Текст книги "'Я - писатель незаконный' (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна)"
Автор книги: Мина Полянская
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
– Как все-таки красиво, – сказал министр и указал на рюмку, – она невольно выделяется своей разумной простотой, наподобие сталинской книги "Марксизм и национальный вопрос".
– Да, – пробормотал композитор и подумал: – Не намекает ли министр на создание балета по книге Сталина "Марксизм и национальный вопрос"?
(Я уже говорил, что либретто у Мухерзона именно таково, поэтому композитор пригласил именно Мухерзона. У меня складывалось впечатление, что идея балета принадлежала именно Мухерзону, а вовсе не композитору).
Вообще, было решено разомлевшим от пива министром о балете поговорить с Михаилом Андреевичем и постараться его убедить. Действительно, вскоре по возвращению в Москву начались репетиции, правда, закрытые, то есть на них посторонних не допускали, хоть несколько особо пронырливых посторонних музыкальных критиков и журналистов все-таки проникли.
Поползли слухи о каком-то суперноваторстве. Работали с энтузиазмом, часто оставаясь на репетициях допоздна, а в свободное время солист и солистка по совету композитора и балетмейстера засели за ленинские книги, особенно за "Шаг вперед, два шага назад", однако этим не ограничились. Солист заявил, что для того, чтобы станцевать Ленина, он должен знать о нем все. Так же и жена его – солистка должна все знать о Крупской, чтобы станцевать Крупскую.
Впрочем, эта идея кажется была подброшена Мухерзоном, взявшим, напоминаю, псевдоним Мухаслон, хоть и думал взять псевдоним – Николай Женин, тем более что Мухерзон, высланный в Казань, некоторое время работал в казанском ленинском архиве. Так вот, благодаря авторитету и общественному влиянию, солист добился доступа в такие архивные дебри, куда до него не ступала рука человека, а за широкой спиной солиста туда проник и Мухерзон-Женин.
Боже мой! Какие пикантные мелочи открылись их взору. История потери Надей девственности во время лечения в Евпатории еще не самая пикантная. Вот какой ошибкой оказалось разрешение власти заглянуть поглубже в уголок Ленина и его жены.
Вообще личные уголки вождей – наиболее хранимая государственная тайна. Недаром в своих мемурарах Крупская (Ленин мемуаров не писал) тщательно избегала всего, что позволяло заглянуть в уголок Ленина. Я думаю, существовали такие личные уголки, наподобие "Абдулки" или Леночки, куда они друг к другу не заглядывали, несмотря на общее откровенное товарищество. Как писал В. В. Вольский-Валентинов, дом должен оставаться домом, у которого окна плотно закрыты ставнями, то есть наружу выдавалось только нужное и полезное.
Конечно же, вскоре власть опомнилась и важную роль сыграло (...) письмо в оргинструкторский отдел ЦК информатора Михаила Маршакова, известного создателя ленинианы. Отдел ЦК, сообщает в своих мемуарах "Памятные записки" Лазарь Моисеевич Каганович, такими информаторами давно пользовался. Такие информаторы, подбираемые нами, в большинстве квалифицированные работники, и среди таких информаторов тридцатых годов Каганович называет драматурга Виль Блюцинковского, который старательно и трудолюбиво исполнял свою партийную обязанность информатора оргинструкторского отдела ЦК, одновременно занимаясь литературой. Таким же сознательным, трудолюбивым информатором шестидесятых – семидесятых годов был одновременно занимающийся литературой, главным образом ленинианой, Михаил Маршаков, о нем ниже и в другом месте. Тут же скажу, что Михаил Маршаков во-первых, был обижен, что его не привлекли к ленинскому балету, а привлекли какого-то Мухерзона, человека с подмоченой репутацией, а во вторых, его, Михаила Маршакова, в хранилище особого архива не допускали, а солиста – допустили, и вместе с ним туда проник Мухерзон – личность не заслуживающая политического доверия.
Дело прикрыли, кто-то получил нагоняй, кого-то уволили. Говорят, даже сам министр культуры имел неприятный двухчасовой разговор с Михаилом Андреевичем, и будто министра культуры собирались отправить послом в Перу. Конечно, все дела по балету "Шаг вперед, два шага назад" похоронили, а всю балетную творческую группу по одиночке вызывали в полуподвальное помещение с зарешеченными окнами, где с ними вели предупредительно-назидательные беседы, после которых взяли подписку о неразглашении проработанного в архиве. Но кое-какие слухи со временем поползли.
И слава Богу! Потому что этими слухами я пользуюсь, но не только ими, а так же и сведениями из других источников. К примеру из Конан Дойля. У его персонажа, сыщика Шерлока Холмса пользуюсь его методом дедукцией. Deduction – логическое заключение от общего к частному, от общих суждений к другим частным взглядам и выводам. Есть также метод индукции: от частных фактов строить общий вывод. Эти два метода важны при написании данной книги, ибо они дают возможность понять, как проникнуть в тайны неизвестного. Так чтобы еще яснее понять и по новому рассмотреть известное, много раз осмысленные обработанные факты, особенно с помощью личных уголочков. Пора, наконец, из тесноты общих суждений вернуться на волю, то есть в Пампасы, где, кстати, жил необычный святочный мальчик Мигель и его дядя Хосе.
20. Отступление о литературных толках*,
______________ * Такими словами определил Белинский современную ему критику.
спорах о Достоевском и моем сне.
В комментарии-послесловии к роману В. Аксенова "Скажи изюм" (Москва, 2000 г.) – так в романе называется фотоальбом, за которым угадывается реальная история знаменитого альманаха "Метрополь" – Евгений Попов писал:
"Однако... однако ВРЕМЯ ПРОШЛО, и все, включая самого юного автора альманаха ленинградца Петра Кожевникова, постарели ровно на двадцать лет. Иных уж нет (Б. Бахтина, В. Высоцкого, Ю. Карабчиевского, Г. Сапгира), иные далече (В. Аксенов, Ю. Алешковсий – в США, Ф. Горенштейн и В. Ракитин – в Германии). ВРЕМЯ УШЛО, как вода уходит в песок, и все ТО, ЧТО БЫЛО, смыто новым "бурным потоком", возникли новые реалии, в которых мы теперь и живем. Водевиль под названием "Ты этого хотел, Жорж Данден, Или За что боролись, на то и напоролись" опять с упехом идет на русской сцене. Нравится нам это или нет, но нынче властям до писателей нет решительно никакого дела.
Все смыто. Но остались два текста. Альманах "Метрополь" и роман "Скажи изюм", посылом для которого послужила ИСТОРИЯ С "МЕТРОПОЛЕМ".
От себя добавлю, что осталась еще и публицистика Горенштейна, о "маразматическом" времени семидесятых и о той среде, в которой рождался "Метрополь", от которой он, Горенштейн, себя "отделил" географически и духовно. И еще добавлю: среди тех, которые не только "далече", но кого "уж нет", следует теперь назвать и Фридриха Горенштейна.
***
Последняя критическая статья "Читая Фридриха Горенштейна. Заметки провинциального читателя", вышедшая при жизни писателя на фоне долгого молчания критиков, была написана Татьяной Черновой ("Октябрь", 11, 2000).
Татьяна – литератор, мы учились с ней вместе, в том числе у Н. Берковского и Е. Эткинда, и даже жили в одной комнате в общежитии студенческого городка на Новоизмайловском. Как может догадаться читатель, публикация Черновой – результат деятельности нашей с ней студенческой "мафиозной структуры". К сожалению, на стороне Фридриха, было мало подобных структур, а если и были, то в основном такие, малозначительные "структуры". Не то что у иных, с настоящей, солидной литературно-критической "крышей".
Горенштейн ответил на эту публикацию письмом к Черновой в Светогорск. Почему-то письмо не дошло, и тогда он написал второе, а кроме того, прислал ей свой роман "Скрябин".* Разумеется, Горенштейн в письме Черновой первым делом сообщил, что его не публикуют в России: "Десять лет не случайно моих книг не было в книжных магазинах. Информационная блокада. Это дело прогрессивно-либеральной клики, шестидесятников, истеблишмента... Боятся конкуренции на рынке. "Наши" действуют через "своих".
______________ * "Скрябин" издан в Нью-Йорке в издательстве "Слово" в 1998 году.
Горенштейн сообщил и о "Веревочной книге": "Три года я возился с одной странной книгой, полумелодрамой, полу... не знаю какой... комикс в подзаголовке... Пусть вылеживается. Хотел ничего не делать, но все-таки кое-что пишу. Небольшое. Написал статью о Пушкине.* Он в моих планах. А сейчас намерен писать о традиционном аморализме Запада. Если под Западом понимать не людей, которые разные, а политиканов и лживый западный "журнализм" "милых друзей". Со времен "милых друзей" Мопассана они стали еще хуже. И еще хуже, чем в 30-е годы... Только тогда они трусливо потакали нац-социализму, а теперь нац-исламизму. Я хотел бы поискать в России материалы по послевоенной Америке. Тогда при взаимной пропаганде много друг о друге правды говорили. О сталинизме понятно. Но и о труменизме и маккартизме нужна правда".
______________ * Имеется ввиду достаточно объемная работа Горенштейна о происхождении Пушкина "Тайна, покрытая лаком". Работа эта до сих пор не опубликована (1 июля 2003 года).
Горенштейн пишет Черновой: "Напишите, как и чем Вы живете. Может быть, когда-нибудь через год окажусь в России, в тех местах Ваших. Кто его знает. Если бы Вам удалось приехать к Мине, то посмотрели бы Берлин. Берлин того стоит. Тут был в Берлине международный фестиваль литературы. Я читал из "Попутчиков" и предложил им, чтобы они Вас пригласили. Все-таки свежий человек из русской провинции, литературный рецензент – так аргументитровал. Однако пожадничали. Денег нет. Сволочи."
"Им" – это берлинские организаторы фестиваля. Вечер вела дама не только невежественная, но еще и враждебная по отношению к Горенштейну. Пышная такая "пышка" – современный "вариант" дамы из круга мопассановских "милых друзей". Зачем-то она пыталась настроить немецких слушателей против писателя такими, например, заявлениями: "Горенштейн вот уже двадцать лет живет в Германии, а все еще пишет на русском языке".
Однако читательская публика на провокации не поддалась. Мы с Ольгой Юргенс наблюдали после чтения за взволнованной толпой читателей, желающих купить "Попутчиков" или другие книги Горенштейна (в Германии опубликовано одиннадцать его книг). Картина, которую мы наблюдали, не соотвествовала, однако, типичным представлениям о западном хваленом рынке. Разочарованные читатели с пустыми руками отходили от книжного прилавка, на котором не было ни одной его книги, притом что эти прилавки были специально установлены для вечера встречи с Горенштейном.
Из письма Ларисе Щиголь: "20-го июня я выступал на международном литературном форуме в Берлине. Читал из "Попутчиков". Публика хотела купить мои книги, но их на столах не оказалось. Издательство не захотело прислать. Так что паскуды интернациональны. Но зачеркнуть они меня не могут. Опоздали! Так же, как и российский истеблишмент. Хрен им!.. Жаль, что время отнято. Главным образом у меня, но отчасти и у книг. За это не будет прощения. За это месть не топором, но пером, чем теперь и занимаюсь. Ибо мой роман комикс. А комиксу всё разрешено".
Однако, вернемся к Черновой. Под впечатлением только что прочитанного романа "Скрябин" она писала Горенштейну: "Мне очень понравился Ваш Скрябин... Личность очень любопытная и представилась мне очень ярко – я не могла оторваться, пока не прочитала. А вчера, после того, как закрыла последнюю страницу, подумала, как бы это могло получиться в фильме. Это такой очень красивый фильм (ну, очень-очень, что даже слишком, такой изысканной красивости, какой грешил этот век, вернее, его начало). Я подумала, какое все-таки это было страшное, роковое время... Мне это время представляется временем заблуждений и максимального отхода от истины (где-то ведь существующей, наверное) – и временем озарений и прозрений... В глазах рябит от обилия тогдашних гениев... Я почуяла какой-то карнавал, а не жизнь – везде маски, карнавальные костюмы, переодевания, когда не поймешь, кто же из них настоящий. Есенин в цилиндре на макушке, Цветаева десять раз, по-моему, выстригавшая свои волосы напрочь, чтобы получить, наконец, желанную воздушность головки. И вот кажется, что все фальшь и сама их жизнь фальшива, но вдруг такие строчки и такие прозрения и пророчества, что невольно и подумаешь – "гений". Я очень холодно отношусь к Есенину и к его этому уайльдовскому дендизму (он был игрок №1 среди этих игроков), но вот таращусь постоянно в его "Песнь о хлебе", и диву даюсь.
Мне кажется, в наше время наступил или наступает (среди всей суеты и сумятицы) какой-то "момент истины", вернее, мы к нему более близко расположены. Я так говорю, потому что вижу в глазах моих соотечественников растерянность и "ничегонепонимание". Даже у тех, кто сыт, благополучен, делает успешную карьеру... Вы не устали от моих рассуждений? – но я только вчера прочитала Ваш кинороман и еще беседую с ним".
***
Татьяна писала мне: "Вот бы написала я что-нибудь в духе "меланхолического литературоведения", как сказал Лихачев о своих юношеских увлечениях. Например, "Образ мухи в произведениях Горенштейна и Бродского". Я где-то читала мнение Горенштейна о Бродском – не очень теплое, но между прочим, и в нем, в Бродском, Гоша тоже имелся".
Сравнить Горенштейна и Бродского? По-моему неплохая идея. Кстати, о Бродском. К Бродскому у Горенштейна было особое отношение. Любить его как корифея российского литистэблишмента он, разумеется, не мог, это понятно. Но не мог, как ни старался, и не любить. Виной тому поэзия Бродского, которую Фридрих ценил. Бродский Горенштейна, разумеется, тоже не любил. Впрочем, он его и не читал. Вращались они в одном кругу почти в одно и то же время. Горенштейн учился на Сценарных курсах с Найманом, а с Рейном участвовал в "Метрополе". Оба – друзья Бродского и недоброжелатели Горенштейна.
Мой сон
Казалось, что можно поставить точку в конце этой главы. Однако в одну из ночей наступающего полнолуния, чуть ближе к утру – 14 февраля 2003 года мне приснился сон, который растолковывать не берусь, более того, утром я не стала особенно сосредоточиваться на минувшей ночи и красках и звуках сна, а также делать рискованные предположения, побывала ли я по ту сторону безмолвия, или же, нааоборот, получила оттуда какое-то известие. Я доверю читателю частицу моего сонного мира, надеясь на ответное ко мне доверие, предупредив предварительно, что следующая глава также ознаменована днем четырнадцатым, только уже месяца марта (месяц март, месяц рождения и, как оказалось, смерти, Горенштейн не любил и называл его "плохим месяцем").
Этой ночью, 14 февраля 2003 года, мне приснился сон. Я записываю этот сон по свежим следам, стараясь придерживаться "реальности" и не смещать акцентов.
Я сижу в небольшой комнате, слегка освещенной единственной лампочкой, висящей под потолком. Напротив меня, чуть слева, в отдалении, сидит на скамье у деревянного стола Фридрих Горенштейн, одетый в теплые коричневые тона. На нем еще коричневая с рыжеватым оттенком вязаная жилетка. Несмотря на слабое освещение, видно, что лицо его спокойно, приветливо. На нем нет печати потусторонности, хотя мне известно, что его нет в мире живых. Лицо, наоборот – земное, и цвет лица земной, и видно, что ему хорошо. Я вдруг говорю: "Фридрих, я написала о вас книгу!"
Фридрих (улыбаясь): Книгу? Хотел бы я посмотреть, что вы там написали!
Я. Но я боюсь, что она вам не понравится!
Фридрих. Почему же не понравится? Понравится. Вы ведь все понимете, как надо. Чего же вам бояться?
Я. Все равно боюсь, но очень хочу вам прочитать главу "О литературных провокациях".
Фридрих (улыбается). Литературные провокации? Это хорошо. И не бойтесь.
Я (я подумала: выражение "литературные провокации" писатель употреблял по отношению к Достоевскому). Глава состоит из диалогов с вами.
Фридрих. И правильно – ведь мы же с вами говорили о литературных придумочках некоторых авторов, прибегающих к ложным показаниям...
Я. ...для литературных скандалов и внушений читателю.
Фридрих. Ну вот видите! Я ведь не даром подарил вам китайскую записную книжку.
Я (смелее). И вообще хочется прочитать вам всю книгу.
Фридрих. (спокойно-задумчиво): Всю книгу? Можно и всю... Если успеем.
Я (с испугом: он знает, что должен умереть, поэтому говорит "если успеем". А когда он тогда умирал, нельзя было и нечаянно намекнуть о смерти). А еще вы можете успеть (Боже, что я говорю!) написать предисловие.
Фридрих. Предисловие? Но ведь я уже вам написал одно предисловие.*
______________ * Предисловие к моей книге о Цветаевой "Брак мой тайный".
Я (он не хочет предисловий, потому что не любит предисловий, особенно у Достоевского... В "Братьях Карамазовых", где предисловие как последнее слово подсудимого... Продолжаю, однако, настаивать). Но можно написать еще одно предисловие!
Фридрих. Не нужно предисловия. Я думаю, что если успею, то лучше напишу послесловие.
Видение не растаяло, не затянулось туманом, и не было ускользающей тени, как обычно в литературных снах. Фридрих, сидящий у стола, исчез внезапно, и я проснулась.
21. Петушиный крик
Когда Горенштейн приступил к созданию романа "Кримбрюле", который он потом окрестил "Веревочной книгой", с ним произошло событие чрезвычайное. 14 марта 1999 года некто Посторонний (Потусторонний или Посюсторонний – неясно) вмешался в его писательскую работу и судьбу. Горенштейн, как обычно, сидел за письменным столом, писал. Разумеется, чернилами.
Процессу писания чернилами он придавал значение таинства, мистерии. В романе "Попутчики", в самом конце его, главный герой писатель-сатирик Феликс Забродский произносит внутренний монолог о волшебном взаимодействии высококачественных чернил (непременно почему-то синего цвета) с бумагой, также высокого качества: "Мне для праздничного свидания моего нужна только бумага высшего качества, только первого класса. Бумага гладкая, упругая, как молодая женская кожа, с крепкими волокнами из чистого хлопка или чистого льна. Эта бумага должна обладать также всасывающими способностями, купленная по привилегии, заграничная, северная, сделанная по старому скандинавскому рецепту, так что ею, возможно, пользовался и Кнут Гамсун, возненавидевший разум и воспевший освобождение человеческой личности через безумие, через утонченное безумие".
А в "Хрониках времен Ивана Грозного" летописец-дьякон Герасим Новгородец также говорит об особом удовольствии для книжного писателя самого процесса писания: "Люблю я красоту дела письменного – чернильницу, киноварь, маленький ножик для подчистки неправильных мест и чинки перьев, песочницу, чтоб присыпать пером непросохшие чернила, а пуще всего – сидеть на стульце, положив рукопись на коленях, и писать тонкословием со словами приятными...".
У Горенштейна, как я уже говорила, не было ни компьютера, ни даже пишущей машинки. Он считал, что только в процессе работы по-старинке, то есть пером и чернилами, зарождаюются идеи и чувства. И хотя почерк у него был совершенно нечитаемый, рукописи у него вовсе не были торопливой скорописью. Напротив: каждое слово Горенштейн вырисовывал, как иероглиф.
Однако в полдень 14 марта некто Посторонний вырвал у Горенштейна из рук чернильницу и опрокинул ее на ковер в тот самый момент, когда писатель собирался отвинтить крышку, чтобы заправить чернилами авторучку. Даже не вырвал, а сильным толчком выбил чернильницу из рук. Рассказывая о случившемся, писатель вспомнил, конечно, известную легенду о Мартине Лютере. Великий немецкий реформатор доктор Лютер, живший в Виттенберге, что неподалеку от Берлина, переводил "Библию" на немецкий язык и увидел перед собой однажды черта. Он запустил в черта чернильницей, которая однако пролетела мимо нечистого и ударилась о стену. На стене замка до сих пор сохранилось чернильное пятно от брошенной проповедником чернильницы, которое непременно показывают туристам.
А у Горенштейна осталось большое чернильное пятно на ковре. Он подчеркивал, показывая мне следы происшествия, что на саму рукопись не пролилось, однако, ни капли чернил. Я даже запечатлела это чернильное пятно на ковре на фотографии, и в случае издания моих записок, мне хотелось бы эту фотографию продемонстрировать читателю.
Итак, Горенштейн сидел за столом, писал роман. В отличие от Лютера, черта он не видел, и не видел даже пуделя, в отличие от Фауста, который, как мы помним, тоже переводил Святое писание. Никого, как ему казалось, не искушал, не провоцировал (Фридрих полагал, что Лютер провоцировал нечистого своими текстами, о чем и написал в "Веревочной книге"). Да и чернильницу он не бросал. Некто был не видением, как у Лютера и Фауста, а силой. И эта сила выбила чернильницу из рук. "ФАУСТ: Не Сила ли – начало всех начал?" Возможно, нечистый, который неглуп, не сумев его, писателя, оклеветать перед Богом (Люцифер – это, прежде всего, клеветник – так считал Горенштейн, полагая, что свет, исходящий от Люцифера, ослепляет истину), выбил у него чернильницу из рук, дабы не повадно было дальше писать.
Надо, однако, сказать, что Горенштейн в тот момент, также, как Лютер и Фауст, работал над книгой. Только не как теолог-переводчик, а как литератор-комментатор. Он сравнивал "Введение" Достоевского в "Записках из Мертвого дома" с "Введением" Пушкина в "Повестях Белкина". Обнаружил перекличку Александра Петровича Дворянчикова с Иваном Петровичем Белкиным.
Впрочем, что там могло не понравиться нечистому? Может быть, сам несмываемый процесс писания чернилами, как писали старые мастера? Воистину неповторима графика писаний Гоголя, Толстого и в особенности Пушкина, говорил не раз Горенштейн. – Страничку пушкинского черновика можно было бы и в рамку вставить!
Уместно вспомнить и великую книгу Иова, в самом начале которой Сатана занимается подстрекательством, буквально, вынуждая Всевышнего испытать праведнейшего из праведных. Эта сцена вдохновила, как известно, Гете на "Пролог на небесах" бессмертного "Фауста".
История с чернильницей оставила в душе писателя такой тягостный след, что он по прошествии трех лет, даже и в больнице ее вспоминал, уверяя себя и других, что темным силам свою слабость и страх ни в коем случае показывать нельзя, а наоборот, следует творить, тем самым уничтожая зло. "Непременно писать, – говорил он, – Гитлер был исчадием ада, стало быть, я должен о нем написать. Так, чтобы уничтожить". Горенштейн уже прочитал, "проработал" фантастическое количество материала о Гитлере. Он не только работал в библиотеках, но и бродил по "блошиным" рынкам, покупая одномарочные немецкие книжки нацистских времен. Лариса Щиголь и ее сын-музыкант в Мюнхене разыскивали модные американские и немецкие шлягеры тридцатых годов для пьесы, и переводили на русский язык.
"Фильм Александра Сакурова "Молох" о Гитлере – несомненная фальшивка, – говорил Горенштейн. – Образ Гитлера неоправданно "занижен" и окарикатурен, тогда как это монстр крупномасштабный, требующий к себе такого же серьезного отношения, как герой-убийца у Достоевского, от которого Гитлер отличается разве что тем, что перенесенные в детстве страдания и унижения не украсили его, как это должно было бы быть, согласно концепции Достоевского, а наоборот, страдания эти обратились в невероятную злобу".
