Текст книги "Фирмамент"
Автор книги: Михаил Савеличев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Путь Вола: Марс. Мир полон звезд
Туман в Долине Утопий виден издалека. С Земли являя зрелище скорее феерическое и в стародавние времена обнадеживающее, наравне с древними остатками каналов и сезонным таянием полярной шапки, здесь, на Марсе, он представал в апокалиптическом виде, когда подчиняясь затейливой прихоти атмосферных рек, игры температур, давлений, геометрии окружающих скал и пустыни, от одного нечаянного мазка холодным и таким же угрожающе красным Солнцем воздух густел, набирал вес, летящие в поднебесье по скоростным стратосферным путям вихри спотыкались о внезапно возникшее препятствие, с ревом обрушивались вниз, вымывая, вытаскивая, высасывая убогую влагу из мельчайших расщелин и сбивая в огромный запутанный клубок туман, пыль и камни. Ураган ревел среди узких лабиринтов, пробитых миллионы лет назад искусством разума или природы, разгонявшиеся почти до космических скоростей частицы буравили кипящий котел водяной взвеси, с регулярностью рейсовиков прокатывались плотные смерчи, вырывая у древней поверхности ее вечные тайны. Багровый глаз Солнца стыдливо гас, небо теряло привычную синеву, сквозь которую дышала чернота совсем близкого космоса, и режущая белизна взрывала мир. В утопии наступал ад. Души превращали ад в трагедию, но никто бы не рискнул назвать их заблудшими – это был вполне сознательный выбор, поиск острых ощущений под пристальным взором Страха и Ужаса.
Только здесь можно было узнать, что такое подлинный марсианский Вздох. Для этого нужно находиться в эпицентре, под нависшим молочным небом с вкраплинами перца, пережить ураган и дождаться затишья, когда после вечности отчаянного и ужасного плача обессиленной, умирающей планеты величавый сдвиг вселенной натягивает и рвет спусковые нити, муляжи смерчей опадают беззлобными ветерками, колеблющими черноту мелких луж, на почву начинает медленно опускаться снег и краснота рядится в восточный траур, и вот тогда в глубине рождается осознание истины, мягкие руки убирают завесу напряжения и беспокойства, и остается лишь вслед за ними сорвать с себя тяжелую доху, кислородную маску, выгнуться, сжать кулаки и, набрав полную грудь воздуха, закричать в редеющие, но еще плотные кучевые облака.
Тот, кто испытал Вздох, все равно никогда не сможет внятно описать что происходит в те мгновения. Тот, кто не испытал, никогда не сможет понять, что же открывается счастливчикам там, среди скал в туманное утро после бури. Кто-то назовет это божественной пряностью, кто-то – счастьем, кто-то почувствует там подлинное биение жизни, источник, начало всего, не пьянящее, не затуманивающее, а накрепко припаивающее к истинному плану бытия, когда в одно крошечное мгновение вся Ойкумена наполняет тебя, растворяет в солнечной вспышке, чтобы затем выплюнуть, как нечто непригодное и бесполезное. И тогда жизнь, оставшаяся в минувшем мгновении, становится одним отчаянием, где даже мучительная агония не заставит вновь прижаться к жесткой резине кислородной маски, и лишь иллюзорная надежда на новое Откровение будет разрывать гортань и легкие смертельными иглами холода и пыли. И вот тут нужен кто-то, кому лишь суждено слушать, но не испытать, завидовать, но не балансировать на грани асфиксии, который будет бить по щекам и выдирать тебя из объятий мертвой планеты под Крышку мироздания…
Хотя, их это не интересовало. Они держали с Ойкуменой равный счет ледяные взгляды мертвых, безжизненные равнины льда, где нет ничего, что бы оправдывало приход сюда людей, равнодушие к случайным красотам и загадкам отчаянного мира, который представал перед ними лишь как единый утилит, требующий использования. Умелого или неумелого, по назначению или бесцельно – значения не имело. Они были холодными отвесами Ничто пространство-время и разум, равнодушие которых друг к другу и порождало столь чуждый и отстраненный мир, в котором даже любовь была лишь крошечной каплей замороженной воды.
Неподалеку возвышались останки обсерватории, возведенной во времена, когда это, казалось, имело еще какой-то смысл. Ее вызывающе белые стены выламывались из нагромождения камней и песка чудовищным айсбергом, тень которого медленно описывала дневную дугу. Все остальное было спрятано под землю. Человечество везде пряталось под землю, под лед, под поверхность, отгораживаясь от чужих небес сводами стали, пластика и проводов, как неприкаянный дух, стремящийся вернуться в собственный склеп. Изредка ветер вымывал из песка изъеденные временем кости машин и людей, покореженные навершия наблюдательных куполов; странные приспособления колониальной жизни прорастали сквозь дюны ржавыми всходами запустения и упадка. Декаданс цивилизации терпеливо поджидал своих жертв, чтобы впиться в подошвы и полы дох. Клочки меха торжественно развивались в искореженных пальцах тонущих антенн, пока их не подхватывал ветер и взметал в поднебесье.
Фиолетовый подклад иссохшей от невообразимой древности планеты изредка буравили случайные рейсы. Разряженная атмосфера сбивалась в блеклые мазки угрюмыми реактивными лайнерами, идущими на предельно низкой высоте в сторону Теплого Сирта, и казалось – протяни руку и можно дотронуться кончиками перчаток до их самодовольно толстого брюха. Пару раз небо протыкалось огненными прутами рейдеров, которые то ли из-за ошибки в расчетах, то ли по собственной бравой глупости вместо того, чтобы проходить над изрядно потрепанной атмосферной шубой мрачной планеты, врезались в нее с ревом, грохотом, предельными режимами выплескивания огня и пара, вбуравливались в глаза и уши мирно сидящей в тени обсерватории группы людей. Небо пятналось безобразными лужами кипящей лавы, и багровые тени скользили по бесстрастными очкам ожидающих.
Их было четверо – маленькие фигурки в лохматых дохах до пят, дыхательных масках и моноглазах у подножия юго-западного обломка Великой обсерватории, черные точки у ног бесконечности. Спокойные, неподвижные, только редкие облачка дыхания вырывались из под надвинутых капюшонов. За долгие часы ожидания окружающий пейзаж изрядно приелся багровым однообразием дюн, только на самом горизонте взломанных приземистыми, каменистыми холмами. Каждый мог честно признаться, что окружающее, бесстыдно открытое пространство его пугало. Хотелось инстинктивно прижаться хотя бы к стене и еще плотнее вжать голову в плечи. Проклятые планеты. Проклятый Марс. Проклятый Фарелл с его безумной затеей.
– А если у него ничего не выйдет? – пошевелился Борис. Вопрос относился к разряду риторических, да и задал он его скорее себе, а не кому-то конкретно. Просто так. Для разрядки. Если у Фарелла ничего не выйдет, то сидеть им здесь до глубокой и полной заморозки.
– Выйдет, – все-таки пробурчал Мартин. – Не было так, чтобы не вышло.
Правильно, не было. Но на то и время, чтобы когда будущее превратилось в настоящее нечто не получилось, не сошлось под Крышкой. Иначе в чем смысл вечного коловращения вокруг Солнца? Так почему бы времени не начать с них? Хотя Борис промолчал. Не время и не место для философии. Закрыть глаза и вспомнить космос. Мартину хорошо – ему закрывать нечего, он космос постоянно видит.
Борис тяжело и неловко для столь слабой гравитации поднялся со стульчика, почувствовав как в затекших ногах начался триумфальный марш противных мурашек, поплотнее запахнул доху и побрел к краю тени, цепляясь за штыри и кактусы. Тяжеленный карабин, упрятанный под мех, мотался в такт шагов и упрямо врезался в ребра. На терминаторе он встал, опасливо нагнулся вперед, проверяя положение Солнца, чей диск упрямо запутался среди возвышенностей и отказывался подчиняться суточному вращению планеты. Шествие мурашек остановилось. Ну и хорошо. Борис обернулся, но в партере также не произошло больших изменений – с правого края черной глыбой возвышался Мартин, пробел с пустым и расточительно парящим в холодное небо седалищем, маленькая фигурка Одри и, наконец, Кирилл. Казалось, они завистливо-неодобрительно наблюдали за его демаршем, но мнение никто не высказал. Ну, засиделся человек, ну, прошелся…
– Ну, засиделся человек, ну, прошелся, – с коротким смешком повторила Одри.
Рыжая стерва. Интересно – все рыжие такие стервы или только стервы бывают рыжими?
Мартин зашевелился (ага, начальство проснулось), но ничего особенного не произнес, лишь буркнул нечто руководяще-неразборчивое в своем фирменном стиле, выудил из кармана термос и засунул трубку под маску. Борис принялся выковыривать каблуком из смерзшегося песка очередную железку. Одри показалось, что похож он стал на лошадь, обряженную в громадную попону, вставшую на дыбы и нетерпеливо бьющую копытами. Однако высказывать свое предположение не стала. Кому надо, тот пускай и выскажется, а наше дело маленькое и рыжее. И вовсе я не стерва.
– Сапог порвешь, – лениво отреагировал Кирилл.
На невероятной скорости и на этот раз совершенно бесшумно небо над их головами пробил рейдер. Хищно-обтекаемая Боевая машина, а не тарахтящая колымага, бывшая в девичестве обыкновенным грузовиком. Борис завистливо посмотрел ей вслед. Тишина и пустота. Молчалива, как сама смерть.
– Странно, не по расписанию, – сказала Одри.
Ха, расписание. Да кто же на таких машинах подчиняется расписанию! Плевать они хотели на расписание.
– Это не Олимп, – задумчиво бормотала девушка, никак не отреагировав на мысленную инвективу Бориса. – Для «Катапульты» поздновато…
– "Катапульты" в спарке ходят, – подтвердил Кирилл. – А это – одинокий охотник.
– Ваше слово, товарищ Мартин, – язвительно сказал Борис, возвращаясь на насиженное место.
Мартин промолчал. Не хотел обижать убогих и зрячих. Какое им дело до того, что происходит на лицевой стороне мира? Их дело – изнанка. Однако напряженность ожидания, беспокойства и волнения вполне ощущалась в …э-э-э… атмосфере. Особенно в здешней атмосфере, где пылевые бури могли охватывать половину поверхности и вздымать песок и камни чуть ли не в космос. Словно струны протягивались в разряженном воздухе, звеня на морозе и вызывая некоторое щемящее состояние, какое обычно и возникает перед броском. Вот Одри вполне должна это чувствовать. А, Одри?
– Расскажите мне о машине.
– Серая, с крыльями, – несколько язвительно отозвалась Одри.
– "Голубь"?
– Может быть. Я не успела хорошо рассмотреть.
– "Голубь", «голубь», – подтвердил Борис.
– Тогда непонятно, – сказал Мартин. – Почему серый? Серый имеет какое-то отношение к красному или голубому?
– Примерно такое же, как Одри – к мужскому полу. Все мы – человеки, заверил Кирилл. – А действительно – почему серый? Почему не красный?
– А что вы так на меня смотрите? – удивилась Одри. – Я только констатировала факт. Борис, подтверди.
– У вас как будто других занятий нет, – раздраженно отозвался Борис. Струны ощутимо натянулись и угрожающе зазвенели. Безделье ожидания надоело, и небольшая ссора с дракой или стрельбой могла бы как-то приятно разбавить убогость окружающего мира.
Страх и раздражение всегда ходят вместе. Они словно оттенки того, что зрячими называется цветом. Что-то громкое, бурлящее, непредсказуемое, но вполне управляемое. Здесь же было не только ожидание, нечто еще таилось в здешнем мертвом месте. Мертвом из мертвых. Запах, еле уловимый аромат, прорастающий сквозь песок, но уходящий корнями в невообразимые времена подлинного неба с облаками и величавыми каналами. Чужое, потревоженное, бесформенное и опасное. И кому пришло в голову в таком месте строить, возводить? Если отсюда и можно было куда-то заглянуть, то уж точно не в небо, а в равнодушные глаза умирающей планеты, желающей покоя, напившейся крови и душ своих созданий, упокоившей их в немыслимой глубине остывающего камня, откуда не было им спасения. Они тянулись из бездны, но планета крепко сжимала свои объятия, она только и была этим поглощена, лишь в полглаза наблюдая за своими пасынками. Не было тут ни будущего, ни настоящего. Только лишь прошлое, в которое по своему скудоумию втиснулись люди.
Одри передернуло от этих образов. Она также чуяла холодную ярость пустыни, но ей было дано мыслить лишь словами, блеклыми отголосками подлинной сути, и мрачное парение Мартина над нечто невыразимым и от того еще более страшным вызывало тошнотворное ощущение немоты и глухоты. Если в начале было Слово, то здесь слово было ничто – спутанный клубок смерти и безмолвия, глаза, неподвижно уставившиеся в редеющее небо на Страх и Ужас.
Она поплотнее надвинула капюшон и зажмурилась. Текст. Колоссальный, запутанный текст знакомо распростерся перед ней, как будто она крохотной букашкой ползла по невообразимо длинному свитку, где каждая буква была руной; где слово рассыпалось и собиралось, подчиняясь толкованию, а фразы сложностью превосходили космос; где смыслы сочились из каждого случайного росчерка пера и где властвовал все тот же страх непонимания. Это погружение, проваливающееся между двумя тактами Ляпунова, когда в мироздание вдувалось время, а тут была вечность, перпендикуляр, волнорез, и приступ равнодушия вгрызался клыками в горло, и только бремя долга, хранящееся на задворках сознания, заставляло ползти и ползти вглубь, вчитываясь в каждую букву.
Обыденность не была даже текстом. Это лишь бормотанье умалишенного или первые неумелые слова малой силы. Они плоски и необременяющи. В них нет загадки, только скучная и утомляющая обязанность общения старшего или великого с младшими или презренным. Милостыня души. Проще обходиться словами. Упоминать об этом не стоит, но порой уж очень трудно скрыть презрение превосходства…
Как всегда сознание собственного величия слегка отвлекло от зудящей неуспокоенности. Одри вдруг сказала:
– Это не «Катапульта». Это вообще не марсиане. Чужой разведчик, шпион.
– Ну надо же, – равнодушно удивился Кирилл. – И здесь что-то затевается…
– Сезон заговоров, – подтвердил Борис. – Тут – пираты, там – мятежники. Но армия подоспеет, как всегда, вовремя. Может быть, позвонить им? Вдруг, медаль дадут?
– Скорее всего и разбираться не станут. Бомбу кинут, и умоют руки.
– А руки зачем мыть? – спросил Борис.
Кирилл покачал головой. Вот так и развлекаемся. Вот такой праздник жизни. Но, если задуматься, в них самих было что-то ненормальное. Какая-то отгороженность, отчужденность от происходящего. Все ли кроты такие или генерация такая пошла? Наплевательская? Вот ему, Кириллу, и вправду глубоко наплевать – что там где-то летает, вторгается, сбрасывает бомбы. Он вообще выпал из этой связи, подсознательной общности всего и вся, малых и великих, и теперь с каждым разом приходится ее восстанавливать, чтобы окончательно не провалиться, не потеряться на втором шаге через тьму. Не в социуме, конечно, дело. Все-таки хождение по изнанке просто так не дается, ведь идешь сквозь работающие механизмы, шестеренки и пружины Ойкумены, цепляешься за них, нарушая что-то в себе, а заодно и в отлаженной механике мира. Разрушаешь и собираешь, распадаешься и восстанавливаешься, умираешь и воскресаешь. Чудо становится банальностью, обыденностью, утилитом. Ойкумена ветвится под невообразимыми углами, вчера нет, а завтра уже совсем другое, никак не привязанное к настоящему, поэтому ни в чем нет никакого смысла, кроме как в самом себе.
К вечеру пустыня стала набирать цвет. Последние клочки тумана рассеивались, и лишь короткие языки его устало цеплялись за небольшие выбоины и кратеры выдранными из ангельских крыльев перьями – уже не сверкающе-белыми, а с кровинкой, с просвечивающими сквозь тонкую кожицу мертвыми сосудами. Толстая линза пыли оседала, в ней установились ламинарные течения – эфемерные, прозрачные столбы-призраки, как творения сгинувших цивилизаций, циклопические сооружения, готовые дотянуться до Страха и Ужаса, где угасающие вихри наложили свою прихотливую резьбу. Загадочные мегалиты медленно и величественно обрушивались, словно само время на глазах невольных свидетелей отнимало у них плоть, стирало их из вечности, чтобы в непрерывном круговращении вновь и вновь возрождать в здешнем царстве утопии. Небо густело, теряя легкость и ценность, берилл заклятьями проживал метаморфозу, обращаясь в бирюзу и отдавая свою силу песку и закату. Клык обсерватории теперь светился внутренним светом разложения, как гигантская поганка, распустившая тоскливую шляпку в ледяном склепе и так и замерзшая до звона в своем рыхлом теле. Разлитая кровь окружающих песков сворачивалась и чернела, был близок тот редкий и трудноуловимый момент, когда тьма в своем наступлении не скрывала под своим дырявым плащом пейзаж, а проявляла его до невообразимой глубины и резкости так, что, казалось, можно заглянуть в бесконечность.
– Ночь, – сказала Одри. – Еще одна ночь…
– Долго сидим, – сказал Кирилл. – Очень долго.
– Ты жалуешься?
Кирилл не ответил, впрочем Одри и так прекрасно поняла – он не жалуется. Это было на самом краю ощущений – уверенность в том, что ожидание вознаградиться, что в неисчислимой цепи событий еще не произошло того соединения, вслед за которым можно немедленно действовать и тебе будет сопутствовать ритм свободы. Общее чувство включенности в нечто вязкое и вялотекущее, обреченность сдерживать страсти, готовясь к тому единственному движению, вслед за которым Ойкумена изменится только в твою и больше ни в чью пользу. Мезозойская мушка, попавшая в капельку смолы и приберегающая силы для мгновения, когда союз ветра и гравитации истончит пленку, где увязли лапки, и взмах крыла принесет освобождение. Или не принесет.
– Перемены грядут, – заверил Мартин. – Не будет жалости к силам малым.
– Чую, что зло грядет, – фыркнул Борис.
Ночь пришла. Наверху выключили последние остатки света, и небо испятнали хороводы светлячков. Первые минуты ничего особенного не тревожило их покой, но вот тут и там стали вспыхивать зарницы гроз Хрустальной Сферы ослепительные стежки, рвущие корабли, вгрызающиеся в дюзы, обращающие в пыль тела и души. Красивый строй надвигался на красивый строй, радуя каменные глаза заблудших глыб, две волны сталкивались в огненном танце под брюхом планеты – бессмысленная схватка за равнодушные пески. Пустота плескалась от ударов бичей, отплевывая свет. Сминались убогие переборки, горел металл, пропитанный страхом и ужасом, просто страхом и ужасом. Затем началось падение. Тонкие багровые дуги с воем прочерчивали темноту, уходя за край горизонта. Лишь обломки и пыль могли достичь того, к чему они так стремились и за что сражались.
Это был спектакль. Люди заворожено наблюдали за действом, и отсюда казалось, что ничто разумное не ответственно за пиршество смерти, как будто вселенной надоело пребывать в глазах человека, путешествующего вечно за тот край тьмы, смертью своей передавая эстафету знания, и она милостиво решила здесь и сейчас завершить бесконечность, вывернуть ее из становления и сжечь в едином и грандиозном костре, выбрав их последними свидетелями. Только не было сочувствия, как нет его к таящему снегу и испаряющейся воде, как нет жалости к предвечным законам и космическим силам. Словно каким-то загадочным образом человечеству удалось вычесть себя из миры, вынести за скобки, превратиться в стихию, вечно включенную в природный круг, лишенную свободы воли, призванную умерщвлять и стирать в пыль казалось бы по собственному разумению и желанию, а на самом деле – лишь по знаку времен. Стихия разума становилась стихией времени, когда ничто не может устоять под его касанием. Все упорядочивается и бросается, изымается из естественных форм только затем, чтобы разрушиться, рассыпаться от такого насилия.
Пустыня жизни смотрела на пустыню смерти. Почему небо наверху? У него право быть внизу, стать миром дольним, придавленным тяжелыми шариками десяти планет, как лоскутное одеяло, пришпиленное к чему-то, чтобы его не унес ветер. Превратиться в прибежище порока, который не смогли удержать ни гравитация, ни атмосфера, и которому предстояла теперь Хрустальная Сфера конечного мира, где уже не было самомнения и осознания собственной божественной природы, во имя чего и могли гореть эти костры, а было лишь ощущение бессмысленности, запертости, отнесенности центра божественного творения за пределы Ойкумены, проклятие и дозволенность отсутствия творца.
Все сжалось вокруг них. Страх и разгул смерти не могут быть в стороне, они всегда рядом – протяни руку и ты почувствуешь их скользкое дыхание. Можно сколь угодно корчиться, прятаться в тени, но спектакль сойдет со своей сцены и захлестнет зрительный зал. Чтобы увидеть театр нужно его знать. Тот, кто не знает, обречен на участие в нем или слепоту.
* * *
Колония Скопцки выбрала местом своего пребывания Долину Маринера грандиозное ирригационное сооружение, построенное кем-то миллионы лет назад и представлявшее сложное переплетение поверхностных и подземных каналов, запутанные лабиринты брошенных городов, бездонные каверны и ловушки. Словно чья-то гигантская рука ущипнула планету за бок в этом месте, превратив его в нагромождение складок, по которым некогда, а может быть и никогда, текли реки, а по берегам великих каналов цвели деревья. Время безжалостно осушило планету, высосало ее почти до последней капли, изгрызло в пыль русла и города, разметало, поглотило малейшие черточки и намеки на то, кто и что пребывали в этом мире. Здесь уже не было истории. Обтесанные плиты, изредка находившие в кавернах, где каждая насечка могла бы что-то значить, а могла быть просто следом от зуба времени. Бесконечные пещеры, анфилады залов с нагромождениями в самых неожиданных местах камней – то ли скульптурные шедевры, то ли странные механизмы сгинувших цивилизаций. Не было истории, не было мифов и легенд, которые могли бы донести то отчаяние исчезающего мира, цеплявшегося ремнями каналов, вгрызавшегося во внутренность умиравшей планеты. Не было ничего – идеальное место для колонии.
Каким-то удивительным образом колоссальный храм идеально вписывался в окружающий пейзаж. Острые, витые пики крыш врезались в небо, многочисленные руки пристроев крепко держались за возвышенности и долины, а главное здание угрюмо смотрело на высохшее дно канала. Прибежище порочного культа, цитадель на краю соблазна, крепость человеческого духа и безумия. Она подавляла. Как будто черный цветок распустился от легкого дыхания невинно убиенных душ, как будто копившееся внутри планеты отчаяние и стремление умерших цивилизаций наконец-то прорвалось под отравленное небо бесформенной чернильной кляксой. Кастрированный мир дал свое ужасное потомство.
– Вам назначено?
– Да, брат, – как можно смиреннее сказал Фарелл.
– Я тебе не брат, порочное творение Сатаны! Как ваше имя?
– Фарелл. Фарелл Фассенд.
Перепонка лопнула, и Фарелл вошел в кессонную камеру. Когда давление уравнялось, круглый люк в рост человека распахнулся, и на пороге возникла обряженная в черный плащ и глухой шлем фигура монаха. Или монахини, черт их здесь разберешь.
– Доху и маску можете повесить здесь, – фигура махнула рукой в сторону деревянной вешалки – безумно дорогая вещь для здешних мест. На ней уже притулилось несколько уныло обвисших меховых мешков и кислородных баллонов.
Фарелл с облегчением снял маску и отдышался. Воздух был свеж, с привкусом ладана и горящих свечей, как это и полагается в святом месте.
– У вас есть оружие, Фарелл?
– Нет.
– Хорошо, тогда пойдемте.
Больше ничем примечательным колония Скопцки пока себя не выдавала. Обычные герметичные коридоры и залы – стандартный набор освоения других планет и спутников, разве что прибранный и ухоженный, в отличие от сотен виденных Фареллом подобных местечек. Хотя воздух был прекрасного качества, сопровождавший его монах дышал с уловимым трудом в своей маске. Изредка им навстречу попадались такие же укутанные фигуры, но никаких церемоний, раскланиваний и приветствий между братьями или сестрами не происходило места хватало миновать друг друга без хлопот и внимания. Сопровождающий несколько раз соизволил указать рукой в сторону их дальнейшего движения, когда они выходили на перекресток, но никакого определенного впечатления о направлении их движения у Фарелла пока не возникло. Поначалу ему казалось, что они двигаются в сторону главного храма, потом – что удаляются к периферии, в конце концов он перестал отслеживать свои ощущения. Его все равно должны были старательно запутать на всякий случай.
Беспокоила обыденность. Как если бы они разгуливали где-то на Земле под прикрытием нескольких Флотов, и могли себе позволить столь экстравагантным способом отправлять культ своего бога. Или, все-таки, Бога? Здесь чувствовалась холодная уверенность в собственных силах, которая, в общем-то, и была силой. Этакое презрение к небесной суете. Полная отстраненность от дел мирских, хотя этого быть не могло. Сердце колонии было здесь, но щупальца пронизывали Ойкумену, крепко прихватив ее финансовые центры. Может быть, дело в этом? Деньги? Кому, как не Фареллу, чуять запах проклятого металла с расстояния в несколько сотен астрономических единиц? Наверное, в здешних сейфах можно было бы много чем поживиться, будь у него настроение или малейшая надежда на безнаказанность… Но у них иная задача и иная цель, перед которой могло померкнуть любое золото…
Наконец они вышли в административный комплекс, судя по многочисленным дверям с именами владельцев кабинетов, степенно двигающимся с папками бумаг монахам в белоснежных одеждах и без всяких шлемов – обычные лица с налепленными улыбками и легким презрением в полуприкрытых глазах ко всему мирскому, но что тут поделаешь – и на небе, говорят, есть небесная канцелярия.
– Сюда, – монах толкнул тяжелую дверь с надписью "Брат Склотцки". Сам он не вошел, и Фареллу пришлось протиснуться под его рукой, между неожиданно твердым брюхом сопровождающего и обросшим замочными выступами косяком. Келья оказалась небольшим замкнутым пространством без всяких видов на поверхность, с крошечным столиком, не столько располагающего к бюрократическим отправлениям, сколько к чаепитию и приватной беседе. В зависимости… Над столиком возвышалась завернутая в сутану фигура брата Склотцки, надо полагать, с весьма примечательным лицом разжиревшей лошади. Брат благосклонно кивнул, дверь закрылась. Тихо запели механизмы герметизации.
– Присаживайтесь, коммандер, – любезно пригласил монах. Была в нем неприятная черта располагающего к себе доверия, безобидности и уютности, за которыми, как подсказывал Фареллу его опыт, должны были скрываться ум и интуиция – те вещи, которые очень непросто усыпить. Впрочем, на что он надеялся? Колония существовала невообразимое количество лет и, возможно, просуществует еще больше. Опыт, деньги, нюх пропитывали ее, заведомо ставя соискателей в неравное положение. Входящий в колонию морально должен был готов к обрыву всех связей с Ойкуменой, причем даже не столько в метафорическом, сколько в прямом смысле этих слов. Вот он, коммандер Фарелл, готов к этому? Какой-нибудь мелкий воришка, решивший поживиться информацией или золотом, не имел здесь шансов – он точно не нес бы в себе ледяную уверенность обреченности мира, а вместе с ним и самого себя, на фоне которой вообще не имело смысла рассуждать о завтра или там. Только здесь и сейчас. Вне этого мгновения и места мира больше не существовало. И если Фарелл проколется, то его не будет существовать вообще. Что ж, туда ему и дорога, имеется в виду – миру.
– Благодарю вас… э-э-э…
– Брат Склотцки, коммандер, брат Склотцки. Забавно, не правда ли? Брат Склотцки из колонии Скопцки.
Брат Склотцки добродушно улыбнулся, рассеивая на мгновения сомнения и подозрения Фарелла, приглашая всем своим видом удобно располагаться в кресле, выкинуть из головы, насколько это возможно, гнетущие мысли или поделиться ими откровенно и без боязни с братом, дабы полностью и с чистой душой приуготовиться к побегу из проклятого мира чувственных наслаждений и страданий, дьявольского примышления и божественного равнодушия.
Фарелл устроился в кресле, таком низком, что его колени находились чуть ли не на уровне подбородка, но одновременно расслабляющем, охватывающем со всех сторон чем-то мягким и невесомым. Пришлось слегка повозиться, чтобы разогнать опасное ощущение, вытянуть ногу с особым неудобством, отчего предрасположенное к неге грешное тело ритмично простреливали импульсы трудно сдерживаемого желания рассесться еще более вальяжно, разгоняя наплывающую сонливость и доверчивость. Но вот все было сделано как нужно, Фарелл взял паузу, развел руками и задумчиво улыбнулся.
– Вы, наверное, хотели бы побольше и поподробнее узнать о колонии, о том, что даст персонально вам вступление в ее небольшое сообщество? подсказал брат Склотцки.
– Да, – кивнул Фарелл. – Точно так.
Монах еще раз понимающе улыбнулся.
– Сразу видно военного человека. Чеканность фраз и холодная сдержанность. Вы будете удивлены, коммандер, узнав сколько бывших военных становятся нашими колонистами. И если вы чувствуете некоторое сомнение или, не дай бог, вину за то, что не можете противиться желанию рассчитаться с Ойкуменой по окончательному счету, то заверяю вас – напрасно. Скажу по секрету, – монах наклонился к Фареллу и положил руку ему на колено, – мир прекрасно обойдется и без вас. Мы не великие, мы лишь игрушки в руках космических сил, слабые звенья дурной бесконечности сцеплений причин и следствий, безвольные, бессильные рабы, мнящие себя господами. Простите меня за откровенность, коммандер.
Монах снова откинулся на спинку стула, а Фарелл все еще ощущал на своем колене вязкую мягкость его ладони.
– Нет, ничего, брат Склотцки, вы вовсе не оскорбили моих чувств, ответствовал задумчиво коммандер, и в этой задумчивости отчетливо читалось, что, конечно же, оскорбил, унизил, и только обстоятельства места и времени несколько умаляли вину и заставляли сдерживать свои чувства, хотя в другом месте и сутана бы не спасла брата от стряхивания пыли с ушей.
– Тогда в чем ваша проблема, коммандер? – тихо спросил монах. – Что же все-таки заставило перешагнуть порог храма и отправиться на встречу со Спасителем?
– Вина, брат Склотцки. Мучащее чувство вины за содеянное, – так же тихо и в том же регистре доверительности ответствовал Фарелл. Однако. Эта ожиревшая лошадь с такой головокружительной быстротой и умелостью меняла тональности, настолько ловко вплетала в банальность слов ловушки, что приходилось даже не столько от них уклоняться и парировать, сколько с прямолинейностью боевого рейдера переться по заминированному пространству, разыгрывая из себя отъявленного вояку. Одри была права. Лучшая стратегия полное ее отсутствие. Хочешь солгать – говори правду.
Брат Склотцки сообразно моменту скорбно помолчал, пристально изучая особенности лицевого рельефа Фарелла. Коммандер еще больше выпятил нижнюю челюсть. Пока счет был ничейным, и хорошо бы удержать его таковым до часа Ч. Хотя, и это вполне может быть, где-то в глубинах небесной канцелярии сейчас стремительно крутились колесики, и, свесив языки от предчувствия скорой поживы, местные братья и сестры торопливо перелистывали пыльные архивы. А сидящая напротив лошадь лишь тянет время, пока в келью ворвется взвод специальных сил.