Текст книги "Самурай (СИ)"
Автор книги: Михаил Савеличев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Сколько раз я трогал и еще трону ручку входной двери, превратившейся из золотистого кругляка с барочными завитушками, почему-то напоминающих алфавит, за долгое время нашего совместного существования в тускло-блестящий, ободранный, исцарапанный, исковерканный многочисленными злонамеренными и случайными взломами, с бороздами непонятно откуда взявшихся на металле морщин предмет, отчего он неприятно напоминает мошонку, словно за каждым невинным открытием двери видится намек на гомосексуальность или на какую-то подобную чушь, и кажется, что под крепкими, сильными пальцами плоть еще больше опадет, сдуется окончательно, обнаружив полное отсутствие столь важной для нас (да и для них, что греха таить) начинки.
Образ и коннотации стоящих перед моим взором ручек по духу очень точно совпадает с привлекательностью тех гостей, ради которых я и распахиваю дверь. Не будем впадать в очередные банальности, описывая прекрасный наш союз, пускать слюни по обсерватории и ломать голову над антифридмановскими уравнениями и БФ-парадоксом; я знаю наизусть, что было, что будет, как та цыганка, и, не в силах ничего изменить, прислоняюсь щекой к ободранному дерматину с торчащими обрывками утеплителя, ставшего почти трухой от поселившихся в нем насекомых непонятного происхождения, с удовольствием жрущих синтетику, и мне хочется плакать, взяв только одну карту из колоды, где, например, она еще маленькая, пухленькая девчушка с бантами, разинутым ртом и детской доверчивостью в глазах.
Еще выбор, и мне впору делать очередную попытку выстрелить себе в голову, чтобы выдрать из себя сладострастную боль, а еще лучше – найти высокий дом и спрыгнуть с него, так как я уверен, что нет в мире пули, предназначенной для меня. А есть ли дом? Но это, опять же, не вся правда – малышка и изуродованный, распотрошенный труп, в котором не осталось ничего человеческого, только мясо, кости и обрывки торчащих жил.
Правда страшнее, гораздо страшнее, еще страшнее, что я вижу не одну правду, а целый веер их, множество колод с разными рубашками, среди которых попадаются радужные и веселенькие, но содержащие все те же масти, все тех же королей, валетов, шестерок, которые раскладываются под руками Судьбы в многомерные пасьянсы с единственным результатом, в котором нет ничего нового даже для обычного человека с улицы – смерть и только смерть, но вот стоимость такой смерти могу оценить только я. Хотя, нет, не могу, я не тот старый оценщик с нимбом вокруг башки и мерой в руках, я вижу его глазами, но он действует моими руками по своему и только своему усмотрению. Гарпия она и есть гарпия – чудовищный симбиоз младенца и старухи, которыми, впрочем, являемся все мы на этом и том свете.
Поэтому я с легкостью отбрасываю две лживые статичные картинки из колоды, раскрываю веером все остальные прелести стучащейся ко мне жизни. Обман – какая ерунда – шоколадка, конфетки, мелочь из маминого кошелька, та же мелочь уже из кошелька папика, лишившего физической невинности развратное дитя, снова обман, уже не такой невинный, но, в общем-то, и лишившегося из-за него жизни человечишки мне не жалко, не достоин.
Вот здесь веселее, изобретательнее, это не конфетки таскать, тут артистизм, наглость, равнодушие нужны, и еще, конечно, авантюризм, а лучше – полное отсутствие тормозов – ходим по домам с дружком и даем представление под названием «Милый, я зашла попить водички, а он хотел меня тут же на унитазе изнасиловать», в результате которого зрители получают ни с чем не сравнимые ощущения ножичка около горла, а порой и в горле, если не хотят заплатить милому за представление.
Пошло, опасно, противно, так как порой могут изнасиловать и по настоящему на том же унитазе, и тут даже ножичек в брюхе не очень сильное облегчение, так как душа все же хочет чего-то светлого и безобидного, как конфеты тайком из буфета.
Дальнейшее мне ясно, и я достаю другую колоду, запечатанную еще в целлофан, с другими картинками, но похожим содержанием, только она чуть-чуть потолще, так как не обрывается внезапно на квартире какого-то фраера с разбитым умывальником, а продолжается и дальше, вовлекая в водоворот лжи все новых и новых людей. Каждый человек – своя колода, но я, как шулер, как фокусник, перебираю их с невероятной быстротой, карту туда, карту сюда, две в прикуп, парочка взяток, козыри биты, джокер торжествует, пасьянс складывается в новую смерть, и она мне совсем не нравится.
Кто сказал, что невозможно определить ценность каждого человека? Очень даже возможно, очень просто, исключительно механическая операция – простейшее дифференциальное уравнение, очень похоже по виду на уравнение потоков, элементарное решение, можно даже численное, а не аналитическое, благо вычислительная машина вселенной под руками – квант сюда, квант туда и готово, такая простота, может, и угнетает, нивелирует придуманные самим человечеством благоглупости о бесценности человеческой жизни, о гуманизме, о каре Божьей, но что поделать, если мир устроен так, как он устроен, а не так, как нам когда-то хотелось.
Как плохо для нашего самолюбия, что, оказывается, глупая сказка о базарном торговце, взвешивающем души с помощью подпиленной гири, оказалась не так уж и далека от истины. Не нужны мне уравнения, я нарешался их в школе, на горе, меня тошнит от интегралов и дифференциалов, мне противны функции, мои пальцы устали манипулировать картами, и я отбрасываю колоды, разлетающиеся по мирозданию, мне нужны просто весы, и даже гиря здесь лишняя.
Дальше только техническая задача – одни души в одну алюминиевую тарелку, другие души во вторую алюминиевую тарелку, придерживаем их немножко, чтобы быстрее опустились на какую-нибудь сторону. Равновесия нет в мире, нет их и в поступках, и в душах, поэтому я не боюсь возникновения очередной неопределенности, когда пришлось бы вновь строить идиотские теории о вечных моральных ценностях, об ответственности человека за выбор, и о принципиальной неразрешимости вопроса – можно ли основать храм счастья на единственной детской слезинке.
Забавные они, эти души, словно чернослив – черные, сморщенные, с гнильцой, корявыми косточками, толстыми червячками, обсыпанные противной трухой и опилками, скользкие, душистые, беспомощно лежат на тарелках, не дергаются, терпеливо ожидая своей участи, а я тем временем глубже надвигаю на уши мохнатую кепку-«аэродром», зачерпываю лопаткой очередную порцию из громадной кучи и бросаю ее на весы. Мне заведомо известен результат, но я бюрократ Высшей Справедливости, я должен выполнить все обязательные процедуры от начала до конца, аккуратно записать полученные цифры в гроссбух, свести баланс и закрыть счет.
С обманом мы разобрались. Счет не в ее пользу, я не вижу подходящей мировой линии, проведя по которой ее испорченную душу можно свести ущерб если не к минимуму, то к разумным пределам – не больше, но и не меньше, чем у других. Я хочу спасти ее, не переделать душу, что уже невозможно, точнее – всегда было невозможно, не перевоспитать, не смягчить сердце, а лишь найти повод для себя не открывать ей дверь, заткнуть уши ватой с воском, привязать себя к мачте, чтобы не слышать звонка, не видеть перед собой ее, которая уже и не гарпия, а сирена – влекущая, манящая, ужасная.
И я скольжу по реальностям и судьбам, заглядывая во все закоулки, во все темные и пыльные углы, изучаю самые маловероятные альтернативы, разматываю спутанный клубок норн, порой рву его нервным движением, но все-таки задача не имеет нужного мне решения. Причина здесь ничтожная – маленький, еле различимый узелок, брак на ткани вселенной, связавший совершенно разные судьбы, одна из которых никчемна, а другая важна, очень важна для Судьбы мира. Нет, конечно, это не Мессия, не Пророк, не Мать, не София, не Вера, не Любовь и даже не Надежда, иначе было бы слишком просто, вопиюще неравноценно, и я не искал бы никаких обходных путей, жалея собственные силы и время.
