мало кому доводилось воспользоваться этой возможностью. Сеченов, во всяком случае, как вольнослушатель, так ни разу и не подежурил в клинике.

Рабочий день начинался в 8 часов утра. Студенты собирались в небольшой комнате, служившей аудиторией, и ждали профессора. Профессор Овер, однако, не приходил. Вместо него появлялся адъюнкт Млодзеевский. и садился перед скамьями. Он вызывал какого-нибудь студента и спрашивал, кто поступил в клинику. Студент скучно рассказывал о возрасте и телосложении больного, найденных признаках болезни и назначенных лекарствах. Затем начинался обход и проверка правильности доклада студента. Иногда Млодзеевский во время обхода исследовал наиболее интересных из вновь прибывших больных и ставил диагноз.

Вот, собственно, и все обучение. Исследованию больного по «новому способу» – выстукиванию и выслушиванию – учили на словах, предоставляя как угодно и на ком угодно практиковаться самостоятельно.

На утренних докладах случались иногда и забавные истории.

Вот перед Млодзеевским стоит студент. Вчера ему впервые довелось дежурить в клинике. Поступила в тот день больная женщина, и студент недостаточно подробно расспросил ее. Млодзеевский заметил пропуски в докладе и задал несколько вопросов:

– Больная замужем?

– Замужем.

– Есть у нее дети?

– Есть.

– Когда был последний ребенок?

– Перед свадьбой, – не задумываясь, ответил студент.

При проверке на обходе оказалось, что больная – пожилая вдова и детей у нее вообще никогда не было.

Еще хуже обстояло с исследованиями. Наиболее прилежные кураторы оставались в клинике в неурочное время, пытаясь научиться перкуссии и аускультации (выстукиванию и выслушиванию). Адъюнкт терапевтической клиники (впоследствии профессор университета) П. Л. Пикулин, прошедший за границей отличную клиническую подготовку, преподавал на пятом курсе. С изумлением увидел он полную беспомощность выпускников перед постелью больного. Он собрал группу энтузиастов и занимался с ними по вечерам, впервые знакомя завтрашних врачей с методами научной диагностики.

Вооружившись стетоскопами, студенты вдохновенно выслушивали и выстукивали, и больные снисходительно и понимающе терпели эти «занятия на себе».

Была при клиниках на Рождественке и амбулатория. Здесь, в хирургическом отделении, господствовал адъюнкт Иван Петрович Матюшенков. В маленькой комнате без скамеек в два ряда по стенке стояли студенты, образуя «коридор». Во главе этого коридора становился Матюшенков с перекинутым через плечо полотенцем. Всем своим видом он подчеркивал важность момента – хмурил брови, озабоченно наклонял голову.

Вот входит больной с ногтеедой на руке. Матюшенков осматривает руку, берет инструменты, подзывает нескольких студентов, которые окружают больного. Больной бледен и начинает вздрагивать. Матюшенков изрекает по-латыни диагноз и говорит больному:

– Покажи-ка, матушка, руку.

«Матушка» – здоровенный мужик протягивает дрожащую руку. Матюшенков подмигивает студентам, те железной хваткой обнимают больного так, что тот не может пошевелиться, и… раздается душераздирающий крик. Операция закончена. Больного осторожно выводят. А Матюшенков назидательно и безапелляционно заявляет:

– В таких случаях, матушка, всегда нужно прорезывать палец до кости…

Совсем по-другому была поставлена хирургическая клиника четвертого курса. Руководил ею самый талантливый из профессоров, Федор Иванович Иноземцев. Это был не просто хороший оператор, но и думающий, одаренный ученый. Думать у постели больного он приучал и студентов, которые все без исключения восторгались им и преклонялись перед его дарованием.

Эта привычка оттачивать свой глаз, изучать больного, развивать склонность к обобщениям быстро привилась Сеченову, от природы наблюдательному и вдумчивому. Однажды в клинику привезли человека, упавшего со второго этажа. Больной был без сознания и так и не приходил в себя до самой смерти. Пролежал он в клинике недолго, и происходили с ним непонятные вещи.

Каждый день, когда Сеченов во время обхода подходил к его постели, он наблюдал одну и ту же картину: обеими руками больной двигал в воздухе, словно с силой рубя что-то невидимое. Никто не обратил на это обстоятельство особого внимания. Но Сеченова оно заинтересовало. Он стал заходить в палату в разное время. Больной лежал неподвижно, как труп. И только в полдень – между двенадцатью и часом – снова начинал «рубить». Сеченов поинтересовался, кем был до болезни его больной. Оказалось, поваром. Понаблюдав еще за всегда одинаковыми движениями, сопоставив их с одним и тем же временем, когда они производились, Сеченов смекнул: в эти часы повар готовил кушанья, сейчас, в бессознательном состоянии, он продолжает делать то же, что производил в течение всей своей рабочей жизни – он рубит двумя ножами котлеты.

Отчего бы это могло произойти? Привычка. Но привычка не объяснение, надо понять, что же она такое? Какие явления в мозгу вызывают ее? Каким образом может больной, находящийся без памяти, делать то, что он делал прежде, в здравом уме?

Разумеется, ответить на эти вопросы он тогда не смог. Но случай запомнился. И через несколько лет, когда Сеченов, уже профессор Петербургской медико-хирургической академии, работал над своим знаменитым трудом «Рефлексы головного мозга», он использовал этот случай для убедительного примера перехода заученных движений в невольные.

Федор Иванович Иноземцев был человеком горячим и увлекающимся. Клинике и студентам он посвящал массу времени. Говорил всегда интересно, был ласков и участлив с больными, называл их не иначе как «дружок» и «милый мой».

Отличительной чертой этого профессора был его физиологический подход к болезням.

«…Мы прежде всего исследовали и определяли самую болезнь, – писал сам Иноземцев, – и потом уже, разобрав и оценив все анатомические изменения, произведенные ею в организме, подчиняли их жизненному больному процессу».

Иноземцев создал свою оригинальную теорию о причинах заболеваний. Заключалась она в следующем: в разные эпохи причины болезней бывают разными – до недавнего времени это были воспаления, требующие кровопускания и охлаждения; с сороковых годов основной причиной заболеваний являются катары слизистых путей, возникающие на почве плохого питания. Питанием же ведает «узловатая» (симпатическая) нервная система. Значит, все дело в страданиях этой системы. И Иноземцев лечил симпатическую нервную систему, для чего кормил всех больных «антикатаральной панацеей» – нашатырными каплями. Нашатырь в смеси с рвотным корнем – это лекарство имело универсальное хождение в клинике Иноземцева и изготовлялось сиделками в огромном количестве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю