355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Савеличев » Фирмамент » Текст книги (страница 17)
Фирмамент
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Фирмамент"


Автор книги: Михаил Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Удары силовых хлыстов шагающего впереди колченогого охранника, с натужным скрипом несмазанной механики поворачивающим лобастую башку из стороны в сторону в тщетных поисках засад, разбрызгивали синеватыми искрами крупную металлическую труху – следы прокатившейся далеко вперед волны, вздыбившей с боковых стен и пола пену накопившейся за века гниения покорности, усталости, равнодушия, сумасшествия, страха, материализованной пустоты скотства, бессильной не только родиться в экстазе древнего слияния, но и пережить очищающий катарсис гибели всех основ, костылей и подпорок неуверенности, пускания слюней и мычания, сдирающего оковы огня, того долготерпимого прозрения стерильного мира, в коем уничтоженный основной инстинкт размножения выцвел, как узор всего самостоятельного, персонального, распустился, как слабые зацепы непредсказуемости и торжества в заведомой проигранности любого становления и пребывания.

Одри переступала мелкую шелуху и не ощущала в бездне проявляющегося во тьме отражения заглубленного в бездну города ни одной точки человечности. Миллионы, сотни тысяч загубленных тел и ни проблеска сотворенной аномалии дираковского монополя, экзотического уродства легендарных эпох, предшествующих торжествующему мифу машин, крошечного катализатора чудовищных сил, пассионарного толчка растущей кристалличности расы господ, расплывающейся в вечной неправде генетических экспериментов во вседозволенность городского упадка новых поколений беспамятных феллахов.

Она не чувствовала этого привкуса вечного страха, зародыша стоицизма и времени, смысла и судьбы. В настоящем ощущается протекание; на прошедшем лежит бренность. Здесь коренится извечный страх перед непререкаемым, достигнутым, окончательным, перед проходящим, перед самим миром как осуществленностью, где вместе с границей рождения положена одновременно граница смерти, страх перед мгновением, когда осуществлено возможное, и жизнь внутренне исполнена и завершена, когда сознание стоит у цели. Это тот глубокий мировой страх души, который никогда не покидает высшего человека в его безграничном уединении, страх перед чуждыми силами, великими и угрожающими, облаченными в чувственные явления, вторгающимися в светающий мир. Даже направление во всяком становлении при всей своей неумолимости необратимости – подвергается человеческой пытливостью освидетельствованию в слове, как нечто чуждое и враждебное, с целью заклятия вечно непонятного. Чем-то совершенно непостижимым предстает то, что превращает будущее в прошедшее, и что сообщает времени – в противоположность пространству – ту полную противоречий зловещность и гнетущую двусмысленность, от которой не в силах полностью отделаться ни один значительный человек.

Здесь же копился, растекался, выплескивался не мировой страх, но тот примитивный ужас рефлекторного пожирания и пожираемости – готовности смиренно исчезнуть в пасти невидимого хищника, таинственной мелодией перемалывающего в скоротечный шум любые попытки на подпорках пространства вознестись к эмпиреям подлинного смысла, а не к скотской оправданности массового заклания. Всей крови было с избытком, и тяжелый запах выпаренного железа чрезмерностью не вплетался в скорбь ищущей человека Одри…

– Здесь пленные, Даме, – тихо пояснил коммандер.

Даме покачала головой.

– Пейзаж. Требуха. Тут нет пленных, как нет и громовержцев в непредсказуемой стихии атмосферных осадков.

Их можно было принять за людей – простирающиеся до темно-ржавого горизонта идеальной перспективы сходящихся труб однообразные в своем равнодушии и отстраненности скрюченные и сгорбленные фигуры, тысячи и тысячи несостоявшихся зародышей человечности, потухших искр, обгорелых светочей, безликого быдла, брошенного войной на грязные подстилки в жесткие объятия материализовавшихся рабских цепей, в которых они появились в просвете под Крышкой, чтобы также молчаливо сгинуть в извечной тьме растительного существования. Стертые складки усредненного пола, пребывающего в сумраке смутного сожаления, куда не дотягивались белизна и нагота страждущей бури, брезгливо созерцающей сложившийся шедевр безапелляционного приговора любым усилиям расшевелить, раздуть, оживить. Она была готова здесь же отдаться со страстью изголодавшейся проститутки за единственный блеск прозревших глаз, но отчаяние и сожаление скользили по плотной пленке исковерканных генов и опустошенным вместилищам духа.

Словно предугаданная ирония случайных приказов в тяжелую массу упадка и вырождения вклинивались бесполезные теперь пирамиды громоздких конулярий, обвешенных боевой сбруей ракетниц и огнеметов, инстинктивно поводящих механику самонаведения на жалкое шевелений еще живых трупов. Скользкие щупальца бестолково пытались уловить в разряженной ментальности комки возможного будущего, но лишь ледяное ничто опаляло вялые клетки голодных полуполипов, порождая недовольные волны под раздвигающимися накладками естественной брони. Появление Даме внесло долгожданный привкус в пустой бульон рассыпавшегося разума, но предупреждающие свисты наездников охладили накатанное падение в гармонию невообразимых инстинктов невозможной охоты, и напряженные венчики разочарованно опали связками ленивых змей.

Они шли по грязному мелководью брошенных узелков, глупых пожиток смутного представления о бегстве, символического отступления перед невменяемой силой космической непогоды, грозного катаклизма попадания случайного камешка в затхлое болото лягушачьего рая. Сбитый тысячами ногами в неразличимую, отвратно-рвотную массу скарб, скользкое и пружинистое покрытие, настолько плотное, что заливаемый напалм лишь бесполезно выгорал на обильно потеющей подушке барахла, оставляя такие же неряшливые, черные поля с торчащими странной порослью то ли закаменевшего в огне белья, то ли прихваченных на всякий случай металлических палок, чтобы во тьме эвакуационного толкача отбиваться от голодных крыс и скорпионов. Ветер из вентиляционных шахт подцеплял все новые порции поспевавшего пепла, подхватывал его дырявой рукой, бросая в глаза и посыпая склоненные головы. Чешуйки оседали на белизне тела и плаща, расплываясь в преобладающей духоте и жаре близких шахт в неряшливые мазки грязных языков. Коридор стелился все дальше, но угрюмые цепи поверженных врагов тянулись и тянулись в нарастающую усталость, в сердце проклятого города, в узкий и изнуряющий сумрак оглушающего стука ядерных сердец и несокрушимых челюстей титанических машин, безостановочно вгрызающихся в промороженный труп Оберона, выковыривая из мертвечины крупицы надежды на следующий день, на поддержание тонких нитей воображаемой связи с Ойкуменой.

– Сколько их здесь?

– Не могу сказать точно, Даме… Сотни тысяч…

– Впрочем, это не имеет значения, – вздохнула Одри.

– Я сожалею, Даме, что вы не нашли того, что искали. Осмелюсь напомнить…

Вспышка раздражения – обезличенной и неразборчивой эмоции, скоротечного укола, за которым могли скрываться и ярость, и одобрение, и злоба, эмоциональный всплеск в ритмическом промежутке неважного, игнорируемого, ментального отражения терракотовых манекенов сумасшедшей инсталляции в честь человеческого ничтожества, колоссальная гробница, которая столетиями готовилась к принятию дремлющей личинки, имаго сверхчеловека, уродливого божества, в чьей возможной власти окажется разрушение во имя возвышенных целей, а не убогой тоски по симулякру господства и совершенства.

– Мы только в начале наших поисков, мы еще в пути за тот край ночи, сказала Одри себе. Громко и настойчиво, убивая эхо говорящей марионетки, вообразившей собственную разумность и волю под слоем клонированного мяса и насекомоподобной брони. Сколько их? Легион, только не все осведомлены о жестокой правде эволюции, разочарованной в камерности своих творений, обманутой подделкой неподвижных звезд в своем порыве оплодотворить вселенную летучим семенем грядущего совершенства. Партеногенез зла – вот имя, найденное под бременем памяти и разумности, под растяжками автоматики оживления глупых кукол, не умеющих думать, но страдающих в тягостном молчании столь натурально, что поневоле отрава милосердия готова погубить отвоеванный мир.

И словно в ответ на душевный порыв безразличное море расступилось, поблекло в совершенно уж необязательный паттерн, выпуская сверкающую точку на конце вьющегося шнура куда-то ввысь, под обезображенный потолок привычно аварийного освещения, растопыривающую в полете цепкие паучьи ухваты и начинающую завывать кошачьим визгом охранных механизмов. Путанная траектория разгоралась щедрыми мазками яркой краски – блестящего, веселого, но неразборчивого в сломанном духе разграбленного города оттенка, чужеродного вкрапления в угрюмую грандиозность тяжеловесной и тяжеловечной сентиментальности дикой наивностью гениального сумасшествия.

Штыри и шестеренки тщетно выискивали в яркой гирлянде, прорастающей среди бахромы тлеющих проводов, позывы к опасности, сытую набитость каким-нибудь пластидом – органической дрянью индуцированного объемного взрыва, но шутовская инфернальная выходка слишком уж выпячивала себя в общем абсцессе умирающего организма, чтобы быть аккордной метастазой скоротечной саркомы. Одна Одри осталась спокойной в колыхнувшейся устойчивости возможного разрушения – словно платформа джампера подалась, вогнулась под неукротимым напором тахионного шторма, затуманилась миллионом микротрещин, заслоняя хрусталь прозрачности дымкой потенциальных мечтаний в возрождении иного мира, пугая тем, что уже отболело и лишилось своей остроты, что было уже за гранью герменевтики последних секунд посмертного существования, когда затихающий метаболизм коченеющего тела растягивает в невообразимую бесконечность сладость зомбированной культурой и религией агонии райских кущей и адских трещин.

Она оказалась в том редком одиночестве просветления под бьющими лучами глупой игрушки невообразимой прекрасности, как будто это и был гениальный вклад в унылость пейзажа, оживляющий всю гармонию намалеванной учеником картины, символ бесконечности в дважды конечной вселенной Громовой Луны, артефакт массовой поделки, внесенной в переохлажденный или перегретый раствор победившего хаоса. Мир остановился для Одри, назойливо толкая ее в ритм бормотания строгих заклятий и послушных фигурок, которые смотрелись уже не столь отвратно и чужеродно, но одобрительно и смиренно, что-то зная об этом мире, страшную тайну ничтожества и смирения, ради которой стоило заживо гнить в раскаленном холоде тающих шахт, пластаясь по грубым насечкам двигающегося во тьму проходчика к неожиданной свободе и искуплению.

Ей было важно удержаться на мчащемся острие безвременья, но даже в вечности есть собственный ритм.

Радостное наслаждение сонных видений иссякало, и под мощным потоком жизненности сверкающего мира снов просвечивало, просачивалось и чаялось острое ощущение их иллюзорности. Свет забытого божества играл в примитивной трещотке холодных спален и инкубаторов малых сил – непонятая мощь скрытой символики ощущения, что и под этой действительностью за гранью снов, в которой только и возможно существование, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная, что, следовательно, первая только майя; заброшенный и презренный дар, по которому человеку по временам и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами… И не одни только приятные, ласкающие образы являются в такой ясной простоте и понятности: все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания – рай и ад проходят перед взором не только, как игра теней, – ибо сам живешь и страдаешь как действующее лицо этих сцен.

Логика сна выпячивала предопределенность извращенной случайности, сконцентрировавшей в неравновесии прыгающих зайчиков исходящий свет на стертом лице, вырвавшемся из неразборчивой массы закрытых глаз и тяжелых подбородков патологии отчаянием разбуженного взора, оформленного пепельной кожей истощенности. Словно умелая рука вытягивала сопротивляющуюся маску из неподатливого гипса и придавала эвклидовость мосластым сочленениям извивающейся проволоки, упаковывая в смысл миллионы черточек, трепетно склоняющиеся во прахе. Презренность и ничтожество суммировались в исчезающей неопределенности дифференциалов и интегралов, чтобы вырваться в напускном смирении единственного человека в бездонном море разбитых и враждебных границ.

Благая весть о гармонии мира снисходила в стихию безумия и каждый теперь чувствовал себя не только соединенным, слитым со своим ближним, но и единым с ним; как будто разорвано покрывало Майи, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Первоединым. В неподвижности и молчании рождались слабые отзвуки пляски и пения, ритмика склоняющегося под ударами ветра тростника, природная печаль стонущей души, превратившейся в художественное произведение, художественную мощь целой природы. Благороднейшая глина, драгоценнейший мрамор – человек – здесь лепится и вырубается, и, вместе с ударами резца миросоздателя, звучит зов:

– Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?

Порыв погасил движение, но послушные приказу корды протянулись в обрюзгший пруд, выхватывая цепкостью взгляда пытающийся утонуть в равнодушии и серости характер, спрессованный протест против собственной участи, ужасающей готовности лечь на заклание, пребывая в слюнявой невменяемости массового возбуждения, но в гордом безумстве в условиях мерности военного времени, превращаясь из героя в титана, на котором лежит обреченность к трагической вине.

Хламида скрадывала подробности пола, но в испачканном лице странного переизбытка жизни, парящей сладкой чувственности проявлялось с медленностью холодного раствора неотъемлемое родство, жар во всем теле, порочная волна плодотворящего возбуждения в отсутствие гарантированного химизма эмоциональной контрацепции. Одри улавливала тягучие флюиды, манящее притяжение монополя, не нуждающегося в своей противоположности, но реликтовой основательностью выдавливающего все прочие наслоения разделенного андрогина. Хлестнула струна, разрывая маскировку ничтожества и высвобождая из лепестков вони и грязи нежданную белизну женского тела – искомое отражение запредельных сил, тайный импульс примитивных войн, несведущих в истинном предназначенье этической геометрии.

Телохранители шагнули вперед, а громоздкая машинерия стального уродца, возвышающегося под самый потолок, подогнула колченогие упоры, как будто и вправду пытаясь рассмотреть, постичь отверстиями массированной смерти неловкую, высокую фигуру исхудавшей женщины. Неясные силы морали скрючивали руки пленницы в невозможной попытки прикрыться от стерильных взглядов равнодушных варваров, давно забывших, что жалкая изуродованность может вызывать или просто намекать на традицию похоти и насилия. А может, эта была гордыня? Остроумный намек на старость мира, где даже уродство не способно предохранить тягу полов, явленость гравитационных сил, неизбывную метрику релятивизма, единство листа, где одна стороны необходимо полагает другую, где на каждую силу окажется выход стратегии непрямых действий?

– Это опасно, Даме, – каркнул за плечом коммандер, отказываясь преодолеть категорический запрет касания страшным напором рубленных слов.

Одри подошла к своему отражению в неисполнившихся мирах погибших вселенных и, положив ладони на ее голые плечи, спросила:

– Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего?

Женщина молчала. Ее глаза были закрыты, но Одри чувствовала упорную недвижимость копящейся силы, пока еще сдерживаемый напор истины, оставляющей призрачный шанс забыть и уйти, оттолкнуть найденное богатство, непонятый смысл вселенских мук в блаженство тьмы и пустоты.

– Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего? повторила Одри, с силой надавливая на хрупкие ключицы, вминая внутрь бесстыдство жуткой наготы ходячего скелета – муза концентрационных лагерей смерти, предвестник, ангел гибели, выпавшего из провидческого бреда кротов, нашедших путь к богам.

– Она вам ничего не скажет, Даме, – спокойно сказал коммандер. – Они марионетки, куклы…

Дурацкая игрушка под потолком замедляла вращение, тонкий визг расплывался в печальный иссякающий вой, а блеск выцветал в черную ржавчину запекшейся крови.

Она действительно ничего не скажет. Боль осталась по другую грань мира, поняла Одри.

– Лекаря, быстро, – кинула Даме в пространство тишины и непреодолимость приказа вытянула из однообразия рельефной белизны такую же безличность с саквояжем в руке.

– Мне от нее нужно пятьдесят секунд вменяемости. Пусть это будет наслаждение, пусть это будет боль, но она должна заговорить. Несколько фраз, все остальное – не имеет значение.

– Рекомендую сыворотку правды, Даме, – ответил лекарь. – Она вызывает необратимое поражение головного мозга, но растормаживает блокированные участки памяти и речи. Но мне нужны будут помощники…

– Она не собирается сопротивляться.

– Инъекцию надо делать в основание черепа, Даме.

Одри отступила. Напружинившаяся марионетка еще больше опала, обвисла, врастая во враждебную реальность, истончаясь в ее неприкаянной среде, как крупинка соли. Что-то еще держалось в необязательном теле, в этом неопределенном пристанище даже не старости, а той древности, где утрачен счет физических времен, условный оборот вечного пребывания на одном месте, где уже нечему гнить и разлагаться в окаменевшем теле, а придавленная испытаниями душа растеряла мудрость, которая есть просто усталость.

Послушные рабы все еще окаймляли грязным океаном узкую полоску ритуального творения, придавая специфическую величественность примитивному насилию. Одри с какой-то иной стороны взглянула на запущенный ею чудовищный механизм, в своем упорстве и равнодушии идущем до самого конца, до запретных пределов заклятых королевств, обнаруживая за приемлемой бездушностью, автоматизмом неожиданный эстетизм оформления смерти, архаические отсылки к укорененным символическим структурам, насилием сохраняющим равновесие между подающимся разумом и тяжелевшей, набирающей ненависть, горе, беду Крышкой, теряющей призрачность и прозрачность Хрустальной Сферой.

Наслаждение готово было проникнуть в приближавшееся предвкушение, как неожиданный пейзаж или уродство привязывают скучающий взгляд, цепляются крохотными крючками свежей топологии и цветовой гаммы за серую поверхность усталых будней, сдирая поджившую корку устоявшихся мнений и движений, останавливая в ударе наивной красоты. Но для этого нужно было полностью отодвинуться от настоящего, сгинуть хоть на мгновение в тайное укрытие сентиментальности, отгораживаясь от грубости и неэстетичности пытки, позволяя надутому манекену хоть в чем-то проявить свободу воли. Однако сопротивление среды не выпускало из жестких тисков плотно подогнанных шестеренок. Наслаждение лишь смутной тенью коснулось глаз и выродилось в санкционированный ужас.

Ломкие руки задирались вверх за спиной, пригибая лысую голову под хромированные пластины инъектора. Сила всегда в неравенстве – слабость против пружинящего напора боевых коктейлей и брони, грязная кожа против жадного жала интеллектуальной отравы. Ребристые фиксаторы впились в униженную голову страшными лепестками хищной орхидеи, втискивая в глубину ядовитый хоботок, щелчки линейки отсчитывали дозу, и бесцветие обманчивой воды уходило, впитывалось в иссушенную губку человечности. Одри казалось, что сейчас должен быть ответ изнасилованного тела – корежащая пляска, судороги, рвота, но в дистрофии межкостных промежутков уже не оставалось взведенных пружин сопротивляющегося метаболизма. Тишина и покой. Покой и тишина. Слабое дыхание. Отпущенное тело даже как-то мягко опустилось на грязную подушку прессованного скарба, не распадаясь в безжизненную позу, а складываясь в молитвенную пародию жестоким богам.

– Сыворотка сейчас подействует, Даме.

– Поднимите ее, – приказала Одри. Осторожно, хотела добавить она, но это уже не имело смысла. Тело осталось лишь чистой видимостью, воплощенным миражом, вместилищем, еще более временным и бренным, чем их упакованные в силу мясо и кости.

Она обвисла в цепкости белизны, раскачивая головой в неслышимом пении или жутких муках. Одри склонилась к ее губам и с изумлением поняла, что это был смех, безумный, истеричный.

– Злополучный однодневный род, дитя случая и нужды, что вынуждаешь ты меня сказать тебе то, чего полезнее было бы тебе не слышать? Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. А второе по достоинству для тебя – скоро умереть.

– Все уничтожить, – сказала Одри.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю