Текст книги "Цистерна"
Автор книги: Михаил Ардов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Между прочими глупостями, составлявшими нехитрое его жизнеописание, он мне вот что рассказал… Вообрази, душа Тряпичкин, себе Тюмень… Я бы мог даже так начать: Тюмень – один из самых скверных городов и т. д. Я был там дня три – несколько старых зданий на главной улице, но все невероятно загажено за годы сталинских пятилеток (без права переписки и с последующим поражением и правах.) Окраины – чуть отраднее, сибирские деревянные дома, а потом опять мерзость – вонючие заводы, свалки и прочие прелести российского пригородного ландшафта
Словом, он рассказал мне, как несколько лет тому пригнали на один из тюменских заводов цистерну древесного, метилового спирта…
…как директор завода, кое-что предвидя, приставил к этой цистерне специального охранника…
…как ему, охраннику, долго втолковывали, что этот спирт – страшный яд…
…как рабочие завода все-таки уговорили охранника попробовать, дескать – «знаем», начальники это нарочно говорят…
…как они-таки попробовали, и отрава, конечно, подействовала не сразу…
…как пошли тащить ведрами и жбанами и как разворовали в первый же день несколько сот литров…
…как спирт стал растекаться по городу и близлежащим деревням…
…как в местную больницу стали доставлять первых отравленных и как те молчали, боялись признаться, чем отравились…
…как, тем временем, появились и первые покойники…
…как кто-то все же проговорился, что это за отрава…
…как пустили наконец по следам милицию…
…как отрава распространялась все дальше и дальше…
…как целый жбан этого зелья попал на свадьбу…
…как команда речного катера отплыла в рейс, захватив с собой канистру и как через несколько дней над этим неуправляемым катером каркали хищные птицы…
…как выписали в срочном порядке из Москвы профессора – специалиста по отравлениям…
…как выяснилась поразительная вещь (такого сюжетного поворота нарочно не выдумаешь!) – противоядием метиловому, древесному спирту может служить только этиловый, винный спирт…
…как умирающие в больнице отказывались принимать противоядие, потому что по вкусу и виду оно ничем не отличалось от отравы…
…как спаслись в конце концов только те из пьяниц, кто после ворованного спирта глотнул еще чего-нибудь, словом, кому – «не хватило»…
…и как в общей сложности на тот свет отправились почти триста человек…
Ну-с, душа Тряпичкин, а теперь признавайся, слышал ли ты когда-нибудь более российскую по своей сути историю? Есть на свете сюжет подобный этому, где бы такую роль играли сразу обе погибельные страсти нашего народа пьянство и воровство?
Что такое в сравнении с этим чума мусью Камуза?
И вообще, куда там Западу до нас. Им для трагедии нужен непременно интриган, злоумышленник, убийца – Яго, Макбет, Клавдий… А у нас сами себя травят, как мухи…
Я, конечно, в тот же миг оценил, какой лакомый кусочек достался мне, грешнику… И вот все годы крутил этот сюжет и так, и сяк, пока он не одолел меня окончательно и не погнал в эти самые края, не столь от Москвы отдаленные…
Я отправился сюда, как честный предатель, как чесатель колхозного льна, так сказать, за живым материалом. А потом вошел во вкус, пристрастился…. Книжки записные завел, чиркал в них аккуратненько… Но пока что, как ты сам знаешь, привез я отсюда лишь два десятка икон и еще кое-какой старый хлам…
Записные книжки мои тем временем переполнились, но мне теперь кажется, что ничего существенного в них нет и что я так же далек от реализации лелеянного замысла, как был три года назад.
Твердо знаю только, как это все должно начинаться:
«Вороной, весь промасленный станционный паровоз издал свой щемящий гудочек, шумно выдохнул, – толчок, и цистерна покатилась…»
А кончаться должно возгласом попа на вселенской панихиде в Троицкую родительскую субботу – … И ТЕБЕ СЛАВУ ВОССЫЛАЕМ СО БЕЗНАЧАЛЬНЫМ ТВОИМ ОТЦЕМ И ПРЕСВЯТЫМ И БЛАГИМ И ЖИВОТВОРЯЩИМ ТВОЯМ ДУХОМ, НЫНЕ И ПРИСНО И ВО ВЕКИ ВЕКОВ. АМИНЬ.
Но что же будет между двумя этими фразами, убей меня Бог, до этой минуты с достоверностью не знаю.
Да к тому же на второй год моих набегов случилось со мной нечто вовсе непредвиденное. Я стал вдруг почти против воли сочинять, вернее, даже записывать совершенно нежданные и негаданные рассказы и рассказики… Меня захлестнул поток персонажей… Мне их вовсе не нужно было столько и таких. Они уже не вмещаются в мой сюжет, они разрывают его и вылезают в прорехи… Я ведь ринулся сюда за фоном, но фон этот вдруг взбесился, лезет вперед и уже забивает самою картину…
Я знаю, мне теперь необходимо сделать титаническое усилие, чтобы спасти сюжет, но я боюсь, я чувствую, что у меня уже не хватит сил для этого рывка… Кажется, я просто-напросто вырос из своего замысла, как гимназист из прошлогоднего мундира. Слишком долго я прособирался…
И вот сижу я теперь в этом своем Болдине, в своей несостоявшейся Йокнапатофе, сижу в полной растерянности… Есть, правда, неотложное дело непременно надо съездить в небольшую экспедицию. Я натолкнулся случайно на последние остатки Марфо-Мариинской обители. Ты помнишь бунинский «Чистый понедельник»? Там героиня уходит к марфо-мариинским сестрам… Но только это уж к моему сюжету ни с какого бока не подходит.
А тут еще Мадам бомбардирует письмами-ультиматумами, надобно ехать на юг, к морю… Ей ведь, кровь из носу, нужно прогуливать свои новые тряпки и тени вечерних кипарисов…
Но все это еще не беда, даже и не полбеды. А дело-то в том, что стало мне нечто совсем иное приоткрываться… И нечто это – чудовищная безнравственность всей ситуации. Нельзя мне было прельщаться ни этим, ни каким бы то ни было другим соблазнительным сюжетом. Никак нельзя, нельзя было ехать за одушевленным материалом…
Ах, мне тогда казалось все это так легко и просто: реализма хотите? Так вот же вам ррреализм!!! Вот! Вот! Нате! Нате!!!
И не замечал я в своем запале, не хотел замечать до сих пор, что все искусство это – бесовское. Нет, не только мои записные книжки да рассказики – все, все, все, вся изящная словесность начиная с Данта и кончая самим Федором Михайловичем… Как бы ни клялись они и ни божились, что преданы Христу, – все это чистейшая прелесть в полном, богословском смысле этого слова! Гоголь, Гоголь, сжигающий «Мертвые души», – вот он теперь мой новый идеал!.