Собственно, две сцены пьесы были уже им осуществлены. Замысел пьесы "эволюция" персонажа (Гитлера) "от мелкого гнусного бесика до злого гения человечества." Писатель подчеркивал, что пьеса необходима новому поколению, и что когда он ее завершит, то сразу же примется за пьесу о Пушкине, тайну которого он разгадал: "От черного ангела Гитлера – к светлому ангелу Пушкину!" Писатель был уже тогда болен, и я вспомнила даже сологубовские молитвенные речи: "У тебя, милосердного Бога, много славы, и света, и сил. Дай мне жизни земной хоть немного, чтоб я новые песни сложил!"
Итак, две сцены пьесы осуществлены, и уже виделась ему неясно, еще в тумане, финальная сцена несокрушимого замысла, когда голова Гитлера* на блюде, словно голова Олоферна, была отнесена для опознания его личному зубному врачу. Хотя нет, блюда не было. Это голова Иоанна Крестителя по требованию Соломеи, дочери Иродиады, была принесена Иродиаде на золотом блюде.
______________ * Тела Евы Браун и Гитлера, после того, как они отравились 30 апреля 1945 года, согласно завещанию, были сожжены, и трудно было их идентифицировать. Правда, недавно появились новые сведения: в черепе Гитлера (он хранился по приказу Сталина в Москве в тайном архиве) найдены следы пулевого ранения.
Горенштейн же подразумевал командующего войсками Навуходоносора Олоферна, человека талантливого и беспощадного, не ведающего снисхождения ни к побежденному неприятелю, ни к мирным жителям. "Когда владыка ассирийский народы казнию казнил, и Олоферн весь край азийский его деснице покорил...", тогда осадил он город Вефулий, в котором жили иудеи. Однако иудеи решили сражаться до последнего и замкнули врата свои узкие замком непокорным и перепоясали высоты свои стеной, как поясом узорным.* Решил сатрап уморить жителей голодом и жаждой. Тогда одна из жительниц Вефулии красавица Юдифь вышла из узорных ее стен, пришла в шатер полководца, смутила его душу победоносной красотой, опоила вином и его же собственным мечом отрубила ему голову. Она затем эту голову засунула в мешок и вернулась в город. А в городе, на главной площади, окруженной плотной толпой горожан и воинов, народная героиня, красавица Юдифь вынула из мешка голову злодея и показала ее всем воинам и горожанам города. Таков позорный конец Олоферна.
______________ * Парафраза пушкинского отрывка (или неоконченной поэмы) "Юдифь".
Голова, вернее, обгоревший череп Гитлера, "поступила" к лечащему зубному врачу Гитлера, по иронии судьбы, представителю народа, который он намеревелся истребить полностью. Иудей-врач каким-то образом уцелел и жил в 1945 году неподалеку от Зэксишештрассе, на параллельной улице. Я, к сожалению, забыла, как называется эта улица. Фридрих туда наведывался и говорил, что на месте дома, где жил легендарный врач, стоит сейчас другой дом. Итак, советские солдаты принесли врачу для опознания предполагаемую голову Гитлера. Ибо только он мог по сохранившемся зубам и зубным протезам опознать фюрера. Судя по всему, у автора будущей пьесы намечена была торжественная финальная идея, не только ничего общего не имеющая с принижением и окарикатуриванием образа Зла, а наоборот, приближающаяся к неотвратимой, все возвращающей по кругу, судьбоносной греческой трагедии.
***
Еще в начале 2000 года Горенштейн задумал пьесу о Пушкине. (Мы говорили об этом много, я даже торопила его и говорила, что Гитлер может подождать, с чем Фридрих не соглашался.) "Разумеется, – говорил он, – никто из любимцев вашей интеллигенции, включая Булгакова, не смог написать о Пушкине. Пьеса Булгакова "Последние дни" в принципе не могла состояться. Идея сделать пьесу о Пушкине без Пушкина, при всей ее оригинальности, была заведомо обречена на неудачу. Именно поэтому Вересаев отказался от совместной работы с Булгаковым над пьесой. А я сделаю, чего еще никто не сумел! Но для этого нужно два года работы".
Однажды писатель загадочно поведал мне, что разгадал тайну Пушкина. Подвел меня к пушкинскому автопортрету, висевшему у него в кабинете над столом*, и спросил: "Ну, скажите, на кого похож Пушкин?" Странный вопрос знаменитый профиль стал универсальной эмблемой, замкнутой только на саму себя. Можно сказать: похож на Пушкина, похож на Христа. Но не наоборот. Пушкин ни на кого не похож. (Многие литературоведы, между прочим, тоже так считают.) Но Фридрих дал мне понять, что сходство тут совсем иное: не с человеком, а с животным. Только вот с каким именно? "На петуха!", – сказал Фридрих после долгой паузы. "В самом деле, на петуха! – вдруг увидела я. Но что из этого следует?" "А следует из этого, что Пушкин – это петушиное слово. Только прошу вас – это тайна, никому не говорите!" Впрочем, что стоит за "петушиным словом", для меня вначале осталось загадкой. Позже выяснилось, что в "тайну" посвящена еще Оля Юргенс. Они с Фридрихом вдвоем по японскому гороскопу выясняли даже, не петух ли случайно Пушкин. Оказалось, не петух.
______________ * Речь идет о Большом автопортрете Пушкина из Ушаковского альбома. Леонид Бердичевский (он слегка интерпретировал его) сделал для Фридриха копию.
Прошло некоторое время, и Горенштейн однажды снова указал глазами на пушкинский автопортрет и сказал интригующе– загадочно: "Петух – птица мистическая". Игра в "тайну Пушкина" писателю, очевидно, нравилась и возможно даже настраивала творчески, потому что он и в этот раз, на мой вопрос о "мистике петуха" ответил весьма уклончиво. "Не исключено, что последняя сказка Пушкина – "Сказка о золотом петушке" – автобиографична". "Ну, это давно известно, – сказала я, – об этом ведь писала Ахматова. Она еще сообщала, что сюжет заимствован Пушкиным у Вашингтона Ирвинга, написавшего сказку "Легенда об арабском звездочете". Петух там тоже предсказатель, предупреждает о нападении врагов". На это Фридрих покачал головой и сказал: "А я где-то читал, что двоюродный дед Ленина, известный ихтиолог Веретенников написал работу "Петух – птица мистическая" – о последней сказке Пушкина. Правда, работу ученый не завершил... Погиб при весьма неприятных обстоятельствах во время экспедиции в Индию. Тяжелая смерть..."* "Но ведь рукопись, наверое сохранилась, лежит в каком-нибудь архиве", – предположила я. Фридрих, продолжая меня интриговать, загадочно молчал. Несколько раз он позднее, опять же указывая на портрет, вспоминал евангельский сюжет, в котором Христос предрекает предательство апостола Петра до того, как петух пропоет в третий раз.
______________ * В продиктованных Фридрихом перед самой смертью главах "Веревочной книги" был сюжет о Веретенникове, его работах и гибели (оказывается, его съел бенгальский тигр). Однако "тайны Пушкина", вернее, каковы были конкретные замыслы (о всей ли жизни пьеса, или о последних годах) Горенштейн мне так и не открыл.
А еще Фридрих говорил о петушином крике, предвестнике утра и солнца, которого страшатся злые духи и другие "ночные стороны" бытия – "Nachtseiten der Natur", как говорили романтики. Петух – символ чистоты и добра. Более того, вся символика, сязанная с петухом, позитивная, созидательная. Поэзия Пушкина – рассветный петушиный крик? Вероятно, такова была идея Фридриха. Вот почему после пьесы о злом гении Гитлере, непременно следовало писать пьесу о светлом гении Пушкине!
Однако вот в чем вопрос: всегда ли петушиный крик обладает спасительной силой? В гоголевском "Вие" петушиный крик не спас бедного философа Хому Брута, как ни молился он истово и страстно. "Раздался петушиный крик. Это был второй крик; первый прослышали гномы. Испуганные духи бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы скорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах". А Фома Брут уже лежал бездыханный.