Текст книги "Записки генерала-еврея"
Автор книги: Михаил Грулев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Это ожидание тревоги было изрядной мукой для солдата.
Проходила, однако, неделя за неделей. Был уже конец июля, а тревоги нет как нет. Наконец, уверились, что в этот лагерный сбор царской тревоги вовсе не будет. Чтобы укрепить окончательно бесповоротную уверенность в этом, Александр II даже уехал из Красного в Павловск или Петергоф.
Оказалось, однако, что со стороны государя это была военная хитрость: уехав днём, на виду у всех, государь вернулся один, в час ночи, пешком пришёл на середину авангардного лагеря, т.е. в наш полк, и приказал дежурному барабанщику «бить тревогу». Вслед за дежурным и наши все барабанщики, как полагалось, выскочили из палаток в одних рубахах, без порток, с кое-как прицепленными барабанами, и все бурно забили тревогу.
Конечно, наш полк построился раньше всех, что было нетрудно, потому что сборный пункт для всех войск авангардного лагеря был перед срединой нашего полка. Сейчас же подъехал великий князь Владимир Александрович и приказал двинуть наш полк куда-то. Мне батальонный командир приказал со взводом [11]11
Надо помнить, что после Турецкой войны субалтерные офицеры в ротах были большая редкость: их часто заменяли вольноопределяющиеся.
[Закрыть] поскорее занять валик около известной лаборатории. Вести взвод строем, когда темнота хоть глаз коли, когда кругом сплошная каша всех родов оружия, когда со всех сторон адская канонада и густая темнота сгущена до осязаемости пороховым дымом – нечего было и думать; да это была бы, во всяком случае, долгая канитель. Но мы отлично знали дорогу к лаборатории, потому что каждый день ходили на стрельбу мимо неё. Я распорядился поэтому просто: «валяй к лаборатории, в одиночку, собраться так к воротам».
И действительно, сколько раз по дороге к лаборатории мы попадали под ноги кавалерии, под колёса артиллерии и под дула стрелявших пушек. Но зато через 30-40 минут я со взводом залёг уже за вал лаборатории. Поспели как раз вовремя.
Из темноты выделилась какая-то группа всадников. Кто-то спросил: «Какая часть?» Я ответил: «Красноярцы». Кто-то, картавя, похвалил: «Молодцы, красноярцы!» Мы гаркнули: «Рады стараться» и... запнулись, не зная как величать благодарящего. Несколько шёпотных голосов подсказывают: «кричи ваше императорское величество»... Оказалось, что это государь. Наш батальонный оказался тут же и прямо сиял, даже во тьме, от радости и счастья, услышав эту царскую похвалу.
В тот же день меня произвели в старшие унтер-офицеры. Я стал капралом. Это было моё первое отличие.
Около середины августа полк вернулся в Ревель на свою зимнюю стоянку. Вскоре получено было в полку распоряжение о командировании в юнкерское училище. Для полкового начальства опять стала дилемма – послать ли меня вместе с другими в училище, или нет. Ведь моё возвращение из училища в полк в минувшем году не было ничем мотивировано. Просто сказали «поезжай назад», и всё тут. Вполне естественно, что полковое начальство очутилось снова перед прошлогодней дилеммой, не имея законных указаний – послать ли меня в училище, или нет. Для меня-то, однако, ясно было, что в лучшем случае я прокачусь на казённый счёт и только: в училище не примут.
* * *
А не последовать ли совету ротного командира и согласиться, чтобы записали меня... православным, раз этого требуют?
И вот для начальства встал канцелярский вопрос, а для меня – настоящий Рубикон. При всей индифферентности к делам религии мне всё же нелегко было решиться на этот шаг: ведь я тоже только дитя своей среды, впитавший все её взгляды и предрассудки. Но в сущности – какой же это Рубикон, который может перейти всякая курица, не одержимая куриной слепотой?
Много раз впоследствии, придя уже в зрелые годы, я пытал мои разум, мою совесть, моё сердце – хорошо ли я поступил тогда, в мои юношеские годы, что перешагнул этот Рубикон, переменил религию ради карьеры, ради удобств жизни; и – положительно не нахожу против себя никаких упрёков, даже оставляя в стороне всякие соображения материального характера. Ведь всё-таки, и с материальной точки зрения, как никак, а по ту сторону Рубикона я обрёл – пусть не корону, пусть не «Париж, стоящий обедни», но и не какую-нибудь чечевичную похлёбку, по примеру Исава, а хорошую карьеру и совсем иное земное существование.
И что от меня требовалось взамен? Взамен от меня не требовалось никакой сделки с совестью; напротив – достаточно было отказаться быть жертвой того организованного тонкого обмана, которым в представлении суеверных людей опутан вопрос о перемене религии. Как, если не заведомым и организованным обманом, назвать все эти пословицы, заветы, мораль, которые вдалбливаются в детские головы ещё на школьной скамье, всё с одной и той же затаённой целью заставить крепко держаться за свою религию. Переменил религию – «изменил своему Богу» – значит способен изменить также своему государю, своей родине, но мало ли мы видели изменников и предателей, оставшихся при своей религии? И, наоборот – мало ли видим примеров обратного свойства?
При чём тут религия, которая в массе ведь понимается не как кодекс морали, а как символ, определяющий взаимоотношения к Богу? Кому и где это служит преградой? Если не встречаем среди русских православных перехода в другие религии, то потому, во-первых, что это прямо запрещалось законом, – не было физической возможности осуществить такое намерение; во-вторых, это было просто невыгодно, до крайности; а когда теперь обстоятельства изменились, то не только готовы менять религию, а меняют отечество, – переходят в другие подданства. А ведь это уже подлинная измена своей Родине! И делается это с лёгким сердцем, иногда лишь ради мизерных расчётов. И ни откуда не встречает порицания.
Всё относительно в нашей жизни, полной всевозможных противоречий...
Можно ли представить себе более преданных своей новой религии, после отказа от старых своих богов, как это было, например, с царицей Александрой Феодоровной и великой княгиней Елизаветой Феодоровной. Почему обменять своего бога на корону или на великокняжеское положение, с точки зрения морали, допускается и даже поощряется, и требуется, хотя можно ведь существовать и без короны; а когда голодный человек совершает пустую, с его точки зрения, формальность ради куска хлеба, то это зазорно? Ведь такие мистические души, как Александра и Елизавета Фёдоровны, оказавшиеся настолько рьяными фанатичками в православии, наверное ещё в лютеранстве были привязаны к своим религиям всеми фибрами души. Для них-то перемена религии была ведь настоящее сальто-мортале. И всё же они совершили этот скачок, когда потребовали обстоятельства. Тогда как затравленному и гонимому еврею, жаждущему только человеческого существования, такой шаг вменяется в вину, хотя никаких скачков, по совести, ему делать и не приходится.
Я привёл пример с Александрой и Елизаветой Феодоровнами просто по его яркости. Но что сказать про многих наших выспренных аристократов или заслуженных бюрократов, которые со скандальной и преступной лёгкостью теперь изменяют... не своему Богу – они бы и это сделали, но это никому не нужно, никто этого не спрашивает, – а изменяют своему отечеству, отказавшись от России, как только их оттеснили от государственного пирога, который они привыкли расхищать сами из поколения в поколение, старательно не подпуская других. Можно ли сравнивать положение подобных аморальных людей с положением гонимого еврея, поставленного в невозможность сколько-нибудь человеческого существования и вынужденного совершить формальность для перемены религии, чтобы только получить возможность дышать воздухом, буквально: ведь это не везде позволительно было евреям!
Подумайте только, сколько коварства скрывается в этом вопросе, задрапированном с виду такими красивыми принципами. Отнимают от человека право на человеческое существование, подвергают нравственным пыткам и гонениям всякого рода, сами указывают выход, где легко и просто найти убежище; и когда человек воспользуется этим выходом, упрекают его в отсутствии стойкости.
Можно ли представить себе провокацию худшего сорта! Ведь по элементарному здравому смыслу ясно, что быть стоиком в этом случае, значило бы преклоняться пред явными предрассудками, которые представляются мне глупыми, жестокими и несправедливыми.
Пристойно ли, однако, оставлять ряды слабых и гонимых и переходить к сильным и гонителям?
Да, – это было бы так, если бы христианство было в борьбе с еврейством. Но ни по букве, ни по духу христианского вероучения вообще, и православного в частности, нет никакой вражды к еврейству; напротив, – это ведь родственное вероучение, состоящее из Старого и Нового Завета, не имеющее ничего общего с гонением на евреев, народившимся лишь впоследствии, с течением веков, среди тёмных низин народных, при изуродованном понимании религиозных верований.
А гонители? Разве это народ русский, или какой бы то ни был другой народ в мире? Ведь гонители, одержимые юдофобством, – это везде и всюду самые низкие элементы, ограниченные умственно и нравственно, независимо от религиозных настроений, – просто своего рода садисты, по выражению Л.Н. Толстого, от которых недаром всегда старательно отмежёвывается всё, что есть лучшее, интеллигентное в каждой нации.
* * *
Все эти приведённые выше рассуждения, быть может, не представлялись мне вполне ясными тогда, в мои юношеские годы, когда мне предстояло шагнуть через Рубикон; но смутно я это сознавал и понимал одинаково тогда, как и теперь, на склоне дней моих, когда приходится подводить итоги...
Самое важное, что я старательно и неусыпно держал под светом моей совести, это было то, что, оставив ряды угнетённых, продолжал бороться, активно или пассивно, против гонений, видя в такой борьбе сокровенное и разумное служение России, моей Родине, по долгу Совести и Присяги, следуя этим путём также и велениям сердца.
Глава V. Жизнь и служба армейского офицера
Поступление в юнкерское училище. Жизнь, служба и обучение. Традиционное празднование производства в офицеры и его последствия. Обычаи и нравы офицерской жизни того времени. Наложение экзекуций на униат. Моё увлечение обучением солдат грамоте, и взгляды начальства. Аутодафе «крамольных» книг в 1882 г. Порядки охраны путешествий Александра III. Поступление в академию Генерального штаба. Жизнь, служба и обучение в академии.
Вступительный экзамен в юнкерское училище я, конечно, выдержал легко и поступил в младший класс (был ещё и подготовительный, для менее подготовленных). Я очутился в совершенно новых для меня условиях бытовых, служебных и учебных. Среда, в общем, была всё та же: армейские вольноопределяющиеся, с которыми успел уже сжиться за полтора года совместной жизни и службы в полку; обстановка училищной жизни была совсем иная.
Стоит несколько остановиться на этом важнейшем этапе былой подготовки главной массы нашего офицерства, потому, во-первых, что никакой посторонний глаз никогда не заглядывал и не мог заглянуть в эти закрытые учебные заведения. Даже жизнь семинарской бурсы или женских институтов находила в своё время своих бытописателей и разоблачителей. А кто стал бы раскрывать училищную жизнь, когда после узды юнкерской следует режим дисциплины офицерской, достаточной для того, чтобы наложить печать молчания на всю жизнь.
Между тем юнкерские училища являлись колыбелью главной массы нашего офицерства, которое впоследствии иногда творило историю.
Конечно, я могу говорить лишь о моей «alma mater», варшавском юнкерском училище, но ясно, что всё внутреннее содержание всех 10 окружных юнкерских училищ, существовавших по одному и тому же уставу, было совершенно одинаково.
Некоторое отличие Варшавского училища заключалось в том, что значительный процент юнкеров принадлежал к польской национальности; поэтому, несмотря на все запреты, польская речь слышна была часто в дортуарах и классах. Это обстоятельство послужило впоследствии причиной закрытия этого училища в первую очередь, раньше других окружных училищ.
Однако, в моё время, в 1879-1881 гг., Варшавское училище процветало и считалось образцовым, главным образом, по строевой подготовке: приезжали даже из других училищ знакомиться у нас с постановкой строевого и стрелкового дела.
Но у нас была ещё одна совершенно исключительная отрасль подготовки юнкеров, которой либо вовсе не было в других училищах, либо она была там в пренебрежении. Это – преподавание методики и педагогики. Дело в том, что случайно подвернулся в нашем училище весьма дельный преподаватель упомянутых предметов, артиллерийский подполковник Троцкий-Сенютович, сумевший, помимо основательных знаний, пробудить у юнкеров любовь к преподаванию грамоты солдату. Дело было поставлено просто и практично: по окончании теоретического курса ежедневно приводились к нам в училище команды безграмотных солдат из расположенных в Варшаве полков, и юнкера должны были практически применять изученные методы обучения. Эти занятия неизбежно увлекали импровизированных учителей, видевших воочию успех дела, когда после 10-12 уроков безграмотный солдат превращался в грамотного, умеющего читать и писать.
Многие из нас впоследствии, уже в роли офицеров, старались всеми мерами применять вынесенную из училища педагогическую подготовку, внедряя грамотность в войсках. Сам я был в числе этих многих. К сожалению, эти благие увлечения не всегда поощрялись начальством, что я испытал на собственной шее. Но об этом речь впереди.
Отрадно вспомнить нашу училищную библиотеку, которая была обставлена роскошно и уютно. Конечно, преобладали книги военного содержания, большую часть которых я успел перечитать; в особенности увлекался многотомной историей военного искусства Голицына, несмотря на её крайнюю устарелость.
Находясь в старшем классе, я вздумал попытать свои силы в печати. Прочёл я где-то статью Венюкова, в которой приводилась фраза Скобелева: «дайте мне 100 тысяч верблюдов и я завоюю Индию». Вот эта фраза вдохновила меня написать статью в газету «Голос» о возможности похода русских войск в Индию. К моему немалому удивлению и безмерному блаженству я увидел мою статью напечатанной, как передовая, т.е. без подписи. Вероятно, редакция затруднялась поставить под статьёй подпись: юнкер Грулев. Моему блаженству не было предела, но всё же чего-то не хватало: не было моего имени под статьёй, о чём я так мечтал; да и товарищи упорно не верили, что это я писал, хотя я показывал рукопись и прочее.
Судьбе угодно было, чтобы эта первая моя экскурсия в печати по среднеазиатскому вопросу привела меня много лет спустя ко многим дальнейшим работам по этому вопросу, из которых некоторые переведены на английский и немецкий языки.
Состав юнкеров в окружных училищах заключал в себе преимущественно такие юношеские элементы, которые в общем потерпели кое-какой крах на учебном поприще: не выдержали переходного экзамена из класса в класс или просто не могли дотянуть до конца где-нибудь в гимназии, кадетском корпусе или в духовной семинарии. Поэтому военная дисциплина и строгий режим, учебный и житейский, в юнкерском училище являлись спасительными для этих, до некоторой степени, свихнувшихся элементов.
Жизнь протекала по барабану и сигналам, под неусыпным наблюдением отделенных офицеров – этих училищных классных дам, – которые обязаны были внедрять в юнкеров прежде всего автоматический навык к строжайшему порядку и дисциплине во всём, что касается не только общей училищной жизни, но и собственного обихода, даже в свободное от всяких занятий время. Даже во время сна требовалось, например, вполне разумно, согласно требованиям гигиены, что спать должно обязательно не на левом, а на правом боку. И вот, на обязанности дежурного юнкера ночью, если видит, что юнкер спит на левом боку (это затрудняет сердцебиение), разбудить и заставить перевернуться на правый бок. Платье перед сном должно быть тщательно сложено в определённом порядке у кровати на особой табуретке; заметил ночью дежурный юнкер или офицер, при обходе дортуара, что рукав шинели сложен не по правилам или сапоги не выровнены как следует, – прервут сладчайший храп, заставят встать и исправить всё по регламенту А если у иного юнкера такие неаккуратности повторялись, то – неугодно ли дежурить или дневалить не в очередь по ночам и замечать неисправности у других.
Как спасителен был такой режим, который должен был подтянуть и приструнить характеры расхлябанные и развинченные.
В течение всего дня с раннего утра до позднего вечера шла почти беспрерывная интенсивная работа, строевая и учебная, чередуясь между классом и манежем. Состав преподавателей по общеобразовательным предметам был очень удачный. Это всё были отборные преподаватели (потому что военное ведомство платило хорошо) местных среднеучебных заведений.
2 или 3 марта 1881 г., вечером, совсем в неурочный час, нам приказано было собраться в рекреационном зале. Вошёл начальник училища с каким-то таинственным, крайне сосредоточенным видом. Несколько минут длилось тревожное молчание. Наконец начальник училища вынул бумагу из кармана и прочел нам официальное оповещение об убийстве императора Александра II, о чём неопределённые слухи уже носились в городе, проникая и в училище. Перемена царствования у нас сказалась в мелочах совсем особого рода, характеризующих начальство того времени. Дело в том, что Александр II носил баки и брил бороду; преемник же его, Александр III, как известно, растительность на лице оставлял неприкосновенной. Вот у начальства народился вопрос: как быть с юнкерскими баками, усами и бородами, – что брить и что нельзя брить? Сначала приказано было брить бороды, а баки не трогать; потом – бороду подстригать только; наконец, летом получилось разъяснение: брить и стричь что угодно.
На лето училище выступало в лагерь под Новогеоргиевском. Здесь происходили усиленные полевые занятия, с 4-5 утра до позднего вечера.
В последний лагерный сбор перед выпуском из училища стряслась со мной катастрофа, при которой офицерские погоны должны были у меня «мимо носа пройти», как изрёк один начальник. Дело в том, что нашими топографическими съёмками в поле заведовал полковник Генерального штаба Соловьёв. Этот сибарит очень небрежно относился к своим обязанностям: в дождливую погоду совсем к нам не заглядывал, а в хорошую погоду постоянно запаздывал против им самим назначенного часа на сборные пункты. Для своих собственных удобств он сборным пунктом назначал нам всегда вокзал Новогеоргиевска. Пользуясь постоянным запаздыванием полковника Соловьёва, юнкера усердно прохлаждались в буфете; и многие, падкие к выпивке, к приезду начальства оказывались в состоянии изрядно подмоченном. Так это случилось в последний день поверочных занятий, – в последний приезд полковника Соловьёва, который на этот раз уж очень опоздал, и многие юнкера были уже «на втором взводе». К тому же, ввиду предшествовавших дождей, у большей части юнкеров работы не были выполнены вовсе.
Возмущённые несправедливым отношением полковника Соловьёва, его манкированием и продолжительными запаздываниями, способствовавшими слабым юнкерам напиваться в буфете, все юнкера – даже те, у которых работы были выполнены – сговорились подать ему голые планшеты и выдвинули меня изложить ему всё, в присутствии всех.
Когда полковник Соловьёв, наконец, явился, я прямодушно стал ему докладывать, что он сам был косвенной причиной наших неудачных занятий. Это привело его в ярость, и он мне, между прочим, изрёк эту фразу: «ручаюсь вам, что офицерские эполеты у вас мимо носа пройдут»...
Надо побывать в юнкерской шкуре, чтобы понять какое жгучее впечатление должна была произвести на меня такая фраза накануне выпуска в офицеры. Годы труда, испытаний и лишений! И вот, накануне осуществления взлелеянной мечты, у порога новой заманчивой жизни, и – всё прахом, мимо носа.
Поздно вечером мы вернулись в лагерь. Товарищи со всех сторон пытались утешить меня; но в этих утешениях сквозило похоронное отпевание.
Соловьёв, сразу по прибытии в лагерь, направился в палатку начальника училища, откуда скоро стал доноситься горячий разговор. Наблюдатели-юнкера донесли, что вестовой побежал за кем-то, направляясь в палатку командира роты, полковника Мартынова, который скоро показался из своей палатки и быстрыми шагами направился к палатке начальника училища. Оттуда доносился спор, который всё больше и больше оживлялся и разгорался. Там, в палатке, идёт теперь решение моей участи. Товарищи то и дело шмыгают всё мимо палатки начальника училища, пытаясь подслушать и уловить что-нибудь из этого судоговорения... в отсутствии подсудимого; мне передают обрывки слов, не то утешительных, не то как пригоршни земли на гроб покойника.
Вдруг мы видим, что Соловьёв, красный, как рак, вышел из палатки, хлопнув полой палатки, и ускоренным шагом направился вон из нашего лагеря.
Очевидно, начальство знало про манкирование этого преподавателя и не пожелало принести меня в жертву.
В августе 1881 г. я окончил училище портупей-юнкером с переводом в 65-й Московский наследника цесаревича полк, расположенный тогда в Межиречье Седлецкой губернии и в окрестных деревнях.
Началась новая жизнь, полная свободы и сладких перспектив. Ещё находясь в училище, после перехода в старший класс, я уже заглядывал далеко-далеко вперёд... ни больше ни меньше, как в Академию Генерального штаба, и обзавёлся даже программами для приёмных экзаменов в академию. Со стороны юнкера окружного училища это была, конечно, не то химера, не то неслыханная дерзость; но я затаил эту мысль про себя, с этими сладкими мечтами и розовыми перспективами начал новую жизнь в полку.
По прибытии в полк представился, конечно, командиру полка, о котором стоит сказать два слова, потому что сам он, своей персоной, и самый факт существования таких высших начальников в армии нашей является характерными для того времени.
Командиром полка был полковник Фишер фон Альбах – австрийский немец, который очень плохо говорил по-русски, несмотря на то, что он уже 30-40 лет был на русской службе. Говорили, что он когда-то бежал из Австрии от кредиторов и некоторое время после бегства отсиживался в Брест-Литовской крепости, впредь до выяснения. Когда впоследствии часть нашего полка расположена была в этой крепости, то старинный плац-адъютант, майор Музыченко, помнивший высидку нашего командира, рассказывал нам историю его бегства из Австрии. Впоследствии этот австрийский выходец женился на московской купчихе, с которой разошёлся очень скоро; и это обстоятельство давало повод командиру корпуса, генералу Верёвкину, большому цинику и балагуру, в присутствии многих офицеров, трунить над нашим командиром, – над его сочетанием австрийского с нижегородским. Как командир полка это был хороший хозяин, но плохой командир. И всё же он был на хорошем счету у начальства, которому нравилось его хозяйство, покорность характера и то, что он... плохо говорит по-русски: почему-то иностранцев особенно ценили в армии при Александре II. Говорили даже, что наш командир нарочно коверкает свою русскую речь, зная, что это, будто, нравится на верхах.
Командир полка назначил меня с полуротой в отдел, в деревню Ельницы, где мы разместились по деревенским избам. Постройка казарм тогда была ещё в зачаточном состоянии. Это было время после Турецкой войны, закончившейся Берлинским трактатом и горьким разочарованием русского общественного мнения, обманутого в своих ожиданиях. Нарождалась новая военно-политическая обстановка, и армия наша сосредоточивалась почти целиком на западной границе, преимущественно на германской.
Таким образом, и я очутился с полуротой в деревне на манер самостоятельного начальника, – так сказать, комендантом деревни Ельницы. Конечно, наезжало и начальство в мою деревню: ротный командир, поручик Высотский, славный и симпатичный товарищ-начальник, любимый солдатами, приезду которого я был всегда рад. Этого нельзя было сказать про батальонного командира, полковника Гжеляховского; чтобы отвадить его от частых приездов в мою епархию, ротный командир посоветовал мне перекопать просёлок, который вёл из штаба полка в мою деревню. Я так и сделал. Наш «Гжеля», со своей рессорной таратайкой, которой дорожил пуще глаза, провалился с треском в канаву и... перестал ездить в Ельницу.
Расположение рот в некоторых деревнях имело иногда характер экзекуции в наказание жителей, числившихся униатами и желавших остаться верными унии. Такой, отчасти, характер имело расположение моей полуроты в Ельниках. Униатский вопрос тогда свирепствовал в особенности в Седлецкой губернии, но я по молодости лет тогда мало интересовался подобными вопросами.
Как известно, чтобы отличиться перед Победоносцевым и Александром III, седлецкий помпадур (забыл его фамилию) учинил настоящий подлог: при помощи начальников уездов, равнозначащих исправникам, сочинено было от имени униат, с фальшивыми подписями, всеподданнейшее прошение об отречении от унии, о желании присоединиться к православию, и просьба о присылке православных священников.
Под влиянием Победоносцева, наверное понимавшего эту хитрую махинацию, Александр III принял всё это за чистую монету. Последовали высочайшие указы; униатские церкви были объявлены православными; упорствовавшие униатские священники были сосланы в Сибирь, и на их место понаслали православных священников из России, – часто недостойных, не соответствовавших своему назначению, хотя и наделённых большими окладами и привилегиями [12]12
Многие из них подвержены были пьянству и картам: сам видел, как один из наших офицеров, во время всенощной, как всегда в пустой церкви, издали поманил священника колодой карт, и тот наскоро окончил службу и прибежал в наше собрание, чтобы играть в карты. Были, конечно, и счастливые исключения.
[Закрыть].
Положение получилось скандальное: на бумаге официально имелись многочисленные православные приходы с церквами и священниками, – был даже назначен епархиальный архиерей, а на деле всё это была чистейшая мистификация и обман: бывшие униатские церкви стояли закрытыми, православных священников жители к себе не пускали, а все требы исполняли либо скрывавшиеся униатские священники, либо вовсе не исполнялись.
Всё это я понемногу разглядел лишь впоследствии. В данное же время, осенью 1881 г., я ничего этого не видел, а знал только одно, что униаты «бунтуют».
Вот, однажды, еду в штаб полка, как водится на экзекуционной паре. Возница мой, конечно, обращённый униат, парень лет 30, сидя полуоборотом на облучке, поддерживает со мною беседу. Я вздумал просветить и наставить его.
– Знаешь ли ты, что такое Уния? Ведь не ляхи вы, а русские, испокон веков. Ваши прадеды были всегда православные. Ведь это поляки придумали для вас унию для своего папы, чтобы легче было обратить вас в поляков, и т.д., и т.д., – разливался я в элоквенции, блистая своей эрудицией по истории Иловайского.
Возница мой слушал, слушал, потому ответил мне такое, что, очевидно, исходило не от его ума, а было, по-видимому, тогда ходячей истиной среди униатов.
– Да, – говорит, – поляки сотни лет старались сделать нас поляками, да не смогли. А вот русские со своим губернатором очень скоро и легко сделали нас теперь поляками. Как я могу ходить вот в эту вашу церковь, – мимо которой мы в эту минуту проезжали, – когда стражники ваши нас туда загоняли нагайками? [13]13
Этот достоверный факт заключался в следующем. Предстоял объезд архиереем своей епархии, в которой числились тысячи прихожан. Встреча назначена была в упомянутой церкви, мимо которой мы проезжали. Сопровождал архиерея, как полагается, начальник уезда, который, однако, хорошо знал, что церковь будет пуста, что для встречи архиерея прихожан не будет; поэтому он выслал заранее десять стражников, чтобы пригнать отовсюду прихожан. Этот начальник уезда был впоследствии удалён от должности; да и губернатор, кажется, был удалён, когда Александру III открылась вся эта фальсификация.
[Закрыть]
Я не нашёлся, что ответить на эту жизненную аргументацию.
Обычная моя жизнь в деревне, вне служебных занятий, была, конечно, убийственно скучна. В первое время я не находил себе места от скуки и безделья. Обстановка жизни была действительно очень неприглядна. Улица деревни представляла собою поток невылазной грязи; дворы тонули в грязи; избы все с земляными полами и густо населены детворой, домашней птицей и насекомыми всякого рода, а иногда и телятами (дело было зимою). Квартирой мне служила холодная маленькая каморка, – вернее чулан, – в которой до меня хранили бочки с кислой капустой; поэтому воздух был чудовищный; а за перегородкой – хозяева с детворой, домашней птицей, насекомыми и прочим. Некуда уйти, разве в пустынную невылазную грязь наружу; либо – сиди среди удручающей обстановки в капустном чулане.
8-10 часов в день проводил я на занятиях с нижними чинами в «сборне» – небольшой избе, отведённой для занятий, где теснилось 40-50 человек; поэтому атмосфера получалась такая, что хоть десять топоров повесить можно было.
Всё же оставался некоторый досуг, который надо было чем-нибудь заполнить. Чем? Придумал следующее. Польские крестьянские девушки страстные любительницы танцев. Вот я и стал устраивать танцевальные вечера. Ставил бутылку водки двум деревенским музыкантам, и они скликали парней и девчат на бал: какая картошку чистила, кто глину месил, все босиком, как есть, бегут в мою сборню, служившую танцевальной залой, и начиналось шаркание «мазура» по земляному полу. В особенности хорош был один кавалер, – батрак, незадолго перед тем окончивший военную службу. Высокий ростом, в холщовых портках, в опорках на босу ногу и рваной сермяжке на одном плече, он лихо вёл всегда свою дебелую даму с подоткнутой выше колен юбкой, в первой паре, гулко постукивая опорками по окаменелому полу, горделиво озираясь по сторонам и подпевая «пия Куба до Якуба»...
После часу танцев получалась хорошо знакомая мне атмосфера, как во время занятий с солдатами, когда можно топоры подвешивать. Тогда кликнешь «баста»; дамы и кавалеры вон, раскрываешь окошечко на всю ночь и status quo ante [14]14
Положение, которое было прежде (лат.). (Прим. ред.)
[Закрыть] восстановлен.
Скоро, однако, эта забава приелась, и я вспомнил о мечтах и перспективах. Поехал я тогда в штаб посмотреть, какие учебники имеются в полковой библиотеке для подготовки к экзаменам в академию. Оказалось, что имеется одна грусть: полк недавно прибыл с театра войны и только начинал жить и устраиваться на новом месте [15]15
До войны полк стоял в Калуге, где оставлена была библиотека и прочее имущество.
[Закрыть]. Естественно, что и библиотека была в хаотическом состоянии. По закону полковая библиотека обязана была в первую очередь иметь все учебники, требуемые для подготовки в военные академии, и я не сомневался, что если бы я сделал официальное заявление, то наверное выписали бы требуемые учебники; но я свои намерения об академии таил чуть ли не от самого себя: где же мне – ещё портупей-юнкеру – заявлять о таких дерзновенных намерениях, как поступить в академию; по меньшей мере я бы стал предметом для подтрунивания со стороны товарищей.
Кой-какие книжонки я всё-таки нашёл и засел с ними в моей проквашенной конуре.
Осенью 1881 г. выделены были из полка 3-й и 4-й батальоны и направлены для расположения в крепости Брест-Литовск. Меня послали квартирьером для принятия казарм и квартир для офицеров.
Обстоятельство это имело для меня некоторые последствия. Дело в том, что после распределения всех офицерских квартир осталась одна комната в коридоре семейных артиллерийских офицеров, на которую не было охотников. Пришлось в этой комнате поселить наимладших членов нашей офицерской семьи – двух портупей-юнкеров, т.е. меня и фон Зельмана. Наша комната стала скоро своего рода коммуной и местом rendex-vous для наших офицеров обоих батальонов: дежурный ли по эшелону, т.е. по обоим батальоном, дежурный ли по караулам, пришёл ли кто с форта – все, когда некуда деваться – брели к портупей-юнкерам, где, помимо всего, текла жизнь холостяцкая, беззаботная и весёлая: я на скрипке, фон Зельман на гармошке; группируется сейчас же хоровое пение, на столе появляется выпивка и закуска, денщики хлопают то дверьми, то пробками из бутылок; то и другое раздаётся гулким резонансом в бесконечных коридорах казематов цитадели и, видимо, очень тяготит семейных артиллерийских офицеров, среди которых, совсем не ко двору, затесалась пара буйной молодёжи чужой части.