В мире есть Один, только Один Свет…
Я еду в Москву, мне сегодня необходимо ехать…
Я влезаю в дряблый автобус со старческим трясущимся задом, и он честно довозит меня до самого конца своего маршрута…
Я вываливаюсь в обширную лужу всего в двух шагах от дыры, куда мне следует нырнуть…
Машинка громко икает, проглотив мой двугривенный, и затем осыпает меня золотым дождем из четырех новеньких пятаков…
Вот я медленно опускаюсь в самое подземелье…
Эти кротовые ходы, эти скотопрогонные галереи, которыми мне предстоит сейчас мчаться, имеют у них теперь не только утилитарный, но и какой-то возвышенный, символический смысл. Ими, например, этими катакомбами косвенно определяется граница нынешнего ни на что уже не похожего города…
Я смиренно стою на платформе…
Я жду, когда из черноты тоннеля вырвется с грохотом и лязгом белоглазое чудище…
Нет, я не вздрогну от неожиданности – я. увижу сначала, как на сортирно-кафелъной стене вспыхнет отражение его бешеного взгляда…
И я стою, и я гляжу вниз, на рельсы, на их смуглые бока и накатанные серебристые спины…
И между ними зачем-то устроен глубокий желобок, такая канавка, такое углубление…
И даже сами шпалы из-за этого состоят каждая из двух частей, под каждой релъсой своя короткая шпалочка…
И тянется эта канавка вдоль всей платформы, и в тоннеле ее уже нет, и она кончается…
Зачем это?..
Ах, неужели?.. Неужели?…
Нет, вы понимаете?
Вы догадываетесь, зачем она? Зачем тут углубление?..
Да ведь это же для самоубийцы, для самоубийц! Да ведь это же им последний шанс дастся!
Вот загнали тебя под землю, швырнули тебя на рельсы, под стальные колеса… Секунда – и нет тебя, и поминай, как звали…
И вдруг в последний, в последнейший миг – такое сострадание!
Ты еще можешь спастись, можешь скатиться в этот желоб, в эту сострадательную канавку, в эту сердобольную ямочку…
Ах, какая предусмотрительность! Деликатность какая!
Да я бы расцеловал его, этого архитектора, изобретателя, того, кто ее придумал!.. Я бы руку ему пожал!
Я плачу, просто плачу от умиления!..
Сердобольная ямочка… Сердобольная ямочка!
Вот за что нобелевские премии надо раздавать…
МАТУШКА НАДЕЖДА
– Вот он наш Батюшка… Это уж самые последние годы. Можно сказать, перед смертью… Вот они с Матушкой картошку копают в огороде. Тут еще он помоложе… Вот – хороший снимок. Он вообще у нас фотографий не любил, а про эту сказал: «Пусть останется. Тут я похож». У него и на могилке такая… Он нам так сказал: «Здесь у вас маленькая обитель». Эту избушку для Батюшки Матушкина сестра купила, Вера Владимировна. Когда они после второй ссылки вернулись. В тридцать третьем году. Батюшкина Матушка была Ольга Владимировна… Сколько-то минус ему тогда дали, сколько не помню… Им тогда родные в Воронеж советовали, а кто-то еще куда-то… Не помню. Ну, вот, а я как раз тут из Туркестана приехала в Москву. Мама у меня умерла, захотелось на могилке побывать. И вот сюда заехала, в деревню к Батюшке. А он мне строго так говорит «Сестра Зинаида, как ты мне скажешь? Куда мне ехать? В Воронеж или здесь оставаться?» Или еще спрашивает какой-то город… А я: «Почему вы, Батюшка, меня спрашиваете?» – «Нет, – говорит, ты скажи. Как ты скажешь, так и будет». – «Здесь, – говорю, – Батюшка..» «Ну, – говорит, – так тут и остановим-ся…» Вот этот портрет – Матушка наша Великая. Великая Княгиня Елизавета Федоровна. Это она еще в миру… Красавица была, талия как осиная. Мне еще, помню, лет всего двенадцать было, а родные у меня – дядья – охотники были, егеря… Так вот придут к отцу с матерью и рассказывают. На охоте такой-то князь был и графиня такая-то… И вот как-то рассказали они про Великую Княгиню Елизавету Федоровну. Что она такая, что строгая… Так меня тогда эти слова поразили. Я-то, девчонка, и подумала: вот она – настоящий человек… И, дура была, написала я ей письмо. Так и написала: «Я думаю, что Вы настоящий человек…» Заклеила и отослала… На конверте так и написала: Великой Княгине Елизавете Федоровне… Ну, конечно, никакого ответа, ничего… Да и я все позабыла. Училась я тогда в прогимназии Лепешкиной, на Пятницкой улице. Хозяйка была Варвара Лепешкина. Там на домашнюю учительницу кончали. И родилась я, и училась, и работала в Москве. Сорок лет прожила, потом попросили об выезде. Отец у меня работал бухгалтером. Да… И вот как-то журнал такой был – «Искра» или «Искры» – не помню… Раз приносят нам этот журнал домой, и в нем на первой странице Великая Княгиня Елизавета Федоровна. И тут у меня опять все всколыхнулось. Уж она открыла обитель на Большой Ордынке… Поглядела я фотографии, а потом опять все ушло куда-то. Я маму очень любила. Все хотела скорей зарабатывать да деньги ей отдавать… Вот это фотография – тоже Батюшка, только он молодой совсем. Еще только в священники посвятился. Красивый был Батюшка… А у Батюшкиной Матушки носик был курносенький. Уж старые они тут были, а она все говорила: «Какая же я уродина! Вон у Батюшки носик прямо точеный…» А вот они мои Пaпa с Мамой… Мама была очень строгая. После гимназии поступила я счетоводом в частную контору Селитринова. На Ильинке. А жили мы за Покровкой, в Гавриковом переулке… Потом меня хозяин сделал бухгалтером, и получала я семьдесят пять рублей Золотом… Так и бегала через Покровку на Ильинку. А раз, году уж в девятьсот девятом, после работы побежала я в Замоскворечье. Спрашиваю у городового: «Где тут Марфо-Мариинская обитель?» Он мне показал. Бегу по Ордынке Собора еще не было, собор в десятом году выстроился. Еще только одна была больничная церковь – Марфы и Марии, маленькая. Вхожу я, а у них всенощная, все в белом. Великая Княгиня в белом, сестры в белом… Батюшка в голубом облачении. Ну, думаю, это мне видение. Не помню, как стояла… Видение это мне… Кончилась всенощная а я никак не приду в себя… Приложилась и добежала домой через Покровку… Бегу и всю дорогу слезами обливаюсь… Дома спрашивают: «Где ты была?» «Где я была, – говорю, – вы не можете себе представить…» И опять все забыла… Вот фотография мы здесь – сестры. Белые апостольники, платья серые туальденоровые… Одевали, кормили, поили… Одежда зимняя, весенняя… Летние пальто – серые. Осенние – черные… Чулки, все до самых мелочей… До зонтиков… А вот эти, это уже крестовые сестры. У них крест деревянный, и на Кресте – Марфа, Мария, Покров… Это уже – не послушницы. Они уже замуж не выходили. По одной в комнате жили. Там квадратные кивоты светлого дерева. Иконы – Покров обязательно (собор у нас Покровский был), Марфа, Мария… В комнате столик, кресло соломенное – мягкое, с подушкой, гардероб, стульчик, кровать пружинная с волосяным матрацем… Портреты бывали, картины. В келью никто из посторонних входить не имел права, не пускали даже родителей… А для гостей комнаты были… На окнах у всех занавески – белое полотно с розами. Три рубля вроде бы жалованья полагалось – на марки, на письма… А в одиннадцатом году переехала я с отцом, с матерью на Якиманку в дом Толдычина. И все я еще на Ильинке работала, и ничего такого в голове не держу… Замуж тогда собиралась. За вдовца мечтала с двумя детьми, чтоб сирот пожалеть… Раз мне подруга и говорит: «Пойдем на Ордынку, в Марфо-Мариинскую обитель». Как раз под Покров… Все собрались мы, братья, подруга моя… Только я вошла в собор, все у меня воскресло. Едва на ногах устояла. Брат потом дома говорит: «Вы бы посмотрели на Зинаиду, что с ней сделалось…» Ну, тут уж я стала в обитель как следует бегать. Стала к Батюшке проситься на исповедь, причащалась… «Да, – говорит, – нам нужно… Мы сейчас набираем сестер». А про родителей моих не спросил. Я так обрадовалась, скорее к Маме. «Мама, я поступила в обитель!» – «Что?!» – Мама властная такая была. – Ничего подобного! Этого не будет!..» Вот те раз… А ей, конечно, жалко было. Семьдесят пять рублей я приносила, золотом платили – горсточку получишь. И все до копеечки я ей отдавала… Я опять к Батюшке. «Не пускают меня». – «Нет, – говорит, против родительской воли мы не можем…» Ну, я думаю, Великую Княгиню спрошу, саму хозяйку… В Больничной церкви вечером она стояла, народу никого не было. Кто-то читал правило, сестра какая-то. И вдруг смотрю: над Алтарем иконка маленькая – Богородица Скоропослушница. И от нее луч прямо на Матушку Великую… Я тогда не очень это понимала, в церковь мало ходила… «Ваше Высочество, я хочу к вам поступить, а родители не пускают». Она посмотрела на меня – а я хорошо одета, в шляпке – и говорит: «У нас трудно. Знаете, какая работа, в больнице… Ну, я поговорю еще с Батюшкой…» Обнадежили. А потом опять говорят: «Нет, без родителей не можем. Нам старцы запретили принимать без родительского благословения…» И вот семь лет я к ним бегала, семь лет меня не брали… А тут, как я маме сказала, что поступлю, мы тут же с Якиманки переехали подальше от обители. Она подыскала тогда квартиру на Малой Бронной… И я с Малой Бронной пешком на Ордынку. Не могла я у мамы просить на трамвай, она не хотела. Все спят, а я натощак утром в обитель на молитву бегу. Часть обедни отстою и бегу на работу уже на Мясницкую. Там Селитринов новое дело открыл… А жалованье я все целиком, до копейки маме отдавала… Несколько раз к Великой Княгине подходила: «Когда же вы меня возьмете?» – «Ты не умеешь маму просить». Как же еще ее просить, думаю. У нее один ответ: «Иди, пожалуйста, ты мне не дочь». Семь лет бегала. Уж тут, в деревне, последний самый год перед смертью Батюшка у меня прощения просил: «Ты меня, Зиночка, прощаешь?» «Что вы, Батюшка?» – «Да вот мы тебя семь лет не принимали… Ты бы только сказала тогда, что мама тебя не пускает из-за того, что ты много зарабатываешь. Великая Княгиня платила бы за тебя, сколько надо… А так мы не могли тебя принять. Старцы нам запрещали». Был такой у нас старец Алексий из Зосимовой пустыни. Я к нему тогда пришла, а он с кликушами занимался. Думаю, что это он с ними возится… У меня тут дело важное такое… Ну, потом «Батюшка, я к вам…» Еще ничего не успела сказать, он как взглянет на меня: «Ишь чего захотела – в обитель? Сначала послужи родителям, а потом в обитель!» Я иду на обратном пути, и вот ругаю его, вот ругаю… Что это за старцы такие? Не понимают ничего! Тут у человека горе, а они не понимают… Богородице я тогда молилась… А у нас в доме икона Казанская Божия Матерь. Я, бывало, к ней стул подставлю: «Что же Ты меня не слышишь, что ли»?.. Вот дура-то была… А вот этот снимок – Валентина Сергеевна, наша вторая настоятельница. Как Великую Матушку увезли, так она у нас стала Ее Патриарх Тихон ставил. Тут она еще крестовой сестрой сфотографировалась… Верила твердо. Чуть что: «Что ты, душенька? А Марфа и Мария? Марфа и Мария нам помогут…» Это у нее первое слово… Прямо детская вера была – чуть что – Господь, Марфа и Мария… Господь, Марфа и Мария… Великая Матушка молитвенница была, а Валентина Сергеевна для обители трудилась. Та была Мария, а эта – Марфа… Нас с ней в Туркестан выслали в двадцать шестом году… Пришли, обитель заняли и всем велели убираться. Только что взять личные веши. Солдаты там стояли – охраняли… Им-то что – им только приказали. Одна сестра свою швейную машинку выносила – проходи, не тронули. А еще одна часы такие огромные, апостольником накрыла и несет. И аккурат когда она мимо солдата шла, часы-то у нее и забили… Да, а нас семнадцать человек сочли за администрацию. Всех крестовых сестер да нас с Фросей… Какая мы с ней администрация?… Только что близкие были. И слушались Как нас попросят что – так и летали на крыльях любой к обители и к начальству… Прислали нам такие билеты. При-езжайте на вокзал, с этими билетами бесплатно, отдельный вагон. И отправились мы до Кзыл-Орды, столица Казахстана Это было как раз на Взыскание Погибших, пятого февраля. Приехали туда – десятого. День Ангела нашей настоятельницы Валентины Сергеевны. Купила она нам плюшек… Мы ведь были тогда самые первые ссыльные, на нас все с удивлением смотрели… Двадцать шестой год. Пошли в НКВД. Приходим туда, нам говорят: «Будете все здесь работать. Нам здесь хорошие работники нужны». А мы и поверили. На другой день пришли, уже говорят: «Мы вас здесь всех не можем оставить, должны вас отправить в пять городов. Вы, – говорят, – сговоритесь, кто с кем хочет и поедете…» Мы и сговорились. Настоятельница выбрала тогда нас четверых – Фросеньку мою, меня и еще двух сестер… Опять приходим к ним. «Сговорились?» – «Сговорились». – «Я – с ней». – «Мы – с ней…» – «Так, говорят. – Вы с ней? Поедете отдельно! И вы – отдельно!…» Так никому и не дали ни с кем. Тут всех нас и меня с Фросенькой разлучили. Ее – в Туркестан, а меня в Чимкент назначили. «Никаких разговоров! Поменьше говори, а то на верблюдах тебя в степь загоним!» С Валентиной Сергеевной мне потом все-таки разрешили… И вот стали мы разъезжаться в разные стороны – Алма-Ата, Козолинск, Туркестан, Чимкент… Фросин поезд отходил в четыре дня, мы с ней прощались так ужасно. Я на площадку зашла, плачу. Вдруг смотрю, Валентина Сергеевна такая печальная стоит… «Ты только меня не бросай…» Старенькая она уже была… И вот поехали мы с ней в Козолинск. Город ужасный. Домики с плоскими крышами, ни деревца, ни кустика никакого. Только один, смотрю, хорошенький домик – с крышей, деревянный. Вот бы, думаю, нам снять… Я пошла туда, вышла какая-то старуха, испугалась нас… Потом выходит старик, красивый такой… «Пожалуйста, говорит, – у меня только что жильцы уехали, могу вам сдать». – «Мы, говорю, – ссыльные…» – «А для меня это не имеет значения. Десять рублей в месяц…» У них там икона, диван, столик, полы крашеные… Только устроились, мне Валентина Сергеевна говорит: «Иди в финотдел». А мне боязно… Ну, иду на другой день. «Ничего, что ссыльные, – говорят, – нам работники такие московские очень нужны. Приходите». Жалованье мне опять семьдесят пять, только уж не золотом… Устроились мы там замечательно. Когда нас из Москвы-то попросили, старушка одна на вокзале Валентине Сергеевне корзинку сунула. А там – одеяло вязаное, Великая Княгиня ей сама вязала, на шелку, потом матрасик волосяной, белье и занавески, главное, наши – у всех в обители были одинаковые, с большими розами… Ну, это я все приладила… А тут и Валентина Сергеевна моя пошла работать к нам в финотдел. Она математик была, кончила какой-то математический факультет… Ее тогда взяли в налоговый отдел. Так начальник говорит: «Я не напасусь на нее работы». Она за два часа все сосчитает и идет ко мне: «Пойдем домой, душенька». А мне нельзя, я работаю… «Неужели, душенька, нельзя уйти домой?» Но только она недолго проработала. Через месяц начальник говорит: «Не могу я двух ссыльных в отделе держать». Пришлось ей уйти, а я осталась. И в НКВД так любезно нас приняли. Все смеялись. «У нас, – говорят, – такое доверие к ссыльной, у нее все секретные бумаги на руках». Это – у меня, в финотделе. И каждую неделю мы должны были приходить к ним расписываться. Я им говорю, что Валентина Сергеевна старая, больная. Ну, говорят, пусть раз в месяц приходит. Раз я прихожу расписываться, а жена этого главного НКВД выходит из квартиры: «Зайдите, у меня горячие пирожки, чаю попьем». Неудобно не пойти… Только зашла я, села – входит начальник. Я испугалась. А он: «Сидите, сидите. Пейте, пожалуйста, кушайте…» И так хорошо мы жили… Только что Валентина Сергеевна у меня на табуретке сидела… И задумала я ей кресло сделать… И человек нашелся такой, сделал ей кресло. С прямой спинкой, так подлокотники… И в День Ангела я ей поставила… Она у меня чуть не заплакала. «Ну, вот, – говорит, – опять я – настоятельница». Так и жили мы с ней до двадцать восьмого года. И тут снится мне Святитель Филипп. На небе. Солнце светит, и он там стоит. А в Пятницу на Страстной повестка в НКВД. Я прихожу. «Вы, – говорят, – свободны. За вас мать хлопотала». – «Мне одной?» – «Да, – говорят, – только вас освободили». – «Я никуда от вас не поеду». Они там прямо поразились. «Ты что, праведница?» «Нет, – говорю, – не поеду». – «Гляди, она с ума сошла..» Прихожу домой. Даже не хотела говорить Валентине Сергеевне. Она сама спрашивает: «Ну, что там?» – «Да вот, – говорю, – мать за меня, оказывается, хлопотала… Освободили меня». Она так поглядела на меня: «К Фросе теперь поедешь?» «Нет, – говорю, – я вас не оставлю». Да… Так и дожили до двадцать девятого года. А тут нам всем прощение вышло. Только минус Москва и область. И мне так же. Не уехала я тогда, и опять вроде мне прибавили. Валентина Сергеевна говорит: «Сейчас же пиши Фросе, пусть все готовятся ехать в Ростов. К Святителю Дмитрию, к Святителю Дмитрию». Фрося нам отвечает: «Дорогая Валентина Сергеевна, не ездите в Россию. Здесь у нас в Туркестане так хорошо, приезжайте к нам…» А Валентина Сергеевна ни в какую! «Душенька, она с ума сошла! Не ехать в Россию! Сейчас же пиши, чтобы все собирались!..» Так и поехали мы в Россию, в Ростов… Приехали Валентина Сергеевна, Катя, Фрося и я… Тут, в Ростове, много сестер было, они все потом в тюрьму пошли. Нашла я хозяйку дома, она нам сдала: платить пятнадцать, кажется, рублей. Зала метров двадцать и маленькая комнатка. Она торговала сама, в Ярославле с лотком ходила… И недолго мы тут пожили. Помню, праздник был, под Успение… Поехали с Валентиной Сергеевной в церковь, а Фрося не пошла. Приходим от всенощной, а она лежит у нас с мигренями. «Приходил, – говорит, – человек из НКВД, свой. Что вы, говорит, наделали? Зачем вы все сюда приехали? На вас теперь опять дело завели и опять вас всех сошлют, только уж теперь всех врозь. Немедленно уезжайте!» Так мы все и уехали от Святителя Дмитрия. А которые не уехали, все в тюрьму пошли… Фрося сначала поехала одна в Туркестан, а уж потом мы с Валентиной Сергеевной к ней… Вот она – моя Фросенька… Тут с цветами сфотографировалась. Она цветы так любила, так любила… Все, бывало, их целует. Ей наш зосимовский старец Алексий, как постригал ее в рясофор, дал имя – Любовь. И благословил тогда, чтобы так это имя и в монашестве осталось. Монахиня Любовь… Бывало, когда к нам в обитель сестры шли, он, старец Алексий, всегда говорил: «Идите в Марфо-Мариинскую. Там одна Фрося чего стоит…» В голодное время всю нашу обитель спасла. Пошла в деревню Семеновку, это за Калужской заставой, познакомилась там с крестьянами. Ну а потом они нам и помогли в революцию… А мы детей у них крестили… Я и сейчас, в Москве когда, у крестника, у семеновского живу… Девочки их, семеновские, в обители воспитывались. Одеждой им помогали, а они нам хлебом, картошкой… Церкви у них там не было, так им церковь построили по благословению патриарха Тихона… Вот фотография, как ее закладывают… Вот Батюшка наш – в митре, в облачении… А в обитель Фросю преподобный Онуфрий привел. Она жила в Харькове, сама харьковская… И вот приснился ей сон преподобный Онуфрий… Вот его икона, с длинной бородой… Явился он ей во сне и провел ее по всем местам, и где грешники в огне мучаются, и в снегу замерзшие мучаются, потом показал, как праведники ликуют… И благословил ее преподобный Онуфрий идти в Москву, в Марфо-Мариинскую обитель… А она тогда ничего еще не знала. Проснулась и стала всех в Харькове спрашивать, есть ли такая Марфо-Мариинская обитель в Москве? «Есть», – говорят. Так она в обители и появилась… Фросенька моя… Он и потом ей много являлся во сне, преподобный Онуфрий. Посты ей назначал… Один раз она ровно тридцать семь суток не ела, не пила ни капельки… А как работала! Из Семеновки по два мешка картошки – восемь верст – несла, всю обитель кормила… А мне Батюшка поститься не благословлял. Я его прошу, а он мне: «Твой пост – ешь досыта!» Слабой меня считал… А я вот, видишь, всех и пережила… Ты уж меня прости, старуху, я так бестолково говорю… У меня вечно одно за другое цепляется… Да… И вот поехали мы тогда обратно в Туркестан. Сняли у хозяйки одной, в каменном доме – две комнаты… Там к ссыльным тогда еще очень хорошо относились – узбеки, киргизы, бухарские евреи. И квартиры нам давали, и все… Церкви там в городе две были – в центре Святителя Николая, и еше два часа ходьбы – Покрова… Хорошенькая такая церковь, маленькая… Там все ссыльных хоронили. Одного киевского архимандрита, помню, рядом с Алтарем положили… Я поступила тогда в продснаб. Рублей шестьдесят-семьдесят – неплохо получала. Счетоводом была. Люди там замечательные. Прижились мы там… Двух девочек я грамоте учила. Потом одну на почту устроила, а другую – себе в помощники… А Фрося моя – там палатку открыли мороженым торговать – вот она и пошла. Потом одеяла стали шить. Фрося, прямо как художник, такие рисунки, такие узоры выдумывала… Заказы так и полетели… Словом, хорошо жили… Фрося вечером придет, я вернусь… Валентина Сергеевна спрашивает: «Сколько сегодня продала? Сколько заработали?» В церковь ходили в апостольниках, как в обители. Нa клиросе пели… У Фроси голос был изумительный, Апостола она читала бесподобно… А потом Валентина Сергеевна наша бедненькая слегла. Очень мучилась, мучил ее «враг» перед смертью. Мы дежурили по очереди… Ночи не спали. Вот сидим раз около нее, а она в полубессознательном состоянии. Потом повернулась. «Фрося, Фрося, погляди – преподобный Серафим… Тянет меня туда… А там так высоко, высоко…» А на другое утро спрашивает: «Что у нас сегодня – не суббота? Будет всенощная?» – «Зачем вам суббота? – говорим. – Зачем вам всенощная?» – «Мне надо…» И теряет сознание. А это было в июле, как раз восемнадцатого числа… Как раз под преподобного Серафима… И вот только всенощная кончилась, она у нас и скончалась… Священник только пришел. Тоже, конечно, все ссыльные священники… Какое переживание было ужасное… Вынесли мы ее в церковь… Жара, скорей, скорей… И похороны такие были Боже мой!.. Хоронили возле той церкви Покрова, рядом с архимандритом этим… Народу было… Это, значит, тридцать первый год… А к нам туда все шлют и шлют, все едут ссыльные… А Фрося моя всех устраивала их и на квартиру, и на работу. В НКВД так и говорили им, ссыльным: «Идите в трудовую контору Журило». Это Фросина фамилия – Журило. Она всех устраивала, всем все доставала… Раз сижу я в своем продснабе на работе. «Иди, – говорят, – тебя там поп какой-то спрашивает». Я выхожу, думаю, как это поп?.. Батюшки мои! Архиерей! Высокий такой архиепископ Амвросий Виленский. Его выслали и с ним монахинь шестьдесят человек… Отпросилась я, идем домой… А монахини у нас в саду сидят.
Ну, тут моя Фрося развернулась… Соседи – кто муку, кто крупу несет… Суп мы им наварили – шутка ли обедом накормить шестьдесят человек… А Владыку мы определили в комнату Валентины Сергеевны. Ей как раз сорок дней было. И стал он нам рассказывать. Я плачу, смотрю, и Фрося моя плачет и платком слезы вытирает. А она увидела, что я реву, разорвала платок пополам и дает мне. А Владыка поглядел и говорит: «Сколько лет живу да свете, первый раз вижу такой раздел имущества». А на другой день услали его в Сузак. Сто двадцать километров на верблюдах, по самой жаре… Фрося ему, правда, тележку раздобыла. Корзинку мы ему с собой дали, зонт от солнца и письмо в Сузак к врачу одному, к нашему знакомому… Собрали мы его, не знаю, уж как он, бедняга, ехал… А только прислал нам врач наш письмо, что Владыка через два дня в Сузаке умер. Не выдержал… Царствие ему Небесное… А на этом снимке тоже наша Матушка Великая. Это она тут в черном апостольнике сфотографировалась и тоже – настоятельский крест. Она власяницу носила и вериги, да только мы никто не знали, после уж стало известно. Она даже картошку в подвале перебирать ходила. Раз сестры заспорили, не хотят никто туда идти. Она ничего не сказала, только оделась и пошла сама… Тут уж все за ней побежали… А то еще раз пошли мы в собор, там в подвале места нам были приготовлены, чтобы сестер хоронить… А Матушка Великая тут нам и говорит: «А я хочу, чтобы меня положили в Святой Земле». Сестры тут удивились: «Как это?.. А мы тут как же?» А она больше ничего не сказала… А последний раз я ее видела в восемнадцатом году, я еще в обители не была, все бегала. После службы. В соборе уже никого не было. Она меня подозвала: «Подойди ко мне. Как жаль, что ты не можешь упросить маму… Но мы с Батюшкой поговорили и решили тебе дать послушание, как нашей сестре. Пока твое послушание – послужи родителям. А в обители ты будешь. Будешь! Ты веришь мне?» – «Ну, ладно, – тогда думаю, что мне с вами делать?» А на тот год сестры наши собрались ехать в Зосимову Пустынь, к старцу Алексию, и меня с собой зовут. Ну, думаю, лучше мне не ехать. Он, говорят, прозорливый, сразу узнает, как я его ругала тогда, когда первый-то раз от него шла… Но все-таки они меня уговорили. И вот стоим мы перед обедней, ждем его, как он в церковь пойдет, чтобы взять у него благословение… А была у нас сестра Татьяна, княжна Голицына, высокая такая, большая… Вот я за нее и спряталась… Не заметит, думаю… И вот он идет… Подходит, сразу рукой ее отстраняет, увидел меня и говорит: «А… Зинушка пришла…» А на другой день принял он нас… И меня принял. Села я у него, и стал он мне все мои грехи говорить – от самой юности, каких я и не помнила… И вот сижу я и плачу… В жизни так не плакала слезы прямо по всему лицу, все лицо омывают… А он мне своей бородой их вытирает и говорит: «Как бы я хотел, чтобы ты сейчас умерла». – «Что вы, говорю, – батюшка, я не хочу умирать. Я в обители хочу потрудиться». – «Ну, в обители ты будешь, сама не заметишь, как там очутишься…» А ведь он это всю мою жизнь тогда предвидел… Да… А тут как раз отпуск мне – две недели. С восьмого июля, в Казанскую как раз. Я маме говорю: «Хочу провести отпуск в обители. Я уже с Фросей договорилась, с Батюшкой, с Валентиной Сергеевной». – «Как?! Это что такое? – говорит. – Какой тебе там отдых будет?» Я говорю: «Дай мне хоть в этом волю»… Нет, это уж был девятнадцатый год, Великой Матушки уже не было… Прихожу я в обитель к Батюшке: «Вот я в отпуск к вам». – «Правильно, – говорит, – давно бы так…» Ну, а кончился мой отпуск под преподобно-го Серафима. Иду к Батюшке в кабинет, он: «Ну, отдохнула, теперь, значит, на работу пойдешь?» А я говорю: «Не пойду! Я теперь не пойду!» А Батюшка так удивленно говорит: «Как же так?» – «Как хотите, сяду вот на лестнице и не пойду никуда. Не пойду домой…» Он прямо удивился очень: «Да, – говорит, – давно бы тебе пора к нам… Все-таки сходи еще раз к маме, попроси благословения…» Я побежала пешком с Ордынки на Тверскую… Бежала, такая жара была ужасная… А сестра младшая меня встречает, девятнадцать лет, замужняя уже была… «Соня, я в обитель поступаю!» – «Ну и что?» – «Я вот маме боюсь сказать..» – «А ты скажи и все!..» Я села за стол… Мама сидит у самовара, чай разливает. Чувствую, она неспокойная. Вообще-то она со мной не разговаривала почти. Я прямо и бахнула: «Мама, я поступаю в обитель!» Как она вскочит, всплеснула руками. «Так я и знала! Докапали! Иди на все четыре стороны! Ты мне не дочь!» А я и не знаю, что ей сказать. Я говорю: «Мама, все-таки надо меня пожалеть. Сколько лет я вам служу и никому… Братья все женились, сестра вышла замуж. И никто тебе ничего не говорил, разрешения не спрашивали, сами устроились и все. А мне уж пора подумать о своем будущем. Вы же знаете, замуж я не пойду… А если бы я и пошла, разве бы я вам так могла служить, как буду вам служить в обители?..» – «Я тебе сказала: ничего мне от тебя не нужно, иди на все четыре стороны. Я тебя не знаю…» Вдруг папа приходит. Я к нему тогда: «Папа, ну когда же вы меня отпустите? Я вишу между небом и землей. Ни у вас я, ни там я…» Папа говорит: «Мать, надо отпустить…» Только он это сказал, схватила я икону – Скоропослушницу встала на колени перед мамой: «Благословляй!» Заставила ее в руки икону взять и ее руками себя крещу… А папу и забыла… И кубарем с лестницы, так и убежала. Только икону под мышку… Прибежала к Батюшке красная как рак. Целый час я бежала по Садовой улице. «Батюшка, благословила!» (Уж не сказала ему, как она меня благословляла.) – «Ну, слава Богу, теперь ты наша сестра…» Так и поступила… А вот этот снимок – патриарх Тихон. Он нашу обитель любил. И Батюшку нашего с Батюшкиной Матушкой Ольгой в монахи постригал, так что уж Батюшка стал архимандрит Сергий, а Батюшкина Матушка – монахиня Елизавета… Любил патриарх нашу обитель. Бывал часто. Встречали его… Девочки наши воспитанницы в ряд выстраивались и розы ему под ноги бросали. У нас двадцать две девочки круглые сироты воспитывались и среднее образование получали… Одинокие старухи жили, за ними сестры ухаживали. Мальчик один, помню, был расслабленный, калеки, бедные всякие… Великая Матушка снимала еще специальные дома – один для чахоточных женщин, а другой для фабричных девушек. Обеды были в обители бесплатные. Каждый день пятьсот обедов для бедных. Больница на тридцать кроватей тоже бесплатная. Амбулатория, самые известные профессора принимали… И все сами сестры обслуживали, и на кухне, и всюду. И аптека была, давались бесплатные лекарства. Сестры ходили по домам на окраины города, где подвалы. Искали бедных. Кому что нужно. У одних, например, отец безработный – работу находили. У других мать шить может, а машины нет. Машину покупали. Одежду раздавали, детям обувь. Великая Княгиня переодевалась и даже на Хитров рынок ходила, оттуда людей вытаскивать… А к Рождеству у нас устраивали в амбулатории елку громадную для бедных детей. На елке игрушки, сласти, а главное – теплая одежда, сестры сами шили. И валенки для девочек и мальчиков. А последнее дело Великой Матушки, уж она его не кончила, начала строить пятиэтажный дом кирпичный. Для бедных студентов, чтобы все для них общее. И все бы это свои бы сестры обслуживали… А сестер у нас принимали всех званий и состояний: княжны у нас были Оболенская, Голицына – и самые деревенские. И всем вначале одинаковое послушание давалась. Княжна ли ты, графиня или самые крестьянки полевые… Это уж потом по уму-разуму, кто на что способен. А вначале хоть ты княжна, а мой пол, мой посуду. Это Батюшка назначал. Он у нас был духовник и настоятель… Великая Княгиня тоже всех принимала сестер. К ней все идут жаловаться. К ней с такими делами, с которыми скорее идти к матери, чем к отцу. Она как мать была, а Батюшка как отец… А это – белый-то клобук – митрополит Елевферий. После двадцать третьего года, как нашего Батюшку в первый раз сослали, он у нас в обители служил. Тогда был отец Вениамин. А потом видишь, архиереем стал, был Ленинградский Владыка. Санкт-Петepбургский… А после войны мы с Фросей тетку его навещали, совсем уж старенькая она была. Плачет горькими слезами: «Фросенька, Веничку-то моего как обидели… Назвали-то как – Елиферь какой-то…» Да… А в Туркестане мы с Фросей хорошо жили. До тридцать восьмого года А тут приходит моя Фрося с базара и приносит открытку, а на ней так – домик и дорога. Показывает мне и говорит: «Поедем-ка мы с тобой в Москву. У Батюшки побываем…» А Батюшка наш после второй ссылки опять тут, в деревне был… Ну, сели и поехали. И у Батюшки тут побывали… А только присылают нам из Туркестана письмо, что арестовали там Надежду Эммануиловну, нашу сестру (она княжна была) и Агафью Александровну, старосту церковную… А церкви в это время уже обе закрыты были… И вот Агафья Александровна ездила все хлопотала, чтоб хоть одну на весь город открыть. Открыто хлопотала. И когда мы уехали в Москву, их забрали и обеих расстреляли… Шофер НКВД знакомый был, он потом рассказывал. Княжна очень кричала, ей тряпкой заткнули рот. Так она, говорит, наверное, задохнулась. А Агафья Александровна ехала – только молилась. Ее тоже поставили, она молча встала… Они выстрелили, она упала… Стали ее землей засыпать. А она кричит: «Я жива! Жива!» Так ее и засыпали… Мученица великая, Царствие ей небесное… Только за церковь хлопотала. И у нас с Фросей на квартире был обыск, так что нам написали, чтобы мы пока не ехали. Пока это все не уляжется… И вот приехали мы сюда, к Батюшке. Смотрим, старенький уже такой старичок в синей курточке… А сюда не позволяли к нему ездить власти. Чтобы никакого общения с ним не было. И церковь тут уж не служила, она в тридцать третьем году кончилась. Он тут сидел – ни шагу, никуда… Так только в магазин ходил… Да… А в Москве у моего брата нас не прописали. Сказали: «Мы не прописываем сейчас никого». Туда мы сунулись, сюда… Фрося говорит: «Поедем в Харьков» Там у ней много родственников было – племянников, племянниц, что-то такое семьдесят человек. Вот мы поехали туда. Нас в Москве мои родные снабдили. Громадный узел дали, там дадите своим, что же вы так приедете… Шали, платки, отрезы…. Приняли нас хорошо. Там у одних племянников, там у других. А мы, по глупости, рассказали, отчего нам в Туркестан нельзя ехать. И вот все стали бояться нас прописывать. А там ловили которые без прописки. И на машинах отправляли на какие-то работы. Потом предстояло время выборов. И перед выборами такое волнение – всюду искали непрописанных… Прямо шкафы открывали. А тут мы уже жили у одной Фросиной племянницы. Молодая вдова, племянница. Хорошая такая женщина, простая… Домик собственный. И Фросе снится преподобный Онуфрий и говорит ей: «Какая ты малодушная. Ничего не бойся!» И вот Настенька, эта племянница, говорит: «Пойду последний раз попрошу, чтобы начальник вас прописал». А Фрося дала ей с собой иконку преподобною Онуфрия. Приходит она в милицию, а там прям плач стоит – никого не прописывает. Он всех гонит. Орет на многих. Ну, тут Настенькина очередь доходит, а уж она ни жива ни мертва… Вдруг он улыбнулся: «Ты, – говорит, – что так волнуешься?» – «А вот, – говорит, – ко мне тетя из Туркестана приехала, боюсь, не пропишете». И прописал! На две недели или на месяц. И мы спокойно восседали в зале выборов. И даже выбирали кого-то… Кончились наши две недели, и поехали мы опять в Москву. И опять без прописки мыкались… А тут приснился мне наш Батюшка. Будто я стою на лесенке, а там наверху икона Божиеи Матери, а он мне говорит: «Молись, молись… Это Одигитрия, Она все дела устраивает…» И вот одна знакомая старушка профессорша Боборыкова говорит: «Около нашей дачи школа новая строится. Поезжайте туда, живите у нас на даче. Может быть, на работу в школу вас возьмут и пропишут». Поехали мы туда, поговорили с директором. «Давайте, говорит, – давайте! Нам очень нужны работники! И счетный нужен, и технический. По хозяйственным делам человек». И прописал он нас постоянно. А потом в Тайнинку его перевели, и мы с ним туда. Комнату нам дал большую, и жили мы расчудесно. Всю войну там прожили. Только бомбили там ужасно. Там вагонный завод со школой рядом, все в него метили. Но так и не попали. А как бомбежка, мы с Фросей сидим в коридоре и молимся. И все учителя к нам жмутся. Тут все за Бога взялись… Директор очень Фросю ценил. Во всем с ней советовался и в какую краску классы красить. Всюду ее с собой возил. Была она у него правая рука… Четыре года нас в отпуск не отпускал… Так там мы и жили до сорок шестого года вместе… А вот тут, в рамке, это наша обитель. Какая она была… Ворота, тут куполок… Видишь, под ним икона… А там дальше – собор. Его в десятом году освящал митрополит Трифон… А жили вот в этих, в соседних домах. Их Великая Княгиня в восьмом году, когда они с Батюшкой обитель открывали, купила у одной старушки. Так все, пять домов. Сначала у них одна всего с Батюшкой сестра была, Батюшкина какая-то сотрудница, а потом понемножку стали набирать сестер. К восемнадцатому году уже нас сто пять было… Тут в соборе беседы были духовные – митрополиты, архиереи участвовали… Ставили стулья в соборе, по лавкам народ и сестры… После вечерни воскресной… И тут проповеди читались, объяснения молитв… Такая у нас была духовная жизнь, это в честь Марии. А больница и все прочее – это в честь Марфы… А здесь Батюшка сфотографи-ровался на своей квартире обительской. В скуфье вот на этом самом кресле сидит. Вот как-то уцелело кресло его и еще один вот этот молочничек. ММОМ – Марфо-Мариинскяя обитель милосердия… У нас вся такая посуда была… А кресло это так тут у него и стояло у окна. Сидит он на нем, бывало, старенький, а скуфья упадет и в ногах где-нибудь лежит. «Батюшка, – скажешь, – скуфья упала». – «Ну, вот, – скажет, – хоть скуфья смиряется, коли я не смиряюсь…» А это – церковь здешняя деревенская, какая она была. Сейчас-то вон погляди в окно, теперь что осталось – уголок один. Вон там в нише-то, ты, наверно, разглядишь, я-то уж не вижу, там икона еще – Деисус… Как ее не выбили? Это чудо. Как тут престольный праздник – на Покрова и на девятую пятницу, так ребята пьяные начинают с утра в нее кирпичи швырять. А выбить не могут. А за ними и мальчишки маленькие… Только она пока не поддается… И так вот два раза в год тут празднуют. А ведь она – красавица была, погляди-ка. По проекту Казакова. До тридцать третьего года тут служили. Только уж тогда Батюшке ходить в нее запретили. Говорят, дескать, вы приходите, благословляете всех. Чтобы этого не было. Народ вас тут встречает, вы опасный человек… Он только что ходил по будням, лишь бы причаститься и помолиться. Чтобы никто его не видел. А народ к нему ходил все равно. У кого корова телится, у кого – что. Почитали его. Вот и на могилу к нему до сих пор все идут и идут. Уж мы и не знаем, кто, а все идут. А тогда ему НКВД тут и шагу ступить не давали… Они ведь, было дело, и меня вербовали. Еще в Тайнинке, в школе ко мне явились. Раз приходит ко мне директор школы и говорит: «Вам надо зайти в Красный уголок». Я удивилась, иду. Там сидят двое. Иван Тимофеевич и Николай Александрович. «У вас фамилия, – спрашивают, – немецкая?» – «Наверное, говорю, – немецкая. Только у меня вся родня русская. И бабушка была русская. Не знаю, почему такая фамилия». – «Ну, – говорят, – как вы здесь живете? Может быть, вам трудно? Мы могли бы вам комнату в Москве дать. Картошкой вас обеспечим. А то ведь сейчас голодно». – «Спасибо, – говорю, у нас все есть. Живем очень хорошо. Всем довольны». – «А то, – говорят, вы для нас самый подходящий работник…» – «Нет, – говорю, – я и тут на хорошей работе». – «Ну, – говорят, – мы вам еще будем звонить». И позвонил мне этот, Иван Тимофеевич. Назначил мне свидание в метро «Дзержинская». Встретились мы с ним, и ведет он меня прямо на Лубянку. «Куда вы меня ведете?» – «А вы, – говорит, – не бойтесь». Входим в парадное. Там у них ковры. Зал, стол во всю длину, стулья. Роскошь – зеркала, красивая обстановка. И виден ряд комнат. И там слышу крик. Кричит кто-то на кого-то. Ну, думаю, сейчас мне тоже будет… И у меня тут со страху сделалось расстройство желудка… Ну, а потом открывается дверь, и выходит Николай Александрович, этот – в военной форме. Приглашает в комнату. Там кровать такая аккуратненькая. Сели. «Вы знаете что-нибудь о Марфо-Мариинской обители?» – «Не только знаю, я там жила». – «Что же вы нам об этом не сказали?» – «А вы не спрашивали». – «Вот вы и напишите нам, что знаете об обители, о Батюшке, о Великой Княгине». – «Это было такое дело, так людям помогали, – говорю. – Жаль теперь нет…» – «Мы сами знаем». – «Ну, а знаете, так чего же вам писать?» – «А вы все-таки напишите…» А потом стали меня таскать, стали назначать дни. «Вот вы работаете в школе, последите за учителями, что они говорят». – «Что я – шпионка?» Обиделись: «Что это значит – шпионка?!» А потом он, главный-то, уехал куда-то, который меня допрашивал. И он говорит: «Будет у вас Иван Тимофеевич временно». Один раз назначил мне Иван Тимофеевич свидание в Александровском саду. Сели на лавочку. «Мы вас, – говорит, – еще не спрашивали про деревню Семеновку. Какое у вас знакомство с семеновскими?» Ну, я и говорю: «Они наши благодети были. Близкие нашей обители…» А он: «Почему вы все молчите? Все из вас надо выжимать…» Ну, а потом я уже уехала сюда, к Батюшке. А они долго в школе интересовались, куда я делась… А вот это фотография – Великая Княгиня. Тут уже она вдовой. Это Батюшке был подарок: «Елизавета. Память совместных трудов. 1904/5» Она ведь была принцесса Гессенская, внучка королевы Виктории… А когда еще совсем молоденькой девочкой была, там у себя в Германии, с детства она все стремилась помогать бедным. Ее прапрабабушка была тоже Елизавета совершено необыкновенная. Она нищих любила, чудеса творила. А наша Великая Матушка очень много слышала об этой прабабушке, и вот с детства она тоже хотела служить бедным, главное, больным. А тут она девушкой еще была, и во дворце у них там мальчик, брат ее маленький, из окна выпал и разбился на смерть. Так она первая подбежала и на руках его окровавленного несла… И вот уж тут она окончательно себе обет дала не выходить замуж, а помогать бедным… А государь наш был друг ее отцу, Федору. И вот говорит он своему брату Сергею Александровичу: «Поезжай, сватай у герцога Федора дочь Елизавету». А Сергей Александрович тоже уже решил не жениться, но он не имел права отказаться от воли государя. Поехал он туда. Он приехал и поговорил с отцом. А герцог ему говорит: «Это я не могу решать, поговорите с ней самой». И вот они решили, Сергей Александрович с Елизаветой, чтобы не обидеть государя и не разбить их дружбу с императором всероссийским, и она, жалея отца, согласились на то, что они будут муж и жена только для дома Романовых и для народа… А так будут хранить жизнь девственную. Она приехала сюда, и брак этот был совершен… Теперь они поселились во дворце в Кремле… А он был московский губернатор назначен. Тогда существовало это подпольное, у которого было решение убить Сергея Александровича. Его почему-то не любили… Или уже начиналось это, чтобы уничтожить весь дом Романовых?.. А Великая Княгиня получала такие письма, чтобы она с ним не ездила… Потому что ее убивать не хотят, она делала много добра для народа. А она все время нарочно с ним ездила, оберегала его. Ну, в один прекрасный день – как раз они должны были куда-то поехать в коляске, две лошади, кучер их постоянный – и уже сели в коляску. Вдруг она говорит: «Ах, я забыла что-то…» Платочек там или еще какую-то мелочь… И побежала. И в это время случилось… Был убит и кучер, и лошади. Она только кусочки подбирала… И палец с обручальным кольцом нашла