Текст книги "О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания"
Автор книги: Михаил Нестеров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Я же, повторяю, с ранних лет чувствовал себя чужим, ненужным в магазине и умел продавать только лишь соскидля младенцев да фольгу для икон. Когда этот товар спрашивали – приказчики уступали мне место, и я, зная цену этому товару и где он лежит, отпускал его покупателям, но все же без всякого удовольствия. А тут, кстати, появились слухи о всеобщей воинской повинности [39]39
Закон о всеобщей воинской повинности в России был принят в 1874 г.
[Закрыть] и о том, что образованные будут иметь какие-то привилегии.
Итак, моя коммерческая бесталанность и необходимость уйти от солдатчины решили мою судьбу. Я должен был поступить в Уфимскую гимназию. Был приглашен репетитор – гимназист 8-го класса Алексей Иванович Ефимов, первый ученик, все свободное время от своих занятий приготовлявший, репетировавший детей Уфимских граждан. Он кормил своими уроками родителей и любимую маленькую сестренку.
Алексея Ивановича все, знавшие его, очень любили. Он был гимназист солидный. Был некрасив, ряб, неуклюж, но очень приятен, добр, терпелив и умен. Трудно было ему со мной. Особенно бестолков был я в арифметике. Алексей Иванович с необыкновенным усердием преодолевал мою тупость, объясняя мне «правила» и искусно ловя в это время назойливых мух. Я, как показало будущее, не стал математиком. Сам же Алексей Иванович блестяще, с золотой медалью кончил гимназию, затем Академию Генерального штаба и умер в Сибири в больших чинах.
Осенью 1872 года я все же поступил в приготовительный класс гимназии. В гимназии пробыл я недолго, учился плохо, шалил много. Из сверстников моих по гимназии со временем стал известен Бурцев, издатель «Былого» [40]40
Владимир Львович Бурцев с 1900 по 1912 г. издавал сборник «Былое», посвященный истории русского освободительного движения. Всего вышло четырнадцать номеров, первые шесть – в Лондоне, последующие восемь – в Париже. Приобрел известность разоблачением провокаторов царской охранки, в их числе Е. Ф. Азефа.
[Закрыть] .
Из учителей гимназии остался в памяти моей Василий Петрович Травкин, учитель рисования и чистописания. Он имел артистическую наружность: большие, зачесанные назад волосы, бритый, с порывистыми движениями. Несколько возбужденный винными парами, он выделялся чем-то для меня тогда непонятным. Думается теперь, что это был неудачник, но способный, увлекающийся, что называется «богема». Форменный вицмундир к нему не шел.
Мы оба как-то почувствовали влечение друг к другу. Василий Петрович не только охотно поправлял мои рисунки в классе, но, помню, пригласил к себе на дом. Жил он на краю города, в небольшом старом домике, очень бедно, совсем по-холостяцки. И вот он выбрал какой-то бывший у него акварельный «оригинал» замка, и мы начали вместе большой на бристольской бумаге рисунок мокрой тушью. Рисунок общими усилиями был кончен и поднесен мною отцу в день его Ангела.
Вообще Василий Петрович очень меня отмечал за все два года моего гимназического учения. По слухам, позднее В. П. Травкин спился и умер еще сравнительно молодым человеком.
Родители скоро увидали, что большого толка из моего учения в гимназии не будет, и решили, не затягивая дела, отвезти меня в Москву, отдать в чужие руки, чтобы не баловался. Думали, куда меня пристроить в Москве, и после разных расспросов остановились на Императорском Техническом Училище, в котором тогда было младшее отделение.
Стали меня приготовлять к мысли о скорой разлуке с Уфой, с родительским домом… Чтобы разлука не была так горька, надумали меня везти сами.
Родители мои и родственники
Отец мой – Василий Иванович – был человек живой, деятельный, по общему признанию щепетильно честный. В домашнем быту всецело подчиненный воле матери, вне дома, однако, проявлявший, где надо, характер твердый, прямой. Вообще же отец был горячий, своеобычный и независимый. Бывали случаи с ним совершенно анекдотические. Помню, как однажды принял он приехавшего с визитом нового губернатора…
Отец был тогда большим стариком, лет семидесяти, и по положению своему весьма заметным в городе, и новые губернаторы и архиереи делали обычно ему визиты, и отец, смотря по тому, какая слава тому предшествовала, приказывал принимать или не принимать, когда те приезжали к нему.
И вот однажды такой губернатор, с плохой славой, приехал невзначай. Отец узнал о приезде в тот момент, когда его превосходительство уже входил в переднюю, одна из дверей которой вела в зал, другая в кабинет отца, и он, ничтоже сумняшеся, приоткрыв дверь, громогласно скомандовал нашей девушке Серафиме, встретившей уже гостя: «Скажи ему, что меня дома нет…»
Ясное дело, что дальнейшее знакомство при таком приеме продолжаться не могло.
Нередко бывали случаи, что отец особо надоедливым дамам-покупательницам наотрез отказывал продавать модный товар, говоря, что товар этот у него есть, но он «непродажный», и все упрашивания провинциальных дам, «приятных во всех отношениях», не изменяли решения отца.
Когда отец убедился, что я – его единственный наследник – к торговле не гожусь, он постепенно стал сокращать дело, а затем и совсем прикончил его. А так как он был очень трудолюбив и без дела оставаться не мог, то скоро и нашел себе занятие по душе: его выбрали товарищем директора открывшегося тогда Общественного городского банка, одним из инициаторов коего он числился.
Я помню это время. Отец исполнял свои новые обязанности со всей аккуратностью, ему присущей. И он особенно ценил то, что его имя как бы служило гарантией тому, что новый банк вполне оправдает надежды, на него возлагаемые, как на учреждение надежное, солидное. Таким оно и оставалось до конца.
И тут были курьезы. Не раз он поднимал ночную тревогу. Будили и приглашали в банк по этой тревоге и директора, и еще каких-то служащих только потому, что отцу померещилось, что, когда запирали кладовую банка, то не были положены печати, или еще что-нибудь в таком роде. В городе о таких тревогах старика знали, благодушно о них говорили и спали спокойно, зная, что, пока Василий Иванович к банку причастен, там все будет прочно.
Отец умер глубоким стариком – восьмидесяти шести лет. Я благодарен ему, что он доверился опытному глазу К. П. Воскресенского и не противился, отдавая меня в Училище живописи, пустить меня по пути ему мало симпатичному, мне же столь любезному, благодаря чему моя жизнь пошла так полно, без насилия над самим собой, и я мог отдать силы своему настоящему призванию. Еще задолго до смерти отец мог убедиться, что я не обманул его доверия. Из меня вышел художник. При нем был пройден весь главный мой путь, до Абастумана включительно.
К моей матери я питал особую нежность в детстве, хотя она и наказывала меня чаще, чем отец, за шалости, а позднее, в юности и в ранней молодости, мать проявляла ко мне так круто свою волю, что казалось бы естественным, что мои чувства как-то должны были бы измениться. И, правда, эти чувства временно переменились, но, однако, с тем, чтобы вспыхнуть вновь в возрасте уже зрелом. В последние годы жизни матери и теперь, стариком, я вижу, что лишь чрезмерная любовь ко мне заставляла ее всеми средствами, правыми и неправыми, так пламенно, страстно и настойчиво препятствовать моей ранней женитьбе и вообще искоренять во мне все то, что она считала для меня – своего единственного и, как она тогда называла меня, ненаглядного – ненужным и неполезным.
В раннем моем детстве я помню мать сидящей у себя в комнате за работой (она была великая мастерица всяких рукоделий), трогательно напевавшей что-то тихо про себя; или она была в хлопотах, в движении, обозревающей, отдающей приказания в своих владениях, в горницах, на дворе, в саду. Ее умный, хозяйский глаз всюду видел и давал неусыпно себя чувствовать.
Особенно прекрасны были годы ее старости, последние годы жизни ее. Тогда около нее росла ее внучка, моя дочь от покойной жены. Вся нежность, которая когда-то, по каким-то причинам была недодана мне, – обратилась на внучку. Какие прекрасные картины и доказательства горячей любви я находил в мои приезды в Уфу уже из Киева, где я принимал тогда участие в росписи Владимирского собора. Тогда мною были написаны уже и дали моим старикам большое удовлетворение и «Пустынник», и «Варфоломей». Каких только слов ласки не видел я тогда дома лично, и в лице моей маленькой дочери Ольги… Каких яств не придумывала изобретательность матери в те незабвенные дни, каких прекрасных задушевных разговоров не велось тогда между нами… Мне казалось, да и теперь кажется, что никто и никогда так не слушал меня, не понимал моих юношеских молодых планов, художественных мечтаний, как она, необразованная, но чуткая, жившая всецело мною и во мне, – моя мать. Сколько в ней в те дни было веры в меня, в мое будущее.
Мне удалось быть около нее в последние дни и часы ее жизни и слышать самые лучшие, самые прекрасные слова любви, ласки, обращенные ко мне. Умирая, она сознавала и была счастлива тем, что ее «ненаглядный» нашел свой путь и пойдет по нему дальше, дальше, пока, как и она, не познает «запад свой». Царство ей небесное, вечный покой!
Здесь я хочу сказать еще, как спокойно и величаво переходили старые люди от жизни к смерти.
Мать моя прожила 70 лет. Она редко болела. И вот, помню, летом накануне Казанской, когда я гостил в Уфе, уже кончив роспись Владимирского собора и приглашенный принять участие в украшении храма Воскресения в Петербурге, мать моя почувствовала себя нехорошо. Не имея обыкновения ложиться, тут прилегла. Пролежала, почти не вставая, до другого дня. А в день Казанской, когда у нас в Уфе бывал огромный крестный ход с образом Казанской Божией Матери в село Богородское за двадцать верст от города и обратно, – мать моя встала с постели, прошла в залу и особенно усердно молилась у окна, когда среди огромных толп народа проносили чудотворную икону мимо нашего дома, молилась с таким пламенным чувством. Когда процессия удалилась, мать, поднявшись с колен, обратилась к нам спокойная, величавая и сказала: – Ну, слава Богу, помолилась Владычице последний раз. Больше сюда не выйду. Ведите меня – тяжело мне… Тут она слегла и, пролежав около двух месяцев, тихо скончалась.
Незадолго, дня за два-три до смерти она позвала мою сестру и твердо, спокойно передала ей все хозяйство, причем рассказала, что и как следует сделать тогда, когда ее не будет. И когда сестра, не выдержав такого делового тона, пробовала успокоить мать, наконец заплакала, мать строго, повелительно велела ей молча слушать, добавив, что когда-де приедете с кладбища,много будет народа, чтобы все было как следует, что когда, по старинному обычаю, приехавшие перед тем, как сесть за поминальный стол, пожелают вымыть руки, чтобы полотенца были новые, умывальные принадлежности тоже лучшие, те, что стоят в большой кладовой там-то и там-то, чтобы люди не осудили ее – известную в городе хозяйку. И отдав все приказания, отпустила сестру, наказав ей не плакать, а молиться. И сама последние дни и часы провела спокойно, сосредоточенно.
Теперь скажу несколько слов о сестре моей Александре Васильевне, затем о дедах, дядях и тетках Нестеровых и Ростовцевых.
С сестрой у нас была в летах разница в четыре года. Она, как старшая, в детстве, а позднее в юности и в молодости, нередко проявляла свое старшинство не так, как бы я того хотел. В детстве игры, да позднее и многое другое, нас не столько объединяло, сколько разъединяло. Наши вкусы, стремления, а быть может, и какая-то неосознанная ревность к матери, были причиной немалых наших столкновений, обид… Но настало время, все было забыто, и мы стали с сестрой истинными друзьями.
В характере сестры были материнские черты. Она была властная, твердая в проведении своих жизненных правил. Безупречно честная. Ум ее был прямой, ясный. Она, как и наши родители, не любила показной стороны жизни. Чем она увлекалась, тому посвящала всю свою силу, досуг без остатка.
Я, повторяю, узнал сестру вполне и оценил ее во второй, серьезной половине ее жизни. После смерти матери она проявила себя достойной ее преемницей. Она много и охотно читала. Но в ранней молодости любила наряжаться, причем, выписывая модные журналы, шила и изобретала себе наряды сама, и тогда говорили, что одевалась она лучше всех в городе [41]41
В семье М. В. Нестерова хранится ряд его писем к А. В. Нестеровой (относящихся к заграничным поездкам 1889 и 1893 гг.), в которых художник сообщает сестре о новостях моды и даже делает зарисовки модных шляп и костюмов.
[Закрыть] . Но это увлечение прошло с годами, и она, как человек обеспеченный, продолжала много читать. В эти годы она стала воспитательницей моей дочери, отдавая всецело свои силы, ум и сердце этому делу. Когда же дочь поступила в институт, сестра, следя за своей любимицей, много уделяла времени общественным делам, особенно в тяжелые годы голода. Она и тут предпочитала работу на местах комнатным разговорам. Она на несколько месяцев покидала свой дом, уезжала куда-нибудь в отдаленную татарскую деревню и там, подвергая себя всяческим лишениям, организовывала помощь, вела дело энергично, деловито, входя всецело в нужды голодающих. И когда все было устроено, она, удовлетворенная, возвращалась к себе, снова бралась за любимое занятие – чтение. В это время, да и после, к ней приезжали за разными советами, с благодарностью шли к ней все те, кто узнавал ее там, в отдаленных деревнях, где было так холодно и голодно. Эти наезды деревенских ее друзей – разных Ахметов и Гасанов – доставляли ей огромное удовлетворение, она вся жила их радостями, их горем.
Сестра долго мечтала о возможности поездки в Италию, и эта ее мечта осуществилась. Мы втроем – я, она и моя старшая дочь Ольга – собрались-таки за границу. Нужно было видеть сестру в Венеции, в гондоле, в музеях Флоренции, Рима, наконец, в Неаполе, на Капри. Это время было самое счастливое в ее жизни. Она видела Италию, дышала ее воздухом. С ней были любимые люди, а впереди ждала ее последняя радость – замужество ее воспитанницы.
А за сим настал и грозный час. Пришла смерть.
События. Впечатления
Дед мой Иван Андреевич Нестеров был из новгородских крестьян, как и род наш был крестьянский, новгородский. При Екатерине Великой Нестеровы переселились из Новгорода на Урал и там на заводах закрепились. Про деда известно, что он вышел в вольные, был в семинарии, позднее записался в гильдию и, наконец, был Уфимским городским головой лет двадцать подряд. По рассказам, он был умен, деятелен, гостеприимен, отличный администратор, и будто бы однажды известный граф Перовский, Оренбургский генерал-губернатор, посетив Уфу, нашел в ней образцовый порядок и, обратившись к деду, сказал так:
– Тебе, Нестеров, надо быть головой не здесь, а в Москве!
По сохранившемуся портрету дед был с виду похож на администраторов того времени. Изображен в мундире с шитым воротником, с двумя золотыми медалями. Он имел звание «Степенного гражданина». Очень любил общество, у него, по словам отца и тетки, давались домашние спектакли, и в нашей семье долго сохранялась афиша такого спектакля, напечатанная на белом атласе. Шел «Ревизор». Среди действующих лиц были дядя мой Александр Иванович (Городничий) и мой отец (Бобчинский).
Дед не был купцом по призванию, как и ни один из его сыновей. Умер он в 1848 году от холеры. У него было четыре сына. Из них старший – Александр Иванович – был одарен чрезвычайными способностями. Он отлично играл на скрипке, будто бы сочинял – композиторствовал. Играл на сцене бесподобно, особенно роли трагические («Купец Иголкин» и другие). Любил читать и не любил торговли.
Судьба его была печальна. В те времена, как и поздней на Урале, на заводах бывали беспорядки. И вот после таких беспорядков в Уфимскую тюрьму была доставлена партия провинившихся рабочих. Каким-то путем они установили связь с моим дядей Александром Ивановичем, и он взялся доставить их прошение на высочайшее имя. Подошла Нижегородская ярмарка, и дядя был отправлен туда дедом по торговым делам. Кончил их и, вместо поездки домой в Уфу, махнул в Петербург. Остановился на постоялом дворе, узнал, где и как можно передать Государю свою бумагу, и, так как ему посоветовали это сделать через Наследника Александра Николаевича – будущего императора Александра II, то дядя и решил увидеть его.
Тогда времена были простые. Высочайшие особы держали себя не так, как позднее, гуляли по улицам, в садах, и дядя задумал подать свою челобитную Наследнику в Летнем саду, где тот имел обыкновение прогуливаться в известные часы. Ему очень посчастливилось. Действительно, Наследника он увидал гуляющим на одной из дорожек сада – приблизился к нему и, опустившись на колени, подал челобитную с объяснением содержимого в ней. Был милостиво выслушан и отпущен обнадеженным. Счастливый вернулся на постоялый двор, но в ту же ночь был взят, заключен в тюрьму и с фельдъегерями выслан в места отдаленные…
Очевидно, Наследник в тот же день представил челобитную Императору Николаю Павловичу, а тот взглянул на дело по-своему. Остальное произошло, как по щучьему велению.
Дядю Александра Ивановича я помню хорошо. Он жил у нас в доме после ссылки уже стариком. Все пережитое наложило след на его здоровье, психически он не был в порядке.
Внешне он в те дни напоминал мне собой художника Н. Н. Ге. Те же манеры, та же голова с длинными косматыми волосами, даже пальто, вместо пиджака, точь-в-точь, как у Ге в последние годы его жизни. Его героем в то время был Гарибальди, личными врагами – Бисмарк и Папа Пий IX. Жестоко им доставалось от старого «революционера».
Дядя и стариком любил играть на скрипке, для чего уходил летом в сад. Зимой любил баню и после полка́ любил выбежать на мороз, окунуться в сугроб и затем – опять на полок… И это тогда, когда ему было уже за семьдесят. Умер он глубоким стариком в Уфе же.
Дядя – Константин Иванович – был врач-самоучка.
Из теток – Елизавета Ивановна Кабанова отличалась, как и дядя Александр Иванович, либеральными симпатиями. Тетка – Анна Ивановна Ячменева, напротив, была консервативна. В молодости она хорошо рисовала акварелью, и для меня было большой радостью иметь ее рисунок. Особенно я помню один – «Маргарита за прялкой». Там, мне казалось, как живой, был зеленый плющ у окна. Несомненно, ее рисунки в раннем детстве оставили какой-то след во мне.
Деда – Михаила Михайловича Ростовцева – я не помню. Знаю от матери, что Ростовцевы приехали в Стерлитамак из Ельца, где дед вел большую торговлю хлебом, кажется, у него были большие гурты овец. Он был с хорошими средствами. Был мягкого характера и, видимо, очень добрый. Вот и все, что я знаю о нем. (О бабушках я ничего не помню, они умерли задолго до моего рождения.)
У деда Михаила Михайловича было три сына и три дочери. Старший – Иван Михайлович – бывал у нас, когда приезжал из Стерлитамака. Он был неприветливый, говорят, любил больше меры деньги.
Второй – Андрей Михайлович – жил на мельнице, и я его не помню, а третий – самый младший, очень добродушный, безалаберный, с большими странностями, богатый, женатый на красавице из дворянок, к концу жизни все спустил, и если и не нуждался, то должен был сильно себя сократить.
Ни один из дядей Ростовцевых никакими дарованиями себя не проявлял.
Из дочерей деда Михаила Михайловича старшая – Евпраксия Михайловна – была неизреченно добрая и глубоко несчастная. Я знал ее старушкой и очень любил. Ее время от времени привозили к нам погостить. Она одна из первых видела и по-своему оценила мои живописные способности. Про «Пустынника» она, увидев его, сказала мне: «Старичок-то твой, Минечка, как живой!», и это ему, моему «Пустыннику», было как бы благим напутствием.
Вторая дочь Михаила Михайловича была моя мать – Мария Михайловна, а третья – Александра Михайловна – наиболее, так сказать, культурная из всех сестер. Александра Михайловна была очень хорошим, умным человеком. Она была замужем за неким Ивановым, человеком редких нравственных правил. Он из небольших почтовых чиновников дослужился до начальника почтового округа, до чина тайного советника и своей справедливостью, благородством и доступностью снискал от подчиненных, особенно от низших служащих, совершенно исключительную любовь. Это был один из прекраснейших и самых почтенных людей, каких я знал. Он был красив, скромен и ясен особой ясностью справедливо и честно прожитой жизни.
Годы учения
В реальном училище Воскресенского
Отец должен был ехать на Нижегородскую ярмарку, с ним ехала и мать, чтобы самой все видеть, чтобы отдалить момент расставания со своим «ненаглядным». Мне было двенадцать лет. Время отъезда приближалось. Чтобы скрасить разлуку с домом, с Уфой, со всем, что было мило и любезно, меня утешали тем, что в Техническом училище какой-то необыкновенный мундир, если не с эполетами, то с золотыми петлицами, и еще что-то. Но, конечно, горе мое было неутешно.
И вот настал день отъезда. Помолились Богу, поплакали и отправились на пристань, на пароход. По Белой, Каме, Волге ехали до Нижнего. Мать все время была особенно нежна со мной. С каждым днем приближался час разлуки.
В Нижнем, на ярмарке. Главный дом, пестрая толпа, великолепные магазины, вывески, украшенные орлами, медалями. Все эти «Асафы Барановы», «Сосипатровы-Сидоровы с сыновьями», «Викулы, Саввы и другие Морозовы» – все это поражало детское воображение, заставляло временно забыть предстоящую в Москве разлуку.
Время летело. Отец кончил дела на ярмарке, надо было ехать в Москву. С 15 августа экзамены.
Вот и Москва. Остановились мы на Никольской, в Шереметьевском подворье, излюбленном провинциальным купечеством. Тут, что ни шаг, то диво. Ходили всей семьей по Кремлю, по Кузнецкому мосту.
В то лето ждали в Москву Государя Александра II. Мать решила во что бы то ни стало посмотреть Царя. Говорили, что будет он на смотру, на Ходынке [42]42
Ходынка – Ходынское поле на окраине тогдашней Москвы (в начале современного Ленинградского проспекта), где проходили военные смотры и народные гуляния. 18 (30) мая 1896 г. по случаю коронации Николая II здесь произошла катастрофическая давка, в результате которой, по официальным данным, погибли 1389 человек и получили тяжелые увечья 1300 человек. «Ходынка» стала в России понятием нарицательным для обозначения массовых сборищ с тяжелыми последствиями.
[Закрыть] . Мать поехала туда – Царя видела издалека, рассказы были восторженные. Побывала она у Иверской, там выкрали у нее сумку с деньгами… зато приложилась.
Вот настал и день экзаменов. Повезли меня в Лефортово, далеко, на край Москвы. Училище огромное, великолепное, бывший дворец Лефорта [43]43
Дворец Лефорта в Немецкой слободе (ныне Лефортово) построен в 1697–1698 гг. «палатным мастером» Д. В. Аксамитовым по приказу Петра I для его сподвижника и друга Ф. Я. Лефорта. Перестроен его новым владельцем А. Д. Меншиковым в 1707–1708 гг. (архитектор Дж. М. Фонтана). Служил резиденцией Петру во время пребывания в Москве.
[Закрыть] .
Выдержал я из экзаменов: Закон Божий, рисование и чистописание, в остальных – провалился. Отцу посоветовали отдать меня на год в Реальное училище К. П. Воскресенского, с гарантией, что через год поступлю в Техническое. Чтобы не возить меня обратно в Уфу, не срамить себя и меня, решили поступить, как советуют добрые люди. Так-де делают многие, и выходит хорошо.
Так отцу говорил небольшой, рыженький, очень ласковый человечек в синем вицмундире, что привез с десяток мальчуганов на экзамен. Это был воспитатель училища Воскресенского, опытный человек. Он привез на экзамен своих питомцев и не упускал случая вербовать новых, мне подобных неудачников из провинции.
Родители, очарованные ласковым человечком, на другой день повезли меня на Мясницкую в дом братьев Бутеноп, где помещалось училище К. П. Воскресенского. Сам Константин Павлович, такой представительный, умный и в то же время доступный, встречает нас, очаровывает родителей еще больше, чем рыженький человечек. Неудачи забыты, я принят в первый класс училища.
Наступает час прощания. Меня благословляют образком Тихона Задонского. Я заливаюсь горючими слезами, мать тоже. Почти без чувств сажают меня на извозчика, везут на Мясницкую. Там новые слезы. Прихожу в себя – кругом все чужое, незнакомые люди, – взрослые и школьники. Со мной обращаются бережно, как с больным, да я и есть больной, разбитый весь, разбита маленькая душа моя. А тем временем родители спешат на поезд, в Нижний, а оттуда в свою теперь особо мне милую, родную Уфу.
Много, много слез было пролито, пока я освоился с училищем, с товарищами. Много раз «испытывали» меня и, наконец, признали достойным товарищем, способным дать сдачи, не фискалом, и жизнь улеглась в какие-то свои рамки.
Время шло. Учился я неважно, и все эта арифметика! Однако, кроме Закона Божия, рисования и чистописания, из которых я имел пятерки (а из чистописания почему-то мне ставил тогда знаменитый на всю Москву каллиграф Михайлов 5 с двумя крестами и восклицательный знак), были предметы, которыми я охотно занимался, – русский язык, география, история, в них я преуспевал.
Время шло быстро. Незаметно подошло Рождество. Многие живущие собрались на праздники домой – куда-то в Тулу, в Вязьму, в Рыльск… Тут и мне захотелось в свою Уфу, но она была далеко, особенно далеко зимой, когда реки замерзали и пароходы не ходили…
Нас осталась небольшая кучка. Стало грустно. Развлекались мы, как умели. Пили в складчину чай с пирожными в неурочное время, шалили больше обыкновенного, на что в эти дни смотрели сквозь пальцы. На несколько дней, правда, и меня взял к себе на Полянку в Успенский переулок друг отца – Яковлев, богатый купец-галантерейщик, у которого отец покупал много лет. Он еще осенью обещал отцу взять меня на Рождество и на Пасху и выполнил сейчас свое слово… За мной приехали накануне праздника, и я пробыл на Полянке первые три дня Рождества, а потом и на Пасхе. У Яковлевых было чопорно, скучно. На третий день Рождества вся семья и я были в Большом театре в ложе, на балете «Стелла» [44]44
«Стелла» – балет Ю. Гербера.
[Закрыть] .
Танцевала знаменитость тех дней – Собещанская. Меня поразили неистовые вызовы-клики: «Собещанскую, Собещанскую!»
На Пасхе помню заутреню в соседней церкви Успенья, что в Казачьем, куда со двора дома Яковлевых проделана была калитка, и вся семья, как особо почтенная, имела свое место, для тепла обитое по стенам красным сукном. На первый день мы с сыном Яковлевых, однолеткой Федей, лазали на колокольню и там нам давали звонить. Это было ново и приятно. После трех дней меня снова доставили в пансион.
Прошла и Масленица, вот и Великий пост. Говели у Николы Мясницкого [45]45
Церковь Николая Чудотворца в Мясниках (XVI–XVIII вв.) находилась на Мясницкой улице. Снесена в 1928 г.
[Закрыть] . Подошла и Пасха. Опять потянулись наши рязанцы, орловцы домой, а мы опять запечалились, но на этот раз не так, как зимой: еще месяц или два, и мы поедем, – тот в Уфу, тот в Пермь или Вятку, иные в Крым или на Кавказ, – и на нашей улице будет праздник.
Начались экзамены. С грехом пополам я перешел в следующий класс, но о том, чтобы держать в Техническое, и речи не было.
Помню, как пришел в наш класс воспитатель герр Дренгер и позвал меня к Константину Павловичу в приемную. Туда звали нас редко, звали для серьезного выговора или тогда, когда приезжали к кому-нибудь родственники… Я со смутным чувством шел в приемную. Что-то будет, думалось… Вижу, с Константином Павловичем сидит мой отец. Я, забыв все правила, бросаюсь к отцу. Радость так велика, что я не нахожу слов. Оказывается, отец уже успел все узнать: узнал, что я переведен во второй класс и что меня Константин Павлович отпускает на каникулы, и через несколько дней мы поедем в Уфу. Как все хорошо! Скоро увидать мать, сестру, Бурку, всех, всех…
Вот и Нижний, вокзал, в нем уголок Дивеевского монастыря. Старая монашка продает всякого размера и вида картины, образки старца Серафима.
Я дожидаюсь отца, который пошел за билетами на пароход, любуюсь множеством «Серафимов». На душе хорошо, весело.
Выходим с вокзала, нанимаем извозчика, садимся на дрожки с ярко-красной тиковой обивкой и летим по булыжникам к Оке, к пристани. Все так радостно, приятно! Вот и мост. Гулко по мосту стучат подковы нашей бодрой лошадки, свежий речной запах охватывает нас, щекочет нервы.
Вот и пристани, пароходная «конторка». Вот «Волжская», с золотой звездой на вывеске. Там «Самолет», «Кавказ и Меркурий», общество «Надежда» Колчиных [46]46
«Самолет», «Кавказ и Меркурий», «Надежда» – акционерные пароходные компании на Волге в конце XIX – начале XX в.
[Закрыть] и другие. Мы подкатываем к самолетскому. Матрос с бляхой на картузе хватает наши вещи, и мы по сходням спускаемся к «конторке», спешим на пароход. Ах, как все славно! Как я счастлив! Через час-два пароход «Поспешный» отвалит, и мы «побежим» «на низ», к Казани. Третий свисток, отваливаем.
Среди сотен пароходов, баржей, белян бежим мы мимо красавца Нижнего. Вот и Кремль, старый его собор, губернаторский дом. Шумят колеса, раздаются сигнальные свистки. Миновали Печерский монастырь, и Нижний остался позади.
Пошли обедать. Чудесная уха из стерлядей, стерлядь заливная, что-то сладкое. Попили чайку и вышли на палубу. Ветерок такой приятный. Нас то перегоняют, то отстают от парохода волжские чайки: они обычные пароходные спутники. Бежим быстро. Вот и Работки – первая пристань вниз по Волге. Глинистые берега ее тут похожи на караваи хлеба. Пристали ненадолго. Опять пошли. С палубы не хочется уходить. На носу музыка, едут бродячие музыканты… Татары стали на вечернюю молитву, молятся сосредоточенно, не как мы, походя…
Показались Исады, а за ними четырехглавый собор Макария Желтоводского. Здесь некогда была Макарьевская ярмарка [47]47
Макарьевская ярмарка устраивалась при Макарьев-Желтоводском Троицком монастыре, основанном в XV в. В 1817 г. после пожара ярмарка была переведена в Нижний Новгород.
[Закрыть] . Пристали у Исад, прошли и мимо Макария. Дело к вечеру. На судах, на караванах зажглись сигнальные огни. По Волге зажглись маяки. Стало прохладно, в морщинах холмов еще лежит снег. Подуло с берега холодком. Пора в каюту да и спать.
Рано утром Казань. Пересядем на бельский пароход – и Камой до Пьяного бора, потом по Белой до самой Уфы. Утро. Все так радостно, так непохоже на то осеннее путешествие, которое несло с собой столько слез, горя, разлуку. Сейчас весна, скоро встреча с матерью. Моя лошадь, обещано седло. Ах, как будет весело!..
Проснулся в Казани. Наверху, слышно, грузят товар. Поют грузчики свою «пойдет, пойдет». Ухали, опять запевали – так без конца на несколько часов, пока не выгрузили и не нагрузили пароход вновь.
Мы пересели на бельский пароход «Михаил» и часа через три отвалили от Казани. Прошли мимо Услона, на горе которого много лет позднее в милой, дружественной компании Степанова, Хруслова, С. Иванова лежал я, такой веселый, жизнерадостный. Мы непрерывно болтали, острили. Мы были молоды, перед нами были заманчивые возможности… [48]48
Очевидно, летом 1888 г., когда С. В. Иванов с Е. М. Хрусловым и другими молодыми живописцами предприняли поездку по Волге.
[Закрыть]
Вот и Кама, такая бурная, мятежная, трагичная, не то что матушка Волга, спокойная, величаво-дебелая… Суровые леса тянутся непрерывно. На палубе было студено. Прошли Святой Ключ, имение Стахеевых. Тут где-то жил, да и родился И. И. Шишкин, славный русский живописец сосновых лесов, таких ароматных, девственных. Тут и набирался Иван Иванович своей силы богатырской, той первобытной простоты и любви к родимой стороне, к родной природе.
Вот Пьяный бор, скоро войдем в Белую. Ее воды так разнятся с водами всегда чем-то возмущенной Камы. Пошли родными берегами. Они так грациозны, разнообразны. Белая, как капризная девушка, постоянно меняет направление, то она повернет вправо, то влево, и всем, всем она недовольна, все-то не по ней. А уж на что краше кругом! Берега живописные, мягкие, дно неглубокое, воды прозрачные, бледно-зеленые. Недаром названа она «Белой».
Пошли татарские названия пристаней, разные Дюртюли и прочие. Завтра будем в Уфе. Вот и Бирск, потом Благовещенский завод. Тут имел обыкновение жеребеночек, что ежегодно, якобы, возил мне отец с Нижегородской ярмарки в подарок, выпрыгивать за борт парохода и тонуть… Вот эти злосчастные берега. Далеко видны конторки на Сафроновской пристани.
На которой же вывешен флаг? Вот на той, дальней. Там стоят и смотрят во все глаза на наш пароход мама и сестра Саша. Они часа два уже ждут нас. «Михаил» вышел из-за косы и прямо бежит к Бельской конторке. Мы с отцом стоим на трапе. Мы так же, как и там на берегу, проглядели все глаза. Вот они! Вот они! Вон мама, а вон и Саша! Машем платками, шапками. Мама радостно плачет. Приехал ее «ненаглядный». Незабываемые минуты! Пароход дал тихий ход. Стоп, бросай чалки!