355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Савеличев » Фирмамент » Текст книги (страница 15)
Фирмамент
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Фирмамент"


Автор книги: Михаил Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Затухающие круги откатываются от светлых проплешин растерзанных тел, лужи крови невозможно ярко пятнают скомканность черной бумаги обретших покой, вырвавшихся из узды тоскливой реальности в вечное ничто, в благословенную пустоту и тьму потустороннего пребывания, не оживленного герменевтикой мифа, религии, философии, в бесконечный предел предсмертных грез и божественных откровений.

Агония еще шевелила завалы тел, выпускала неожиданные фонтаны и реки из резанных артерий, но исход был ясен – только двое сойдутся в последнем поединке, и только один останется в живых до новой попытки, новой сцены, вечно новой кажимости с вечной сутью противостояния замкнувшихся потенций, виртуальных миров, от мягкой антитезы метафизических уравнений и квантовых правил доходящих до невыносимых глубин человеческой тьмы и моральных опивок. Фарелл отцепил корд, по которому растекалась кровь, адреналиновый шокер перестал содрогаться в запрещенном режиме накачки звериной сути и напружиненные даже в смерти карлики опали словно таинственный мираж, словно неожиданный снег, отступая черной водой от выброшенных на берег трупов титанов.

На другой стороне поля схватки прорезался световой шнур, уперся в потолок и распался непредсказуемым дождем жгучих струй, простреливая порхающих бабочек. Фарелл шевельнулся, выбирая необходимое направление и точку, где сходились пустота, безопасность и положение ответного удара, оставляя застывший фантом-обманку. Громадные обугленные тела с отвратительным запахом глухо падали на мокрый пол, и в мгновении тишины вдруг ощутился тот единственный всплеск нового движения интеграла, выискивающего в верхнем зеркале иной топос для «дождя», мир инстинктивно запнулся, замер в невероятном падении из прошлого в будущее, вбирая в себя единственно верный просекающий луч. Красивые стоны и героическое умирание были уже ни к чему – вполне достаточно просто тишины.

Это был короткий момент отдыха – расслабляющая роскошь на полпути к цели, из адских глубин в высоты райского наслаждения, в металлические сферы приближения к величайшему разуму, к которому, однако, не стоит пробиваться сквозь тонкую скорлупу. Вполне достаточно ощутить себя на вершине чистилища и не прыгать в смеющуюся и дразнящую синеву – можно ушибить макушку о нависшую Крышку. Фарелл бегло оглядел отвратительный курган наглядной патанатомии, выискивая малую силу, но крохотное тело сгинуло, утонуло в глубинах боли и страха. Может быть, это и к лучшему. Сгинуть не как овца на скотобойне, а как разменная пешка в бесконечной шахматной партии вселенной самой с собой.

Из теней сформировались и выдавились новые фигуры успешного дебюта.

Брезгливый Мартин пошевелил носом:

– Отвратительная работа, коммандер.

– Отвратительный толкач, – поправил Фарелл. – Беженцы и прочие отбросы верхних извращенцев…

– Разве можно так о великих, – укорил Борис. – А я ничего не чую, только вижу. Бой был впечатляющим.

Волны холода лениво откатывались от кротов, интерферировали и опадали странными дугами крупного инея. Воздух стремительно вымораживался, избавляясь от запахов смерти. Кирилл присел на корточки и потрогал кончик корда. Свернувшаяся кровь уже не пачкала перчатку, лишь осыпаясь мелким прахом на побелевший пол. Печальное начало печального конца.

– Где коффин? – завертелся Борис. – А, вот…

– Каково это было? – спросил Фарелл, подходя к резному футляру древнему на вид саркофагу из обтертого металла с дурацкими завитушками, напоминающими ничего не изображающие пиктограммы. Если приглядываться внимательно к его поверхности, то можно было заметить туманное дрожание, окутывающее ящик, как будто мироздание не держало невероятную силу, сосредоточенную внутри, прогибалось, уступало микрон за микроном, выпуская из своих глюоновых объятий странное очарование одиноких кварков.

Фарелл чувствовал это удивительное изменение в самом себе, где равнодушие к собственной цели, презрение к вынужденному осадку десятков чужих, пусть и никчемных, но все же жизней, страсть утоления абсолютно необъяснимого любопытства, для которого не находилось слов и в самом себе, кроме старой веры в существование звезд, сменяется иной нотой, иным акцентом, таким же невыразимым, но одновременно простым и ясным. За словами, чувствами, символами и судьбой крылся некий неразгаданный икс, который, конечно, был дан во всех энергиях, жертвах, смертях, но который оставался вечно скрытым от анализа и являлся неисчерпаемым источником новых и новых обнаружений. Чем сильнее проявлялась тайна, тем символичнее оказывался рождающийся образ, торжественнее и величественнее деяния, превращающие избиение в битву, а предательство – в самопожертвование. Чем менее проявлялось неявляемое, тем более понятным, простым и заурядным оказывалось то, что являлось, происходило, творилось, но тем труднее было пробиться сквозь банальность к таинственной и загадочной глубине того, что явилось.

– Как-то это все неправильно, – сказал Кирилл, словно отзываясь на мысли Фарелла.

– Что неправильно?

Кирилл бросил шнур и поднялся.

– У меня – дежа вю.

– Ха, – хмыкнул Борис. – У нас всех – дежа вю.

– У меня нет никакого дежа вю, – мрачно вбил гвоздь в дискуссию Мартин.

– Кто-то предлагает оспорить ход операции? – осторожно спросил Фарелл. – Дать задний ход? Забиться в нору?

Давать задний ход, забиваться в нору и уж тем более оспаривать ход операции никто не собирался. Все, за исключением Мартина, мрачно разглядывали поле битвы, окаймленное светом и тьмой, которые сливались в недостижимой дали в единое целое ничто. У каждого были мнения, чувства, предчувствия, но каждый понимал, что время споров и сомнений осталось позади, провисло в изнанке бытия ненужной тряпкой, сбивающей ритм резонирующей вокруг них Ойкумены, и остается тот единственный предпочтительный для человека выход – делать то, что должно, не уклоняясь и не сомневаясь.

Фарелл подошел к коффину, отщелкнул защитную завитушку и потрогал затертые до блеска пластины управления. Тугое напряжение пощипывало кончики пальцев, а искаженная метрика создавала впечатление, что рука вязнет в какой-то липкой субстанции – неприятно цепкой и жадной, прокатывающейся серой мошкарой помех по близлежащей реальности. Словно коммандер был телевизионным изображением.

– На него надо садиться? – спросил Мартин.

– Надо, – подтвердил Фарелл.

Борис примостился рядом с коффином на технологическом выросте палубы неясного назначения. Прикасаться седалищем к этой штуке было абсолютно невозможно – ощущалось ясно и недвусмысленно. Было в саркофаге нечто отталкивающее, ставящее под сомнение окружающую реальность и его, Бориса, пребывание в этой реальности. Не то, чтобы он был сильно привязан к Ойкумене фактом своего человеческого существования – выпадение из привычного, хотя и ненормального, круговорота правил, стратегий, обязательств произошло в столь стародавние времена, что иногда он ловил себя на мысли – а не одинок ли он под Крышкой? Не слишком ли ярок среди фантомов Обитаемости, одержимых ненастоящими, наведенными страстями не ими написанного сценария? Математически происходила операция вынесения за скобки, исключения из множества, деления на ноль и прочее непотребство истекающего презрения и уверенности в допустимости обращения неприкаянных человеческих существ-имаго в тусклую символьную структуру логоса – выпотрошенность холодной логики, лишенной живого дыхания.

Понимание всегда раскрывается не как конкретное знание, а исключительно личная уверенность включенности в правильный ход событий, а спокойствие, лень, нега оказывались сколками грандиозного, сверкающего шара материализованной бесконечности, живущей по собственным невнятным законам и равнодушной к стремлениям людским занять неподобающее им место под Крышкой. На смену тягучей неопределенности всевозможности и вседозволенности с каждым касанием пальцев к нечто, дремлющему в броне заговоренной могилы, к Кириллу возвращалось ощущение персонального, внутреннего ледникового периода неимоверной тяжести расползающихся внутри холодных языков, подминающах, сносящих поддержки и подвесы столь милого личностного бытия, весь мусор психологического дерьма – испражнений породившего его общества, промораживающих затхлость и уютность тесного Я до остолбеняющей свежести хирургической лаборатории по вивисекции животных.

