Текст книги "Идеология национал-большевизма"
Автор книги: Михаил Агурский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Устрялов мог, например, равняться на приводимые им слова Новгородцева: «Революцию надо преодолеть, взяв у нее достижимые цели и сломив ее утопизм, демагогию, бунтарство и анархию непреклонною силою власти».
Он мог также прислушиваться и к словам Струве, сказанным им в июле 1920 г.: «Если бы я поверил, что большевизм хотя бы самым уродливым образом осуществляет какое-то национальное призвание, как-то подымает и блюдет национальное лицо России, я, вот таков, каков я есть – индивидуалист, человек религиозный и фанатически любящий подлинный исторический образ России Петра Великого и Пушкина, – я бы ни на одну минуту не призывал бы к гражданской войне».
В начале 1921 г. Струве же заявил, что страстно тоскует по прежней мощи России и стал бы поддерживать всякого, кто эту мощь будет восстанавливать. Ему был задан вопрос: «Значит и большевиков?» – на который Струве не ответил. В журнале «Русская мысль», который Струве возобновил в Болгарии, он первым публикует Шульгина, о котором уже говорилось, а также ряд материалов, казалось бы, близких Устрялову. Некто Петроник, сочувственно рассматривая взгляды скифов, говорит, что в них отражается психологическое преодоление большевизма. К. Зайцев задается вопросом: «Не наступит ли день, когда перекликнется наконец русский мужик с европейским пролетариатом, наполняя ужасом буржуазный мир?.. Страшный дух разрушения заключен в недрах русской жизни, но не таится ли в нем великая интуиция грядущего созидающего духа, и не в том ли мессианский удел России, чтобы возвестить миру эту новую жизнь?»
Казалось бы, от слов Новгородцева, Струве, Петроника, Зайцева до признания большевиков – только один шаг, но это глубокое заблуждение. Для этого надо было не шагнуть, а перепрыгнуть огромную пропасть. «Достижимые цели» революции Новгородцева, «национальное призвание» у Струве содержало, хотя и в самом урезанном виде, традиционные ценности. И Струве, и Новгородцев оказались участниками одного и того же сборника «Из глубины», написанного летом 1918 года. Призыв к возвращению к религиозным истокам, к правовому государству настойчиво повторялся всеми его авторами. Признать большевизм, даже прагматически, даже тактически, означало бы для них разорвать с мировоззрением, вынашивавшимся этими людьми всю жизнь, составляющим основу их личности. Быть может, Струве был ближе, чем другие, к Устрялову, но он мужественно отверг его как соблазнителя.
Устрялов же был молод и менее догматичен. В напряженные дни и ночи в Чите, обдумывая свое решение, он окончательно порвал и с идеей правового государства, и с идеей нравственной политики. Оставаясь человеком религиозным, он свел свою религиозную веру до ограниченной сферы личной духовной жизни – в точности так же, как призывал к этому Данилевский, утверждавший, что христианство не может быть распространено на политическую жизнь. Для Устрялова теперь нравственной политикой оказывается реальная политика.
Это, разумеется, не могло не привести к окончательному разрыву с партией кадетов, к которой он, правда, сохранил определенный пиетет на всю жизнь, но без взаимности, ибо кадеты всегда считали Устрялова и его единомышленников опасными еретиками.
Так или иначе, помимо «младокадетской» группы «Накануне», лишь немногие кадеты пошли на признание советской власти. Среди них, однако, надо назвать нескольких первостепенных лидеров партии, как Н. Кутлер, академики В. Вернадский и С. Ольденбург (оба члены ЦК партии кадетов). Сюда надо добавить также и одного из организаторов партии кадетов проф. Н. Гредескула, который, правда, в 1916 г. вышел из партии. Гредескул, оставшись в России, выступил за признание советской власти еще в 1920 г. независимо от Устрялова.
В истории, говорил позже Устрялов, бывают эпохи, когда приходится руководствоваться лишь по звездам, а именно в роковом 1920 г. у него для ориентации оставалось лишь звездное небо. Но это устряловское небо было особым. На нем сияло странное сочетание планет, непохожее на то, что можно было видеть на звездном небе современников. То, что на нем можно было обнаружить славянофилов, Данилевского, Леонтьева, Достоевского, не заключает в себе ничего необычного, хотя надо признать, что такое звездное небо не было столь уж распространенным. Но это были лишь планеты, а единственным светилом был все же Гегель. Лучи этого светила пронизывали всю русскую мысль, волновавшую Устрялова совершенно по-иному. Надо сказать, что планеты были не только русскими. Среди них можно различить также Макиавелли, Вико и, как полагают некоторые, даже Кампанеллу.
Когда Устрялов в критические для него дни напряженно всматривался в свое звездное небо, произошел окончательный синтез его гегельянства со славянофильством, который начался еще до революции. Текущие события предстали как иллюзорное отражение глубинных исторических процессов, недоступных пониманию его современников. В своем поражении Устрялов увидел победу. В большевизме, внешне отрицавшем все национально-русское, он ощутил невиданное торжество русской национальной идеи. Он усиливает внимание к тем русским мыслителям, которых он любил и раньше, но сейчас он перечитывает их новыми глазами. По-новому для него звучат слова Шатова о Боге: «Бог есть синтетическая личность всего народа». И плох тот народ, который не вырабатывает своего сильного исключительного Бога! Все чаще он обращается к Леонтьеву, чтобы позднее с глубоким удовлетворением сказать: «Привольно гуляет по бескрайним русским равнинам доселе дремавший лозунг Леонтьева: «Нужно властвовать беззастенчиво!» Он все больше подчеркивает свое идейное происхождение от славянофилов, но не отождествляя себе с ними полностью и утверждая, что они всегда придерживались теории народного суверенитета. У славянофилов он видит истоки своего пренебрежения правом как абсолютной ценностью и даже распространяет этот взгляд на государство, вернее на форму государственного правления. Он, сам отвергающий самодержавие, настаивает на том, что самодержавие имело и для славянофилов служебный смысл, а не было абсолютной ценностью. Устрялов противопоставляет славянофилов позднейшему национализму, утверждая, что теория официальной народности была чужда славянофильству.
Весь идейный конфликт современной России Устрялов вновь сводит к конфликту неозападников и неославянофилов, причисляя себя, разумеется, к последним. ««Славянофилы» наших дней, – говорит Устрялов, – совсем не пекутся о славянстве, но особенно настаивают на своеобразии исторических путей и национальной миссии России, во многом являющейся наследницей европейского мира...» В русской революции они приветствуют явственный сигнал некоей радикально, принципиально новой эры в истории человечества».
Новое откровение резко усиливает остроту зрения Устрялова, и вот его звездное небо обогащается. Оно сияет все ярче и ярче. Он невооруженным глазом обнаруживает на нем новые планеты и звезды, которые раньше едва замечал, а теперь они вдруг приобретают для него огромное значение. В 1921 г. он перечитывает Герцена, поражаясь, как раньше мог не обращать на него внимания! «Победа демократии и социализма – ведь говорил Герцен! – может быть только при экстерминации существующего мира, с его добром и злом и его цивилизацией».
Человек, которого считали западником, много лет назад утверждал, что великая революция придет из России, а старая Европа, до мозга костей больная мещанством, будет бояться этой революции! Бояться за свой «груз культуры», за развалины памятников, за бездны ценностей, ставших фетишами! Разве это не то, что происходило на глазах? И не прав ли был Устрялов, восклицая, что современная философия скифства содержится в Герцене «как в зерне»? Устрялов даже начинает ощущать скифов родными братьями, своими предшественниками, не замечая того, что его ожидания и ожидания скифов покоятся на различных основаниях. Ведь для него большевизм был пределом левого радикализма, а для скифов большевизм был едва ли не консерватизмом.
Но не только Герцена открыл для себя Устрялов. Он выясняет, что забытый князь В. Одоевский много лет назад прорек: «Запад ожидает еще Петра, который привил бы к нему стихии славянские!» Почему бы не отнести эти слова Одоевского к тому, что делают большевики?
Даже, казалось бы, вовсе инопланетный для Устрялова Маяковский вызывает его восхищение. Он называет его «лучом огненного солнца, предупредившего восход «великолепнейшего века». Основным мотивом Маяковского является мотив религиозный – в том именно, что он противопоставлял небу «великую мощь самодовлеющего человека». По словам Устрялова, Маяковский – «религиозная натура, убившая Бога».
Он усматривает даже параллели Маяковскому в некоторых страницах блаженного Августина! Он называет его творчество «бесконечно подлинным и плодотворным». Душа Маяковского «обезбожена», но до конца религиозна.
Много позднее, после посещения Москвы в 1925 г., ему передается глубокий интерес к Федорову. Его привлекает всякая радикальная эзотерическая мысль, если только ее можно использовать для обоснования нового мировоззрения. Устрялов начинает думать, что русская мысль самодостаточна и что теперь она может оказывать влияние на мир. Но ему не удается осуществить это на практике, в особенности после появления Шпенглера, столь созвучного его собственным мыслям. Как можно было пройти мимо западного мыслителя, который сам проповедовал закат мира западного и восход России? На него оказывает также растущее влияние политическая философия Николо Макиавелли. Устрялов охотно ссылается на его коварные политические советы, очень подходящие антиномическому взгляду на мир.
Конец 1920 – начало 1921 г. – самые интересные для Устрялова в процессе «ориентации по звездам». Это его духовное «грюндерство». Потом он будет жить тем творческим запасом, который накопил в это время. Прежде всего, он пытается найти и находит подходящую модель для происходящего в русской истории. «Иоанн Грозный, Петр... наши дни – тут глубокая, интимная преемственность», – восхищается он. Устрялов возмущен тем, что некоторые враги большевизма сравнивают правление большевиков с аракчеевщиной и бироновщиной, ибо ни Аракчеев, ни Бирон не были революционерами. Большевики же – «железные чудища, с чугунными сердцами, машинными душами, с канатами нервов... Куда же против них дяде Ване или трем сестрам!» Устрялова охватывает чувство эйфории. Теперь в его руках заветный ключ, позволяющий наконец решить, что хорошо и что плохо в нашем мире.
С Россией все ясно, только бы она «была мощна, велика, страшна врагам». «Остальное приложится»! Он смеется над теми, кто полагает, что катастрофа белых – признак грядущего конца мира, ибо «отнюдь еще не исключена возможность того, что нынешний хаос мировой не породит нового расцвета исторического бытия человечества». Но слова «отнюдь не исключена» – это лишь словесная уловка. Какое там не исключена! Уже сейчас в советской власти можно видеть невиданное духовное преображение!
А если новая власть исполнена ненависти и отрицания, то они, эти качества, лишь «своеобразное ручательство жизненности организма».
«На наших глазах, – следуя Блоку, говорит он, – движение чистого материализма, всё пропитанное лозунгами тела, низшей чувственности... диалектически преображается, одухотворяясь вопреки самому себе, переливаясь за грани своего собственного «логического» содержания, обретая мощь в сфере чисто духовных ценностей и тем самым постулируя какой-то новый смысл, освященный погибшими за него жизнями, чудесно зацветая «белым венчиком из роз».
Устрялову приходится не только утверждать новое, он должен также сбросить груз старого – «своего ветхого человека». Он отвергает, например, пессимистическую эсхатологию Соловьева последнего года его жизни, осуждает Мережковского, для которого большевизм – сатанизм и абсолютное зло, в то время как для Устрялова он лишь зло относительное, которое диалектически может стать орудием добра, и «нравственная задача каждого способствовать этому прогрессу».
В КАНОССУ
Обстоятельства сложились так, что Устрялову удалось вызвать к жизни движение, которому суждено было сыграть заметную роль в русской общественной жизни. Неудивительно, что группа «Накануне», а именно Ключников и Потехин, безоговорочно поддержали Устрялова. К ним присоединились и другие деятели, стоявшие правее кадетов в политической жизни дореволюционной России. Среди них оказался известный адвокат и публицист А. Бобрищев-Пушкин, бывший товарищ председателя партии октябристов. Ленин неоднократно полемизировал с Бобрищевым-Пушкиным, известным в качестве журналиста под псевдонимом Громобой. Бобрищев-Пушкин в начале 1918 г. защищал Пуришкевича, а затем некоторое время был у Деникина. К ним неожиданно присоединяется бывший обер-прокурор св. синода в 1909-1911 гг. С. Лукьянов, близкий к Столыпину. До своего обер-прокурорства он был крупным медиком, директором института экспериментальной медицины. Лукьянов был глубоким поклонником Соловьева и издал много относящихся к нему материалов. По-видимому, он был глубоким мистиком, воспринявшим от своего учителя и веру в общественный прогресс, и веру в то, что благодать Божия покоится ныне не на верующих, а на неверующих.
Лукьянов, однако, неохотно писал на религиозные темы, предпочитая оставаться в рамках общественных идей. В феврале 1921 года он прочел в Париже доклад о положительных сдвигах в большевизме. Он предложил провести грань между большевиками и коммунистами. Чистые большевики – это лишь революционные оппортунисты. Их глава – Ленин, а также отчасти Красин. Коммунисты же – это нечто другое. Это фракция партии, одушевленная коммунистическим интернационализмом. Их лидерами Лукьянов считает Троцкого и Зиновьева. Видно, Лукьянов делит большевиков и коммунистов по национальному признаку, надеясь, очевидно, на национальные конфликты в советском руководстве. Он подчеркивает, как положительный сдвиг в большевизме идею единства государства и говорит, что происходит революционная эволюция большевизма.
Эти люди объединяются и формулируют общую программу в сборнике «Смена вех», опубликованном в Праге в начале 1921 г. Помимо упомянутых выше лиц, в сборнике принял также участие молодой физиолог, ученик Павлова С. Чахотин, переживший всех авторов сборника и еще в 1972 г. работавший в Институте биофизики под Москвой. Основным их замыслом было взять на себя продолжение идей сборника «Вехи», изданного в 1909 году под редакцией Струве. Авторы «Смены вех», так же, как и «Вех», выступают против русской интеллигенции, видя в оппозиции ее советской власти продолжение старых ее ошибок, осужденных еще «Вехами». Основной лейтмотив «Смены вех» – это утверждение, что в настоящих условиях советская власть есть единственная национально-русская власть, несмотря на ее видимый интернационализм. Более того, это не просто меньшее зло, но, напротив, в конкретных исторических условиях, только большевики способны восстановить русское национальное государство, русскую государственную мощь. Большевизм – русское национальное явление, говорят сменовеховцы. Русская революция – это народный бунт в стиле Разина и Пугачева. То, что к нему присоединилось много инородцев, никого не должно смущать, ибо они действуют там, лишь увлеченные русской стихией, не играя самостоятельной роли.
Интернационализм большевиков – это лишь камуфляж. Более того, он оказывается очень важным и полезным орудием как для восстановления России как единого государства, так и для его дальнейшего расширения. Сменовеховцы приветствуют военных, примкнувших к большевикам, и даже посвящают свой сборник Брусилову. Скифов они рассматривали своими предшественниками.
Центральное место в сборнике занимает статья Устрялова «Patriotica». Уже одно ее название показывает влияние Струве, озаглавившего свою статью в «Вехах» точно так же и выпустившего в 1911 г. сборник под таким же названием. В этом проявляется стремление Устрялова считать себя наследником лучших традиций русской общественной мысли.
Устрялов указывает на то, что большевистская революция является наследницей «причудливо преломленного и осложненного духа славянофильства».
Даже если среди русских революционеров 90% инородцев, главным образом евреев, «это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения», утверждает Устрялов.
Он говорит, что целью современной политики должно быть «мощное государство», ибо только такое государство может «обладать великой культурой». Свержение большевиков было бы гибельным для России. «Большевизм с его интернациональным влиянием и всюду проникающими связями становится ныне прекрасным орудием международной политики России».
Мировой революции никогда не будет, говорит Устрялов. Чтобы спасти Советы, Москва жертвует коммунизмом, комментирует он введение нэпа. Ленин уже больше не смотрит на Россию как на опытное поле. В России идет революционная ликвидация революции.
Апология большевизма содержится в статье Бобрищева-Пушкина. Для него единственная альтернатива большевизму – анархия. Он резко осуждает Кронштадтский мятеж и махновское движение. Бобрищев-Пушкин резко критикует февральскую революцию, выступая критиком парламентаризма вообще. По его словам, эта революция с ее идеологией запоздала на 50 лет. Адвокат Бобрищев-Пушкин утверждает, что народ в принципе отвергает «пышную либеральную идеологию правового государства». Осуждая белый и красный террор, он вместе с тем защищает социальные реформы большевиков. Не ново, пишет Бобрищев-Пушкин, что против сильной власти раздаются обвинения в том, что она держит население в рабстве. «Слаба власть – ее и обвинять ни в чем не стоит. Просто она самоупраздняется, гибнет». Как видно, Бобрищев-Пушкин одобряет власть большевиков с правой точки зрения, но объявляет их знаменосцами будущей жизни. Он понимает большевизм лишь как русское мессианство. Россию, ставшую во главе того лагеря, которому суждена победа, ненавидят, ибо он – будущее, а официальная Европа – прошлое. И с востока вновь сияет свет. Русский народ «в рабском виде» (слова Тютчева!), в муках, неисчислимых страданиях несет своим измученным братьям всемирные идеалы».
В конечном счете, говорит Бобрищев-Пушкин, «для защитников русской государственности, для патриотов вопрос весь в том, чем явилась для России советская власть: цементом, склеивающим ее, заполняющим ее трещины или разъедающей ее кислотой?» Для Бобрищева-Пушкина ответ ясен – это только цемент.
Ключников обосновывает идею «мистики» государства в понятиях уже известного нам мистицизма. Не случайно, что Ключников особо выделяет Блока. Он полностью отказывается от традиционного мистицизма в его православной форме. Для него ошибкой является даже призыв «Вех» к религиозности.
Ключников воспринимает большевизм как трагедию, которая будет изжита русским народом органически. Он даже критикует Пуришкевича за то, что тот в 1918 году готов был сражаться против немцев под большевистскими знаменами. Но теперь только углубление революции поможет преодолеть России ее кризис. Ключников использует неожиданный аргумент. Или все русские – преступники и ответственны за то, что сейчас происходит, или же, поскольку они не могут быть преступниками, в России совершается великое дело, и нужно его укреплять еще более.
Конечной целью он все же видит подлинный русский либерализм, который заменит большевистскую власть.
Лукьянов исключил прежнее противопоставление Троцкого и Ленина, как и вообще намеки на возможность национального конфликта внутри большевистского правительства. Русская революция – традиционный русский радикализм, который лишь возглавлен большевиками. Она представляет историческую параллель со Смутным временем. Изменение ориентации большевиков после НЭПа объясняется изменением их социальной базы. Русские рабочие и крестьяне на опыте убедились в экономической необходимости единства России, «не только нашли экономическую базу для расширенного до общерусских пределов патриотизма в отстаивании прежде всего своих революционных завоеваний», но и прониклись национальным сознанием «высокого русского подвига, несущего, хотелось бы верить, освобождение угнетенным всего мира». Потехин, продолжая идею о том, что интернационализм – «сильное орудие в достижении национальных целей России», усматривает в нем также и отражение «вселенскости русской культуры». Он указывает на Блока, который смог гениально увидеть невидимого Христа под знаменем революции.
Только в Октябре, утверждает Потехин, народ впервые сознательно выполнил свою волю. Он осуждает как «твердобуквенный» коммунизм, так и «теоретический парламентаризм». «Советизм, – говорит Потехин,– это новая форма русского народовластия». Большевики для него антинациональная власть, но «народная национальная толща незаметно перерабатывает и интернациональную власть». Советской власти суждено провести «революционно-национальные задачи России».
«Большевизм с его крайностями и ужасами, – говорит Чахотин, – это болезнь, но вместе с тем это закономерное, хоть и неприятное состояние нашей страны в процессе ее эволюции».
Чахотин бросает клич: «В Каноссу!»
«Надо участвовать в поддержке России, надо всем выручать ее, облегчать ей пути прогресса, мира и благосостояния». Чахотин более других подчеркивает вынужденность своей программы. Если бы Россия не была окружена врагами, если бы в мире была солидарность культурных наций, он, вероятно, не защищал бы подобной точки зрения. Но выхода нет. В большевистскую Каноссу!
Интересно, что во всем сборнике нет ни единого упоминания слова «национал-большевизм». Что-то останавливало Устрялова и его единомышленников от его употребления. (Быть может, указание на немецкое влияние?) Но оно вскоре вернулось к ним бумерангом от Струве.