Судьба, спаянная с судьбой сирены, есть лишь крохотный камешек в основании колонны, сдерживающей как, и миллионы других, чудовищный напор, давление, не дающей ценному черному мрамору пойти трещинами, раскрошиться и, в конце концов, рухнуть, похоронив снующих мимо людей, походя прикладывающихся ладонями и растопыренными пальцами к гудящему от напряжения усулу, к холодному даже в самый жаркий день камню, в котором, по поверьям, можно рассмотреть слабые тени собственной судьбы, из-за чего толпы фанатиков по ночам усеивают площадь и, распалив наркотические костры, пялятся в сумрачную тень, а по утру расходятся, разочарованные долгим молчанием фатум, не понимая, что достаточно посмотреть вокруг себя и узнать, как продолжиться и закончиться их жизнь – все в том же ожидании и незаметной смерти под утро от истощения.
Крохотный камешек, крохотная жизнь, малозаметная судьба, не продолженная ни детьми, ни деяниями, ни книгами, ни мыслями, тонкая травинка, которую схрумкает корова, чье молоко закиснет в чьем-то стакане, опять же без цели и без последствий. Если бы я был тогда, то мне было бы легче, но Парки не переносит сослагательного наклонения, время в моих руках ограничено, линейка жизни конечна, она приложена именно к этому отрезку бесконечного полотна, кое-где изъеденного молью, с многочисленными погрешностями, узлами, зацепками, делающими чью-то жизнь, несмотря на ее важность для человечества, совершенно пустой, гнилой, приходящейся на кишащую личинками моли незаметную точку, а чью-то – вредную, страшную, кровавую – совершенно необходимой некой высшей справедливости, некоему высшему замыслу, и вот он – выбор на любой вкус. Хотя я неправильно выразился – выбору здесь нет места, весы однозначно показывают на чьей стороне перевес и как мне предстоит действовать.
Можно только тянуть время, без всякой надежды, да и без всякого времени, в общем-то, еще глубже погрязая в том, что не сводимо к человеческому языку, к человеческим понятиям, переходя от безысходности на какую-то странную пародию пророчеств или сюрреалистических текстов, проводя сумасшедшие аналогии и изобретая идиотские перлы.
Я устал от бесполезной борьбы с самим собой, мне надоело слушать кого-то сидящего во мне и бубнящего прописные истины или параноидальный бред, который незамедлительно, словно вирус, поражает всего тебя, все твои мысли и чувства, и ты даже в обычном чайнике видишь угрозу так горячо ненавидимому тобой человечеству. Что нужно заткнуть в самом себе, чтобы назойливый шепот пропал навсегда?
Где найти такую же кнопку в самом себе, чтобы одним нажатием можно было бы остановить мысленную речь, а другой – ее запустить, как пленку в диктофоне, лежащем в кармане брюк, врезаясь болезненно в затекшее бедро и этим наводя меня на пусть не спасительную, но рождающую определенные надежды мысль, и я следую ей незамедлительно, то есть с трудом отклеиваю ладонь от набалдашника ручки, к которому она пристала, как к промороженному металлу, и мне внезапно кажется, что я оставил на нем большие куски примерзшего мяса, поворачиваюсь к двери спиной, медленно, с трудом, точно ржавый винт, вворачивающийся в березовый брусок, соскальзываю по рваному дерматину вниз, пытаясь одновременно скользить ногами по полу, но голые ступни издают ужасающий скрип и отказываются двигаться дальше, так что тело еле-еле умещается в промежутке между дверью и коленями.
Острые чашечки упираются мне в щеки, а я в таком скрюченном виде пытаюсь нащупать рукой диктофон, достать его из кармана. Но натянувшаяся ткань трещит от напряжения, машинка приросла к бедру, и приходится все-таки еще раз поднапрячься, перекатиться на левую ягодицу, разгрузив на мгновение правую ногу, и вытянуть ее вперед. Диктофон освобожден, я выворачиваю его из кармана, нащупываю пальцем знакомую кнопку, вдавливаю ее и колесиком добавляю громкости, что бы мой голос был слышен и за дверью.
На что я надеюсь? Что услышав мои откровения нежданный гость, потенциальный клиент небезызвестного т. Яйцова, повернется спиной к моей двери и бросится наутек вниз по лестнице? Что длинный монолог надоест девушке, и она плюнет на свою опасную задумку, повернется спиной к двери и начнет спускаться с лестницы? Напрасно. Вот оно – практическое воплощение вечной дилеммы свободы выбора и судьбы, от которой, по преданию, не уйти. Мы свободны и поэтому найдем миллион причин, чтобы покориться року, ползти у него на поводу, трепыхаться, как щенок, которого ведут топить, гавкать и вцепляться зубами в подвернувшиеся ноги прохожих, получая в последние минуты своей жизни ответные пинки и ругательства.
– Кто там, – стараюсь пострашнее проворчать я, не удосужив придать бурчанию вопросительности.
– Не дадите бедной девушке водички попить? – раздается в ответ голосок, и перед моим мысленным взором возникает обманчиво прелестное видение гения чистой красоты, правда давно не мытого.
Кряхтя я поднимаюсь с пола и бреду в комнату за ножом.
Глава десятая. Черная королева
Вика и Максим сразу поняли, что их план полетел к черту. Они находились на семьдесят втором и, когда-то, не последнем этаже здания, расположенного в бывшей деловой части города и наверняка имевшего даже собственное название, однако не сохранившееся с тех времен, когда над семьдесят вторым должны были громоздиться еще и семьдесят третий и семьдесят четвертый и, по слухам и преданиям, аж сто тридцать седьмой этажи унылого, застекленного свинцовыми окнами обелиска с широченными коридорами, огромными конференц-залами, словно приспособленными для ведения боевых действий и партизанских войн в смутные времена, что, впрочем, там и делалось, и где можно было без опаски вести артиллерийскую подготовку, так как снаряды не долетали бы до потолка и противоположной стены, что, собственно, здесь тоже делали, так как во время вынужденной прогулки снизу до верху Максим и Вика неоднократно встречали сквозные дыры в полах-потолках – видимо, где рванули минометные заряды, осколочные и кумулятивные штучки, шариковые и вакуумные бомбы, да полыхнула и парочка небольших тактических ядерных бомб, одна из которых превратила нижние уровни здания в один грандиозный холл, с черными, спекшимися в стекло стенами, очень эффектно отражающие установленные там прожекторы и ярко освещенные подъемники, а другая как раз и укоротила циклопический шпиль, также эффектно выровняв и задекорировав большую площадку, теперь ловко приспособленную для посадок частных вертолетов и небольших самолетов с вертикальным взлетом или короткой взлетно-посадочной дистанцией.
Аэропорт сам по себе особой популярностью не пользовался, так же как и любой способ передвижения, связанный с подъемом в воздух на виду у безжалостных «черных акул», не очень-то разбирающихся – кто прав, а кто и совсем не виноват; под прицелом армейских зениток, управляемых голодными, скучающими солдатами, нередко пытающихся стрельбой по воздушным целям отвлечь себя от извечных казарменных бесед на темы хавки и баб; а так же под неусыпным взором автоматических систем ПВО, сплошным кольцом окружающих город и нередко палящих по кому угодно, будь то вертолетные расчеты, всегда аккуратно подающие позывные «свой-чужой», частная авиация, не признающая никаких правил пользования воздушным пространством, неопознанные летающие объекты, слишком надеющиеся на свои инопланетные технологии, а так же случайные воздушные шары, облака, птицы, а иногда, при хорошей погоде, и само солнце.
В этот раз погода, как никогда, выдалась для полетов – низкие черные облака, пропарывающие брюхо о вершину небоскреба, выбрасывая из чрева плотные сгустки крупного града и мельчайшего острого снега, разгоняемого на этой высоте шквальным ветром до космических скоростей и в кровь режущего неосторожно обнаженную кожу лба и щек; жуткий холод, от которого застывала смазка в оружии и поэтому с большим трудом удавалось передернуть затвор, загоняя в ствол пулю, а уж надеяться на то, что оно еще и выстрелит, пожалуй, не стоило для собственной безопасности; а также смерзались мышцы лица, отчего к нему намертво приклеивалось то выражение, которое было у вас перед тем, как вы вышли на мороз, и которое уже нельзя согнать никакими растираниями, спиртовыми примочками, горячими парафиновыми масками, и теплилась надежда только на нож пластического хирурга, если отныне выражение физиономии не удовлетворяло вас вечной глупой ухмылкой или не менее идиотским удивлением.
Облачность, ветер и холод наверняка ослепили недремлющие ока станций слежения, загнали в казармы солдат, где отнюдь не было теплее, чем на улице, но щелястые, кривые, изуродованные стены кое-как ограждали от шквала, что метался по улицам города загнанным, голодным хищным зверем, чего вполне хватало на то, чтобы залезть под несколько матрасов, со свалявшейся в неудобные комки ватной начинкой и вываливающейся из прорех трухой, укрыться казенным синим одеялом, тонким и драным, желательно с головой, если позволяют его размеры, а если не позволяют, то не снимать с ног тяжелые, грязные говнодавы, в которых ноги распухают так, что складки кожи, возникающие на икрах, свешиваются чуть ли не до половины голенищ, и от которых разит так, что нужно очень постараться, дабы привыкнуть к зловонию, если уж нет никакой возможности выставить сапоги проветриваться на улицу на растерзание ледяному ветру.
Город и небо обезлюдели, пустовало здание аэропорта, напоминающее загородный домик по архитектуре, но не по месту расположения – на самой верхотуре небоскреба, у края обнесенной невысоким бордюрчиком взлетной полосы с горящими посадочными огнями и поверхностью, слабо светящейся от радиации, напрочь выводящей из строя электронику садящихся самолетов и вертолетов, что требовало от пилотов специфических навыков, как то – садиться вслепую, ориентируясь на собственные колени, и привыкнуть к тому, что двигатель нередко отказывает как при посадке, так и при взлете, из-за чего не раз и не два приходится брякаться на землю.
Домик прятался в лесу разнокалиберных антенн, которые непонятно для чего служили, учитывая особенности местной навигации, и столь явно напоминали железные елки, кипарисы, дубы, пальмы и прочую экзотическую растительность, что невольно закрадывалась мысль о неслучайности такого сходства, и что вовсе не антенны были, а вычурные творения скульптора-авангардиста, чья мастерская располагалась на этом семьдесят с чем-то этаже до тех пор, пока умная бомба с совершенными мозгами, нано-воображением и электронным юмором не решила вынести на суд зрителей столь самобытное искусство, для чего и грохнула в пыль пятьдесят этажей и пару тысяч человек в придачу с художником.
Был он (домик) скручен, склепан из мощных бронированных плит, притащенных сюда с какого-то раскуроченного противоатомного убежища, настолько в нем все оказалось продумано для долгой и комфортабельной смерти – когда-то герметичный шлюз, переделанный в обычный вход, но со все еще хорошо действующей гидравликой, бесшумно распахивающей и захлопывающей дверь от одного легкого прикосновения; круглые хрустальные окна с менисковыми насадками, не только легко противостоящими ударным волнам, автоматным очередям и прямым залпам башенных орудий, но и открывающие неискаженный, без всяческих астигматизмов, вид на возможно живописное атомное пепелище.
Непонятно, как сюда было доставлено данное чудовище, весившее не одну сотню тонн, разве что стоило предположить, что некий атомный взрыв все-таки действительно имел место совсем рядом с убежищем, отчего убежище и закинуло сюда без единой царапины, наподобие того, как шальные смерчи уносят громадные грузовики и в целости и сохранности опускают их на чей-то особняк или прямо на голову. Но, независимо от способы попадания, дом пришелся как нельзя кстати и, к тому же, попал в руки такому же анонимному эстету, впрочем, судя по стилистическим особенностям и художественному почерку, не состоящему даже в дальней родственной связи с творцом местных антенн.
В отличие от «железного» авангардиста, который по справедливости и должен был бы заполучить заказ на оформления Домика Того, Кто Живет на Крыше, данный талант придерживался эстетики художников-передвижиников и безымянных творцов псевдонародного стиля, торгующих жуткими матрешками, деревянными пасхальными яйцами, бабами с лебедями, и кричащих на блошиных рынках сиплым пропитым голосом: «Подходи, не ленись. Покупай живопИсь!».
Стиль «титаник» он не переваривал органически и сотворил своеобразное чудо, тщательно обшив наружность убежища (кстати сказать, достаточно непростую по геометрии, с разнообразными выступами, сливами, радарами, орудийными амбразурами, кранами, турелями и прочей топологией) обычными, необработанными досками, которые приходилось не единожды распиливать, склеивать, инкрустировать, выпиливать фигурно, шкурить, морить, сверлить, дабы они прилегали к стальным бокам убежища настолько плотно, что несведущий человек поддавался на обман и выпускал по домику слабую струйку автоматно-пулеметной очереди или, на крайний случай, парочку шумовых ракет, от которых, как он считал, забавная лачуга должна была рассыпаться, словно карточная, но замаскированное убежище лишь посмеивалось от щекотки и выпускало в ответ несколько кумулятивных снарядов, после чего количество наивных людей в городе значительно сокращалось.
Сверху бронированное чудовище венчала двускатная крыша с резными наличниками в виде ухмыляющихся петухов, где пряталась скорострельная зенитная пушка, для которой однако не предусмотрели какого-либо раздвижного отверстия, позволяющего патрулировать небо и поражать вражеские цели, из-за чего несколько раз во время острых ситуаций приходилось стрелять прямо сквозь крышу, превращая последнюю в самое необычное решето в мире, но потом виновные честно ее чинили и зенитка дожидалась следующего раза, уютно скрытая от дождя и снега.
Круглые иллюминаторы также декорировали ставни и наличники, а входной шлюз прикрывала массивная дубовая дверь с накладными медными петлями, большим кольцом вместо ручки и непонятно для чего сделанным замком, который, как не удивительно, работал, хотя еще никому не пришло в голову всерьез им воспользоваться. К двери вели две ступеньки, а перед домиком стояла примитивная скамья – толстая доска на двух столбиках, довершавшая это совершенно дичайшее зрелище. Впрочем, какой-нибудь идиот-психолог наверняка придумал бы этому глубокомысленное обоснование, указывая на несомненное сходство декорированного убежища с архетипом, достоверно изображенным в детских книжках, на который не должна подниматься рука и у самого последнего отморозка. Возможно в этом что-то и было, раз данное место стало единственной посадочной площадкой в этой части города и никто еще не додумался заняться им более серьезно с применением сейсмического оружия и вакуумных бомб.
Внутри же домик ничем особенным не поражал, так как безымянного мастера то ли убили, то ли ему надоели бесконечные столярные работы, и внутри убежище сохранилось практически в первозданной красоте – голые клепанные стены, обильно покрытые смазкой, настолько шибающей своим запахом в нос впервые появившегося здесь человека, что стойкая вонь въедалась в ноздри и сопровождала несчастного еще дней десять после этого, придавая еде, людям, цветам, дерьму и трупам некий налет искусственности и аромат широких фракций летучих углеводородов.
Здесь также имелись тянущиеся по потолку, полу, стенам запутанные связки разнокалиберных труб, которые безбожно протекали и выпускали в окружающую их среду фонтаны горячей и ледяной воды, обжигающего пара, из-за чего большое помещение, играющее роль зала ожидания, превращалось в мрачный подвал из фильмов ужасов, где не хватало только громадного вентилятора на стене, который, в общем-то, здесь был, но его какие-то умельцы – золотые руки приладили к самолету, самонадеянно после этого вновь поднявшегося в воздух, а тащить винт-пропеллер снизу, где тот теперь валялся вместе с обломками машины, никому не хотелось.
В зале ожидания прямо на трубах расположились ряды алюминиевых стульев, согнутых как раз таким образом, чтобы стоять более-менее прямо, ради чего пришлось пожертвовать ровными и гладкими поверхностями сидений, превратившихся в зазубренные, продырявленные куски металла, словно под каждым в свое время взорвали небольшую мину направленного действия; около шлюза стояла контрольно-пропускная стойка, давно пустующая из-за ее абсолютной ненужности, ибо те времена, когда пассажиры авиарейсов проходили паспортный контроль и личный досмотр давно миновали, и любые попытки ввести их в этом месте наверняка привели бы к укорочению небоскреба еще этажей на семьдесят.
Что еще? Еще в глубине дома, в совсем крошечной комнате гудел механизм подъемника, на котором и приехали Максим с Викой.
Когда они прибыли на место, Максим обошел все закоулки домика, заглянул во все щели, куда только мог пролезть его нос, а куда не мог – потыкал штык-ножом, что оказалось нелишним, так как под одной из горячих труб он наткнулся на крысиный выводок, который ему пришлось перестрелять, засунув в ту же щель уже не нос или нож, а дуло пистолета, после всего этого пришедшего в относительную негодность – Максим посчитал ниже своего достоинства счищать с него клочья крысиных шкурок и кровь и выкинул оружие за дверь.
Попутно он хотел обследовать и наружное пространство, проверить посадочную площадку, размяться на ней, так как лифт, на котором они сюда приехали, оказался настолько тесен для двоих и плелся так медленно, что будь Максим нормальным, среднестатистическим человеком, он где-то на уровне тридцатого этажа, мимо которого они протащились минут через сорок после посадки, должен был бы уже изнасиловать или убить Вику, так как даже ее плоская грудь, чисто символически оттопыривавшая черное маленькое платье (ее пальто висело на специально для этого предусмотренном крючке), большой нос, коротко обкромсанные волосы и печальные карие глаза, предававшие ее лицу вполне определенное сходство с некоторыми братьями нашими меньшими, за что Максим про себя и называл ее «крысенышем», должны были вызвать со скуки и тесноты или приступ острого сексуального желания, превращающего и самые блеклые творения в ярких красавиц, или не менее острую ненависть к существу, столь беззастенчиво нарушившее его субъективное пространство, что превращало даже ярких красавиц в блеклые творения неопределенной половой принадлежности.
Первая попытка открыть дверь у него не удалась. Если сам шлюз распахнулся немедленно, повинуясь легкому касанию пистолетного ствола, забитого крысиной шерстью, то декоративная дверь, наоборот, оказала столь могучее сопротивление, что Максиму пришлось упереться в нее уже двумя руками, причем пистолет совершенно случайно уткнулся ему чуть ли не в рот, и отвесить ей хороший пинок, отчего она наконец-то соизволила распахнуться, впустив в тамбур, к счастью изолированный от зала ожидания, ветер и снег, которые острыми и тупыми когтями мгновенно исполосовали лицо Максима, как будто дикие бешенные кошки, но при всем таком несчастье его очки были удачно задуты с кончика носа на переносицу, что и спасло ему глаза.
В пурге пистолет сразу же затерялся, да и Максим не обратил на него внимания, сосредоточившись теперь уже на захлопывании проклятой двери, словно примерзшей к стене домика, потратив на это гораздо больше сил и крови, в прямом и переносном слове, так как ему пришлось не единожды вывалиться из шлюза, вырываемому оттуда полощущейся на ветру, как парус, дверью, который, оказывается, все-таки значительно оберегал от «снежных кошек», не давая им в тесном помещение развернуть во всю красу и с чувством свои когти, с толком, с расстановкой поточить их о кстати подвернувшуюся небритую рожу.
Наконец, дверь была закрыта, пистолет утерян, лицо окровавлено, морда перекошена, мышцы натружено болели, на лбу наливалась шишка, поставленная напоследок вредной дверью, а плащ как-то подозрительно треснул на спине. Вика с интересом посмотрела на его физиономию, но ничего не сказала, устраиваясь поудобнее на более-менее сохранившемся сиденье, которое она для большего комфорта укрыла своим пальто и теперь могла не бояться порвать чулки и платье о подлую алюминиевую заусеницу. Оружия и компьютера при ней не было, и вообще она производила сегодня странное впечатление своей хрупкостью и незащищенностью, как будто обычная очаровательная женщина, хоть и слишком тощая, на чем, в общем-то, и строился весь план встречи дорогих гостей.
Вика задрала ногу на ногу, съехала по спинке чуть ли не в лежачее положение, подставляя свету и пару ажурную кайму чулок, и, устремив взор куда-то вправо и вниз, раздумывала о чем-то важном. Потом она разворошила аккуратно уложенное пальто, извлекла из кармана плеер, вставила в ухо наушник и принялась перематывать туда-сюда кассету в поисках нужной мелодии, оглашая помещение до дрожи противным визгом моторчиков и скрипом ленты, удивительно громкими для столь незначительного механизма.
Максим выбрал себе место на другом конце ряда, точно над дырой в трубе парового отопления, кулаком вбил самые опасные заусенцы в седалище, снял плащ и обнаружил, что худшие предположения подтвердились – от воротника до шлицы его украшала загзагообразная дыра, в отличие от подобных прорех образовавшаяся отнюдь не по шву, что затрудняло как починку, так и восстановление эстетического вида латанного перелатанного одеяния, побывавшего в таких переделках, после которых, по идее, не сохраняется ни сама одежда, ни тот кто ее в тот момент носит.
Живучесть самого Максима сказалась не лучшим образом на его гардеробе, ведь вещи не приспособлены жить так же долго и в таком же темпе и разнообразии жизни, но ему ужасно подходил этот широкий и относительно крепкий балахон, из-за чего он всегда носил с собой моток ниток и иголку, предназначенные для таких вот экстремальных случаев.
Максим снял с себя все навешенное на теле оружие, дабы ни одна железка не отвлекала от столь деликатного дела, и свалил арсенал грудой позади сиденья, отчего теперь над ним нимбом возвышалась скорострельная, разрывная и многозарядная смерть, словно уши зайца из цилиндра неопытного фокусника, и пришлось потратить еще насколько минут, устанавливая и раскладывая пистолеты, автоматы, пулеметы, гранаты и метательные ножи более компактно и удобно, после чего он мог свободно дотянуться до каждой боевой единицы и извлечь ее из-за спины в одно короткое мгновение. Как фокусник.
Помятый бронежилет снимать не стал, и поэтому выглядел достаточно странно, будто рыцарь на привале – хэбэшная оболочка изжеванных пластин истлела прямо на теле Максима, так как он не баловал себя частым раздеванием, предпочитая находиться в полной боевой готовности в любое время дня и ночи, и они, пластины, теперь держались лишь на внутреннем каркасе, полностью имитируя побывавшую в столетней и сразу же в тридцатилетней войнах стальную кирасу, хозяев которой неоднократно рубили двуручными мечами, затаптывали конницей, попадали чугунными ядрами и скидывали со стен крепостей.