Грубое вмешательство скальпеля редко приносило удачу, и груды изрезанных тел мрачно подпевали гудению анестезирующих агрегатов. Они присутствовали как добавочная тяжесть в скользящем давлении нависающей Крышки, что заставляло еще больше выпрямляться, расправлять плечи, не поддаваясь ласке усталости – привязчивой суке во тьме одиночества. Мартин не понимал, что такое цвет, но подозревал в нем грандиозную обманку, величайшую ложь, упрятанную пьяным демиургом в самом центре фирмамента. Свет должен был быть только теплом – полезной штукой на дне гравитационного колодца, неиссякаемым источником роста и цветения, но его претензия на разум оказывалась непосильной даже в пределах Обитаемости. Космос слишком темен для солнца, человек слишком доверяет свету.

У коффина не было света. Он оказывался чистой тяжестью, нереализованным, становящимся порывом прогнуть, прорвать хрустальную плеву, поиметь стыдливую стерву – миллиардолетнюю старуху, готовую сесть на карандаш, только бы не ощутить в себе живое движение. Хотя, живое ли? Да и способно нечто на похотливые подвиги? Уж не оказывалось оно действительно «оно» в вечной иронии довольного творца?

– Готово, – сказал Фарелл.

Время пререканий действительно истекло, все расселись на саркофаге, неудобно скрючившись в неудобных позах тоскливого ожидания и забытых сомнений. В них не менялось уже ничего – эпицентр был тих и скучен, но волны пробуждающейся воли расплывались внутри толкача, отыскивая и врачуя на свой манер бездомные души. Едкая кислота растеклась по сборищу грязных ракушек, обросших водорослями и паразитами, выедая бесценное умение пребывать в скотском состоянии иллюзии человечности. Незаметная сила настойчиво проникала под защитные конструкции обыденного сознания, снося напрочь изможденную гармонию социальной машины – рефлексии рабов и господ, высвобождая жемчужины подлинного духа. Вот только не было им места в затхлом болоте под непроницаемой Крышкой.

Мироздание скрипело и сдвигалось, кренилось и давало трещины под разматывающимся ураганом вечной силы, внезапно зашевелившейся в уснувшей Ойкумене, восставшей от химизма наведенных грез, иллюзорности бесконечности вселенной в действительную ограниченность мира без звезд. Это была ментальная картинка, не имеющая отражения в физическом окружении, разбуженный гигантский жук напористо и угрюмо прорывается сквозь отверделые пленки земли наружу – к свету, к теплу, раздвигая хитиновой броней белесые нити галлюциногенной грибницы. Снующие по извечно предопределенным тропинкам муравьи отшвыриваются из тесной клетки инстинктивных обязательств, долга, рабства, рассеиваются по бескрайней поляне весеннего леса, исчерченной светлыми и черными пятнами восходящего солнца и новой листвы, теряют себя, обретая самих себя в опасной и мучительной свободе отверстого неуютного неба.

Незримость прокатывалась внутри пространства между железных стен, не разбирая придуманные достоинства и несправедливую ничтожность, на неясное мгновения переворачивая отрезанную от корней Традиции Ойкумену, вдавливая чудовищную опухоль в легендарные времена арктического пробуждения под небесами, поделенными между светом и тьмой постоянства. Но то, что было откровением, чудом, милостью, воспринималось и ощущалось раздавленными существами прогнившей человечности как стихийное страдание, как внешний катаклизм гибнущего толкача. Если бы вой и плач могли пробиться из открывшейся глубины их собственного Я, то стены бы гудели от исторгаемой скорби и мольбы.

Мир оказывался слишком сложен и зависим от ничтожной пылинки несокрушимой иерархии. Нити рока стряхивали пыль, путались и рвались, прорастали судьбой, ведущей сквозь лабиринты овеществленных слов – не лжи, не обмана, не пустых оболочек фальшивых чувств и желаний, а весомых миров эйдетической полноты, магических заклятий, уравнивающих волю и ум, удерживающих в бессловесной тишине глубочайшее откровение понимания собственного предназначения и предназначения мира.

Распечатанные души двигались своим собственным умным движением, презирая обломки рыдающих оболочек, избавляясь от пуповины неловких привязанностей абсолютной жестокости. За истаявшей Крышкой им открывалось, что выше человека по умности, по отождествлению вечного покоя и вечного движения оказывались светила, и выше всего – звезды. Мир неподвижных звезд есть максимально возможная для космоса умность и максимальное отождествление движения с покоем. Тут максимально данная напряженность подвижного покоя, максимальное наполнение категориальной умности. Поэтому тело звезд есть более тонкое и умное тело, оно больше пронизано смыслом и разумом, чем экуменические тела. Чтобы попасть в звездный мир, надо физически измениться, надо изменить самый принцип организации тела, хотя само тело не может не остаться в звездах, несмотря ни на какую его умность.

Замороженные в искалеченность генетических экспериментов, в изрезанные лучевыми скальпелями программы бессмысленного воспроизводства тела крепко держали взмывающие души, оказывались неотделимым балластом на их пути за пределы Хрустальной Сферы. Оскопленная мораль стальными нитями привязывала растревоженный ум к жалкой грязи трюма и еще более жалкой роскоши палуб. Яд зрел в покорности и величии, в старости и ничтожности, в быках и волах, чтобы разъять их в кататонии, шизофрении и аутизме еще более бессмысленного существования.

Сидящие ощутили момент окончательного поражения. Словно кто-то тоскливой рукой провел по алчным лицам, прощаясь с подлой прагматичностью использования прекрасного чуда, оставляя порхающих осиротевших бабочек над угасшими колодцами ингибиторов снов.

– Все, – пробормотал Фарелл, скрючившись от боли замершего в неуверенности сердца перед очередным толчком или окончательным молчанием на краю крика извращенного разума. – Все, и еще раз все.

В непреодолимой разделенности характеров порой проскакивали синхронные искры замыкающего осознания чужих чувств, и вновь Борис ощутил объединяющую их тоску фальшивой цели, смутной иллюзорности свободы и непреодолимой ограниченности судьбы. В разыгрываемых нотах была допущена опечатка, сбившая с ритма небесную гармонию, и как бы потом не звучал шедевр в растянутом полотне вечности безвременья, уже не имело значение последовательность, история, раскаяние и иные функции скомканной материи, все признавалось ошибкой, неудачей, отягощенной еще большим злом, чем это было позволено анонимному творцу.

– Необходимо осмотреть корабль, – встал Фарелл, поморщившись от облегчения тающей боли. – Кирилл и Борис – низ, мы – верх.

– Надеешься отыскать что-то новое под Крышкой, коммандер? – спросил Мартин.

– Конечно, – кивнул Фарелл. – Нам нужна муза. Нам срочно нужна муза. Вдохновение испаряется в сугубо мужской компании…

– Я слышал о таких стервах, – сказал Кирилл. – Дорогие и никчемные игрушки, фабрики по производству гормонов.

Складка разделяла их на привычные верх и низ – яркое световое марево провисало над головой, готовое разродиться дождем гневливых молний пробивающего конденсатора и распространяя электрическое ворчание высокого напряжения. Лишенное поддержки потухших батарей, слепо пялящихся на бессмысленно бьющихся бабочек, перспектива утратила величественность, расплылась в близоруком астигматизме прожилками висящих сотов и галерей, смазав остроту противостояния безнадежным пониманием, что манящие вершины лишь восставали из реальности чужих галлюцинаций, чудовищного обмана все такой же нищеты тела и духа. Дно не подтягивалось к красоте изгаженной сказки, не вырывалось из топкого болота настоящей тишины, а только проваливалось без исчезнувшей связки, антитезы, полагания иного, тьма без света обращалась в серое ничто нереального пространства.

– Какими они могли стать? – спросил Кирилл.

– Там нечему вставать, – мрачно ответил Борис, оглядываясь и наталкиваясь злым взглядом на привычные откосы брони с проложенными ржавыми руслами конденсирующейся и стекающей влаги. Царство карликов, разоренное нездешним крысоловом, таращилось голодными отверстиями утилизаторов, обдавало странников струями горячего пара и ледяного дыхания компенсаторов.

Пол заволакивался плотной белизной, не успевавшей стекать в дренаж, и под дырчатой сеткой нарастало недовольное шевеление агонизирующих паразитов.

Кирилл старался поднимать повыше ноги, чтобы при каждом шаге видеть мабуты, но туман липкими щупальцами цеплялся за свою добычу, тянулся миллионами извивающихся прожилок за металлом и пластиковой кожей упругой пленкой бессмысленной тайны. Пустота и тишина ковчега взывали к ненормальности и осторожности, сосредоточенности и вниманию, но банальный антураж толкача-беженца сталкивал с узкой тропинки сиюминутности в динамо пессимистических обобщений. Заданный в пространство вопрос лишь порождал эхо неиссякаемой уверенности в очередной ошибке, стратегическом просчете, разбивал нервозность вероятной опасности в замыленную картину осколочного восприятия, в черные потеки слепого пятна, игнорируемого ленивым мозгом в незаполняемую тьму.

– Нажива может быть богатой, – вновь срезонировал Кирилл в затылок Бориса с неясным злорадством ожидаемого ответа.

Но тот промолчал. Нажива, хабар, барахло, рабы, женщины, малые силы… Мусор войны, отбросы Пространства, низы Ойкумены. Кого сейчас интересует вся эта дрянь? Вся эта материя – топливо распада, дровишки вселенского костра, в котором одинаково жарко и мучительно сгорают и слуги, и господа, великие и малые силы, маркитантки и проститутки, все, что растянуто в пределе противоположностей глупой игры творения со сломом. Никто не рискнет привязаться в бесконечном потрясении разрушенных основ к чему-то осязаемому, воплощенному, существующему, никто не захочет высот величия, мрачных саркофагов спящих мертвецов, обескровливающей вседозволенности маразма.

Впечатлений и чувств желают жаждущие, испорченные грандиозностью и продолжительностью разворачиваемого под Крышкой представления. Кроты, занявшие ряды в партере, аплодируют удачным сюжетным находкам, освистывают фальшь собственных обманутых ожиданий. В военной текучести Ойкумены просвещенные больше не ценили гниль материи, плеск гормонов и убогость владения – картинки бытия оказывались неотъемлемой собственностью, виртуальным богатством, которое только и можно было сохранить, которым только и можно было воспользоваться. Иди и смотри, иди и смотри…

– Ты еще не знаешь, что такое настоящая пожива, стажер, – соизволил усмехнуться Борис.

– Например?

– Атака на Оберон. Ты когда-нибудь видел как горит Пространство? Как трясется в сумасшедшей тектонике разрушенной метрики планетоид? Как сжимаются его внутренности, выбивая кровь и мозги из рудокопов? Безумие эвакуации? Смиренные карлы, ужасом превращенные в кровожадных злодеев?

– Слишком театрально для правды, – хладнокровно возразил Кирилл. Ненужная патетика прогнозируемого страха.

Борис рассмеялся.

– Совсем неплохо для новичка. Ты разбираешься в вечных ценностях. Хотя со временем собственная зрячесть в этом клоповнике начинает утомлять.

– Так в чем же подлинный смысл?

Тьму разбила вспышка непроницаемого мрака, но Кирилл успел нащупать в толчее режущих вероятностей свободный ход ответного удара. Интегралы сомкнулись в патовой позиции – антиоптимум Парето фехтовальных учебников и традиций кэндо, – отбрасывая резкие блики на непроницаемые маски.

Борис убрал интеграл, поклонился.

– Вот и ответ.

– Внезапный удар, наставник?

– Предательство, стажер, предательство. Ярчайший смысл эйдоса. Разрыв возможностей, убийство вероятностей. Предать не так уж просто, как кажется. Чтобы предать, нужно стать единым целым, слиться с другим, забыть о себе и своих амбициях, но самое важное и невыполнимое – не думать о предательстве.

Тела были ужасны и безобразны в своей ухоженности, отмытости, антисептичности, которые превращали их в нелепые манекены и игрушки для примерки и воспитания порока. Тяжелый шар прокатился сквозь рассеянные ряды кеглей, разбрасывая их в стороны, вминая тонкие целлулоидные поверхности, не сдерживаемые никакой полнотой содержания, лишь спертой пустотой свершившегося разложения. Под хрустальным светом яркие блики ложились на бессмысленное шевеление, оптическая резкость фонтанов цветов и оттенков вырывала из неразборчивой слитности намеки на подлинно живую жизнь, но при ближайшем рассмотрении рельеф сделанного тела распадался на несоединимый анатомизм проспиртованных мышц в театре мертвых. Слепые глаза и растянутые рты с языками, жаждущими вкуса, шелест трущейся кожи и слабые взмахи крыльев бабочек, траурными цветами распустившиеся на стенах верхних галерей.

– Прах и тлен. Тлен и прах, – бормотал Мартин, улавливая в облагороженной среде отвратные примеси шизофрении, приторным гниением вплетенной в темноту его личного пребывания.

Поначалу Фарелл старался перешагивать через людей, боясь что боль вернет силу в выпотрошенные мозги, но потом пол коридора скрылся под белесым слоем, как прогнивший сыр, усеянный толстыми личинками, и шипованные подошвы отмечали их путь взрывающимися черной синевой гематом на шелковистых подкладах величия и достоинства.

Кто-то ведь должен был уцелеть в этой схватке ума и соблазна, говорил себе Фарелл, заглядывая в драпированные ложи, провонявшие насилием и наслаждением, в уютные гнезда змей, где среди обглоданных останков дергалось в припадке невозможной ломки все такое же совершенство пластиковых лиц. Крайний рай, прибежище самых отвратительных отбросов Ойкумены, фальшивая подделка величия, свиньи, хряки Внешних Спутников, которые пытались разыграть любительский спектакль и теперь наказаны яростью профессиональных ценителей. Отбросы, недостойные внимания, не привлекающие внимания, стонущие останки растоптанного обмана. Как объяснить им, что в общении живых мы знаем других людей с гораздо более внутренней стороны, чем внешней? Мы чувствуем в них этот скрытый и никогда не проявляемый до конца апофатический момент вечного оживления, посылающий из глубин человеческой сущности наверх, на внешность, все новые и новые смысловые энергии. И только благодаря этому становится подлинно живой человек, а не статуя, не мумия.

Любить, презирать, уважать можно только то, в чем есть нерастворимая и неразложимая жизненная основа, упорно и настойчиво утверждающая себя позади всех больших и малых, закономерных и случайных проявлений. Лицо человека есть именно этот живой смысл и живая сущность, в одинаковых очертаниях являющая все новые и новые свои возможности, и только с таким лицом и можно иметь живое общение как с человеческим, неважно, что мы вкладываем в это общение – презрение и ненависть, интерес и равнодушие, надежду и отчаяние.

Здесь ободранная человечность на поверку оказывалась ужасающей пустотой, бездной, дрыгающейся в непристойностях марионеткой, лишенной, вылущенной от всех останков символической сущности, обращенной в бессмыслицу, лишний кусок дерева, приуготовленный к сожжению. Толкач, сверху до низу набитый дровами. Погребальный костер надежде найти человека в этом зверинце и цирке паразитов и уродов.

– Сжечь, все сжечь, – вынес свой вердикт Фарелл.

Обугленные решетки и прах, еще принимающий останками воспоминаний чуть вздутые контуры испарившихся малых сил обрамляли нереально светлое обнаженное тело, удерживаемое в настоящем распинающими ребристыми ручками огнеметов, еще сочащихся тягучим и липким напалмом, ждущим нового воспламенения под бездонными сводами корабля. Картина завораживала невероятностью, смыкавшейся в неуловимом полюсе мнимости ценностей с чем-то похожим на красоту, отбрасывающей потусторонние отсветы на лысый череп спящей женщины.

Борис опустился на колени и потрогал перчаткой ее шею. Сквозь кожу и пластик доносилась приглушенная надежда на жизнь и успех. Подлинность. Муза. Безобразная муза самой впечатляющей красоты в этом отстойнике под Крышкой лишь сон, только сон среди шизофренической кататонии и плясок святого Витта, среди смердящей огненной смерти, свернувшаяся жемчужина в пепле тысячелетий сгинувших моллюсков. Ей было душно в спертом пространстве нечеловечности, она задыхалась под бременем вечной жалости на теплом ложе импровизированного крематория.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю