412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Агурский » Идеология национал-большевизма » Текст книги (страница 3)
Идеология национал-большевизма
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:13

Текст книги "Идеология национал-большевизма"


Автор книги: Михаил Агурский


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Николай Клюев

В своей массе нигилистическое сектантство все же дало выдающегося представителя – гениального поэта Клюева, вышедшего из кругов хлыстовства и радостно встретившего большевистскую революцию как подлинно русскую и национально-религиозную. Его трагическая судьба является как бы живой историей драматических отношений большевизма и русского религиозного нигилизма, а мы не располагаем другими документами, касающимися их истории. Есть замечательною описание жизни и творчества Клюева, составленное Б. Филипповым, Э. Райсом и А. Штаммлером. Они стараются показать, что Клюев был жертвой советского режима, против которого он будто бы дерзко выступил. Легко можно понять то эстетическое преклонение пред эзотерической личностью Клюева, которое испытывают его поклонники, но, увы, они не могут заслонить то очевидное, что можно прочесть у него самого. Личная трагедия Клюева, его гибель не могут скрыть от нас того, что Клюев свободно и добровольно приветствовал тот ураган разрушения, который несла за собой большевистская революция, созидающая, как он думал, новую Россию, мессианский пуп Земли. Только благодаря этой революции Россия для Клюева отныне – мать Земли. В конце 1917 г. он провозглашает:

 
Мы рать солнценосцев
На пупе земном
Воздвигнем стобашенный пламенный дом:
Китай и Европа, и Север и Юг
Сойдутся в чертог хороводом подруг
Чтоб Бездну с Зенитом в одно сочетать
Им Бог – восприемник, Россия же мать.
 

Для Клюева большевистская республика – не более как временный провиденциальный инструмент, делающий Россию мессианским центром мира. Здесь сразу сказывается чрезвычайно характерное для дальнейшего его двойственное восприятие действительности. Под покровом истекающей кровью России Клюев видит совсем другое: «Уму республика, а сердцу матерь Русь... Уму республика, а сердцу Китеж-град». Такое восприятие оказывается наиболее часто встречающимся типом восприятия действительности среди религиозных мистиков, приветствовавших революцию. Это видение мира вопреки очевидности. Оно также сближай! Клюева, как, впрочем, и весь религиозный нигилизм, с древним гностицизмом, что тонко замечает Филиппов. Здесь мы упираемся в более широкий круг явлений. В своем исследовании Шафаревич указывает на близость средневековых религиозных сект с гностицизмом. По всей видимости, мы стоим перед одной из интереснейших загадок истории – воспроизведением одного и того же религиозного феномена в разные эпохи. Мы только что уже намекали на это при обсуждении эволюции беспоповства. Шафаревич не исключает того, что это воспроизведение не было стихийным, а было результатом влияния, передачи старинной традиции. Тот же вывод напрашивается, если принять справедливость гипотезы Н. Толстого и С. Толстой о том, что вместе с христианством на Русь были занесены и сопутствующие ему течения.

Но есть ученые, которые видят корни гностицизма в самом большевизме. Это, в частности, Ален Безансон и Лючиано Пелликани. Перечисляя черты, сближающие гностицизм и большевизм, Безансон указывает на одну, которая имеет прямое отношение к обсуждаемому. Речь идет об интерпретации истории как имеющей скрытый смысл, доступный лишь посвященным. Реальный смысл происходящих событий при этом коренным и противоположным образом должен отличаться от их внешнего проявления, а явное зло может оказываться орудием добра. Быть может, временный союз (а может быть, и не временный!) между религиозным нигилизмом и большевизмом имел гораздо более глубокие корни, чем это можно предположить на первый взгляд, а именно корни, уходящие в седую древность. Неужели за кровавыми вихрями Октября можно, присмотревшись, увидеть призраки Маркиона и Василида?

За иллюзорными событиями гражданской войны, казалось бы, разрушившей Россию, Клюев видит совсем другое: мать-Россию и Китеж. Любопытно, но Троцкий заметил эту клюевскую двойственность, не поняв все же, в чем она коренится.

Даже Ленин для Клюева – народный вождь, народный игумен, воплощение заветного старообрядчества:

 
Есть в Ленине Керженский Дух
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах.
 

И это для него не просто случайная ошибка, его заблуждение. Видимый всем Ленин для Клюева – иллюзорная фигура, и лишь умудренный Клюев может сказать: «Для ума – Ленин, для сердца – поморский (керженский) игумен».

Разрушение и насилие превращаются для него, как и для типичного нигилиста, в благотворный мистический акт, в особенности там, где касается осквернения церкви. Клюев не останавливается даже перед кощунственными словами: «Убийца красный святей потира!» Этим он провозглашает святость не только греха, но и кощунства, что столь присуще религиозным нигилистам. Это не временное для Клюева – это краеугольный камень его мировоззрения. Ненависть к православию преследует Клюева даже накануне ареста. В 1932 г. он, прежде всего, опасается, что коллективизация приведет к насильственному... никонианству.

Сближает Клюева с большевиками и религиозный материализм Николая Федорова, автора «Философии общего дела», ставившего задачу спасения человечества и воскрешения мертвых в результате активности самого человечества. Надо сказать, что идеи Федорова сыграли выдающуюся роль в советской культуре – роль, которая не нашла еще должной оценки.

Клюев все же, как и все религиозное сектантство, жестоко разочаровывается в большевистской революции и после длительных злоключений погибает в ссылке. Но, как и весь религиозный нигилизм начала революции, он образует собой одно из русел, по которому устремляется позднейший национал-большевизм.

Сергей Есенин

Хотя Есенин происходил из православной крестьянской семьи, его творчество, его мировоззрение очень близко клюевскому, тем более что оба поэта находились в тесном, хотя и противоречивом общении еще до революции и влияли друг на друга. Если Клюев прямо представлял собой сознательного сектанта-нигилиста, Есенин, колебавшийся между кощунственным богоборчеством и язычески истолкованным христианством, являл собой те стихийные силы, которые таились даже в среде народа, не принадлежащего ни к каким сектам под хрупкой оболочкой православия. Это были как раз те силы, за счет которых религиозный нигилизм столь быстро распространялся в России. Есенина поэтому вполне справедливо можно рассматривать вместе с Клюевым в рамках русского религиозного нигилизма. В. Ходасевич пытается так реконструировать раннее религиозное мировоззрение Есенина. Миссия крестьянина божественна. Он сопричастен творчеству Божьему. Мир Есенина троичен: Отец – Бог, Мать – Земля, Сын – урожай. Христианство для Есенина скорее не содержание, а форма. Он пользуется следующими символами: Приснодева – Земля-Корова – Русь мужицкая; Христос – сын неба и земли – урожай-теленок – Русь грядущая.

Так же, как и Клюев, Есенин жаждал разрушения, которое должно было смести старый мир и заменить его новым. Большевики казались ему естественными союзниками, и он даже пытался вступить в партию в 1919 г., но его не приняли. Сразу после Октября Есенин публикует богоборческую поэму «Инония», объявляя себя пророком, который хочет лично низвергнуть Бога и стать на его место. Он заявляет, что выплевывает из себя Христа и хочет выщипать бороду у Бога. И, хотя Есенин проклинает старую Русь, он, несомненно, видит в России источник нового Возрождения, не отделяя себя от нее. Более того, он грозит Америке, которая для него является символом всего нерусского и рационалистического, чтобы она не впала в ошибку «безверия», не прислушавшись к новому «благовестию» из России, утверждая, что путь к новому бытию лежит только через Россию: «Только водью свободной Ладоги просветлит бытиё человек!» Позднее богоборческие мотивы Есенина ослабевают, но мессианство сохраняется. В одном из своих писем из Германии Есенин развивает свою мессианскую идею: «Пусть мы азиаты, пусть дурно пахнем, чешем, не стесняясь, у всех на виду седалищные щеки, но мы не воняем так трупно, как воняют они внутри. Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик. Спасет и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы. Нужен поход на Европу».

По своим политическим симпатиями Есенин скорее всего может быть причислен к анархистам, следы чего сохранились в его творчестве и в его переписке. Любимый герой его – Пугачев.

В одной из своих биографий Есенин писал: «В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее». Есенин явно сочувствовал Махно, сравнивая его состязание с большевиками с состязанием в беге жеребенка с паровозом. Для Есенина Махно «в революции нашей страшно походит на этого жеребенка, тягательство живой силы с железом».

Есенин утверждает русский характер революции, несмотря на враждебное отношение к нему со стороны властей. В 1922 году он пишет в биографии: «Коммунисты нас не любят по недоразумению». Ему не мешает даже явно отрицательное отношение к евреям-коммунистам, которых он, как кажется, считает злыми гениями русской революции.

В поэме «Страна негодяев» он выводит еврея-комиссара Чекистова, смотрящего на русских как на дикарей и дураков, которых он пришел укрощать, полностью презирая все русское, а в особенности церковь. Сцена из поэмы дает об этом полное представление:

 
Чекистов
И народ ваш сидит, бездельник,
И не хочет себе помочь.
Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик!
Коль живет он в Рязанской губернии,
Так о Тульской не хочет тужить.
То ли дело Европа?
Там тебе не вот эти хаты,
Которым, как глупым курам,
Головы нужно давно под топор...
Замарашкин
Слушай, Чекистов!
С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты еврей,
Фамилия твоя Лейбман,
И черт с тобой, что ты жил за границей.
Все равно в Могилеве твой дом.
Чекистов
Ха-ха!
Нет, Замарашкин!
Я гражданин из Веймара
И приехал сюда не как еврей,
А как обладающий даром
Укрощать дураков и зверей,
Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячи лет,
Потому что...
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
Странный и смешной вы народ!
Жили весь век свой нищими
И строили храмы божий,
Да я бы их давно-давно
Перестроил в места отхожие.
 
Илиодор

Илиодор (Труфанов), одно время иеромонах Почаевской лавры, прославился после революции 1905 г. крайним политическим экстремизмом, религиозным фанатизмом и антисемитизмом. Ко все это, включая богословское образование в столичной духовной академии, не уберегло его от превращения в крайнего религиозного нигилиста, попавшего под влияние царицынской юродивой Марфы Медвенской, вынесшей «смертный приговор всей внешней стороне религии, всем таинствам, обрядам, всем человеческим выдумкам и установлениям». В 1912 г. Илиодор снял с себя сан и бежал в Норвегию. По дороге он сказал писателю Е. Чирикову, что Христос жив теперь только в сектантстве. В 1918 г. он возвращается в Россию, после чего начинается эпоха сотрудничества Илиодора с большевиками. Ему было предложили стать красным агитатором среди донских казаков, от чего он будто бы отказался. В марте 1919 г. Илиодор заявил: «К Октябрьской революции отношусь сочувственно, ибо после Февральской революции остались помещики, купцы и фабриканты, которые пили народную кровь». Это небольшое видоизменение его старых проповедей, где подобные обвинения предъявлялись также и евреям.

В мае 1919 г. он возвращается в Царицын, где когда-то вокруг него собирались толпы сочувствующего народа. Теперь он создает мистическую коммуну «Вечного Мира», объявляя себя «русским папой» и «патриархом».

Когда эпоха революционного порыва кончилась, Илиодоровская секта столь же мало укладывалась в рамки советского общества, сколько и поэзия Клюева и Есенина. Но у Илиодора была все же дурная слава за прошлое. В конце 1922 г. он был выслан из СССР. Попав в США, Илиодор обошел, наверное, все известные церкви и секты, не исключая ку-клукс-клан. В 1942 г. он посвятил Марфе Медвенской брошюру со знаменательным названием «Великая Сталинградская Марфа». Больше ничего нам о нем не известно.

МИРОВАЯ МИСТЕРИЯ

Если религиозное сектантство было достоянием народных масс, среди интеллигенции существовал другой источник скифства, а именно религиозный мистицизм, широко распространенный в России уже с конца XIX века. На самом деле религиозный нигилизм выделен из религиозного мистицизма лишь искусственно, чтобы было удобнее рассмотреть отдельно ту его форму, которая развивалась независимо от интеллигенции, независимо от западных влияний.

В свою очередь, религиозный мистицизм интеллигенции был, по существу, неоформленной религиозной сектой. Коренной его идеей был существенный символизм эмпирического бытия, принимавшегося лишь как иллюзорное отражение бытия истинного, подлинного, но невидимого, недоступного чувственному восприятию. Основоположником русского мистицизма, у которого черпали вдохновение прямо или косвенно большинство русских мистиков, признавших большевизм, был, несомненно, Владимир Соловьев. Он был для них и мыслителем, напряженно ищущим личного общения со сверхчувственным бытием, отправляющимся на поиски Софии, и созерцателем, рассматривающим окружающее как совокупность символов иного мира.

Соловьев так формулировал свое мистическое кредо в популярной форме:

 
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
 

Соловьев вместе с тем настойчиво защищал идею общественного прогресса, связанную у него с идеей «богочеловечества», согласно которой человек – активный соработник Божий в деле еще не закончившегося сотворения мира. Такая оптимистическая эсхатология была глубоко связана с его мистицизмом, ибо общественный прогресс, в который он твердо верил по крайней мере до последнего года жизни, был в то же время мистическим актом, существенно зависящим от индивидуальных мистических усилий в истории богочеловечества. Для Соловьева в основе прогресса социального был прогресс духовный, мистический. Чтобы примирить факт неоспоримого прогресса конца XIX века, который казался убедительным аргументом в пользу оптимистической эсхатологии, с не менее неоспоримым фактом падения христианства как в народе, так и в интеллигенции – носительнице этого прогресса, Соловьев приходит к парадоксальному выводу о том, что ныне Дух Божий покоится не на верующих, а на неверующих. Такой парадокс можно понять только в рамках глубокого мистицизма самого Соловьева, для которого «видимое нами» – лишь иллюзия, тень истинного бытия. В рамках иллюзорной реальности неверующие либеральные интеллигенты могли казаться непосвященному наблюдателю врагами христианства, врагами Бога, но в бытии истинном именно они выполняли подлинную цель богочеловечества и как таковые снискали Благодать Божию. Важно, что Соловьев увлекался гностицизмом, много о нем писал и, несомненно, был под его влиянием, когда предложил свой парадокс. Впоследствии, накануне смерти, Соловьев отказывается от оптимистической эсхатологии и рисует мрачную картину конца мира с приходом Антихриста. Но не это оказало влияние на свободный русский мистицизм, а именно его прежнее учение о прогрессе и его парадокс о неверующих, преследующих, казалось бы, богопротивные цели, но на самом деле являющихся возлюбленными детьми Божьими, к которым перешла Благодать от верующих, кощунственно полагающих, что они все еще являются ее исключительными обладателями.

Соловьев оказывает исключительное влияние на русскую мистику, вызывая к жизни целую плеяду философов и поэтов, смотревших на жизнь как на хитросплетение символов истинного бытия, символов, доступных либо посвященному мистику, либо художнику, умеющему прозревать мир духовный благодаря божественному дару. Почти все течение, именуемое русский литературный символизм, так или иначе своими корнями уходит в соловьевский мистицизм, и именно оно в большей степени, чем все другие литературные течения, восторженно встретило большевистскую революцию и как вселенское духовное преображение, и как невиданное национальное возрождение. Правда, русский литературный символизм был явлением неоднородным, и не все символисты были последовательны, но в целом все течение было как нельзя лучше к этому подготовлено.

Лидер «нового религиозного сознания», Дмитрий Мережковский, отвергший революцию большевиков как проявление сатанизма, больше, чем кто-либо сделал для того, чтобы превратить соловьевский парадокс в идеологическое вооружение революционных мистиков во время революции 1905 года. Он уравнял религию и революцию и стал утверждать, что в наше время дело Божие делается только руками безбожных революционеров. Это было определенным развитием соловьевского парадокса, ибо либералы 90-х годов, которым Соловьев отдавал божественную благодать, не принимали участия в насилии и не убивали. Вряд ли Соловьев согласился бы на столь смелое расширение его тезиса, но Мережковский был вполне последователен, распространяя его на террористов. Если Мережковский и Зинаида Гиппиус отвергли большевизм, не узнав в нем собственного крестника, его зато приняли многие из принадлежавших к «новому религиозному сознанию».

Евгений Лундберг, выходец из кружка Мережковского, встречал революцию со следующими мыслями:

«Встарь за Христом шли не профессора, не добродетельные философы, не лавочники. За Христом шла сволочь. И за революцией, кроме тех, кто зачнет ее, пойдет сволочь. И этого не надо бояться».

Ему вторит Ольга Форш, впоследствии известная советская писательница. Она противопоставляет христиан и Христовых. Христиане – это церковники, православные. Христовы же – это язычники, по неведенью или же по искусу отвергающие Христа, отщепенцы, духовные странники, еретики, но на деле праведники «палящего Христова Духа».

Другим влиянием, способствовавшим национальному и религиозному приятию большевизма, неожиданно оказались некоторые идеи Достоевского, в частности представление о том, что грех может подчас приводить к добру. Но одно, когда утверждают, что добро может совершиться вопреки греху, когда грех, непреднамеренно совершенный человеком в безвыходных условиях и ради других, не лишает человека праведности, а другое, когда кто-то утверждает, что надобно обязательно совершить грех, и даже что единственный путь к добру – грех. Праведность, достигаемая преднамеренным грехом, оказывается важной составляющей мистицизма, признавшего большевизм. В этом многие мистики неправомерно ссылались на Достоевского.

Поэт Рюрик Ивнев (Ковалев) именно так и мотивирует свой переход на сторону большевиков. Едва ли не в первый день большевистской революции Ивнев становится секретарем наркома просвещения А. Луначарского и организатором первых митингов на тему «интеллигенция и революция». В дни Октября Ивнев восклицает:

 
Довольно! Довольно!
Истошно кликушами выть!
Я весь твой, клокочущий Смольный,
С другими постыдно мне быть,
Пусть ветер холодный и резкий
Ревет и не хочет стихать,
Меня научил Достоевский
Россию мою понимать.
 

Такая мистическая концепция была настолько защищена от критики, что ее не могло поколебать ничто: ни хаос первых дней революции, ни ее антинациональные тенденции, ни ее кровавые насилия, ни разрушения культурных ценностей, ни преследования религии. Мистик мог видеть все, но иначе все воспринимал. Более того, чем хуже обстояло дело внешне, тем лучше оно было в системе мистического миросозерцания. «Чем хуже, тем лучше!» – таков принцип, которым руководствовались такие мистики в оценке происходящего. Больше ненависти сейчас – ярче засияет любовь в новом мире; больше преступлений против нравственности – быстрее изживутся грехи старого мира; больше страданий – ближе искупление; разрушено много культурных ценностей – больше подлинных духовных сокровищ будет создано в будущем и т. п.

Некоторые же мистики видят в совершаемом вокруг зле даже высший смысл происходящего и приветствуют зло как зло. Из идей Достоевского берется также идея русского мессианства, невзирая на то, что мессианство Достоевского носит исключительно религиозный характер. Но ведь и антирелигиозность большевиков, и их антинациональность – лишь иллюзия для мистиков, и поэтому мессианизм Достоевского в сочетании с большевизмом не кажется им абсурдным.

Александр Блок

Самым значительным религиозным мистиком, признавшим большевиков, оказался поэт Александр Блок. Он черпал вдохновение и в Соловьеве, и в Достоевском. Он одним из первых увидел в большевизме великое национальное возрождение России.

«Россия гибнет», «России больше нет», «вечная память России», слышу я, – говорит Блок в январе 1918 года. – Но передо мной – Россия, та, которую видели в устрашающих и пророческих снах великие писатели, тот Петербург, который видел Достоевского; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой... России суждено пережить муки унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и по-новому великой... Россия, – говорит далее Блок, – большой корабль, которому суждено большое плавание».

Блок видит в Русской революции грандиозную драму, за внешней жестокостью и хаосом которой скрывается сокровенный религиозный смысл. Наиболее ярким художественным выражением этой идеи Блока является знаменитая концовка его поэмы «Двенадцать», где шествие участников революции возглавляет невидимый никем Христос. Блок в своей апологии насилия как средства достижения добра хотел видеть даже во главе революции не Христа, а Антихриста. В своих дневниках он записывает: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «недостойны» Иисуса, который идет с ними сейчас; а в том, что именно он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой.

Блок даже сожалеет о том, что гонения на церковь со стороны большевиков льют воду на ее мельницу, а он церковь глубоко ненавидит.

Революционная Россия противопоставляется Блоком Западу. Он угрожает ему варварским азиатским лицом, называя Россию – скифами, молодой свежей нацией, которой суждено выступить против загнивающего Запада. Отсюда берет и свое название все рассматриваемое нами течение. Накануне подписания Брестского мира, когда немцы начали наступление в глубь страны, Блок, обращаясь к Западу, угрожает повернуться к нему «азиатским лицом», если тот не проявит согласия жить с Россией в мире. «Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах?»

Уместно сослаться на Корнея Чуковского, который еще при жизни Блока говорил, что большевистскую революцию тот принял лишь постольку, поскольку она воплотила в себе «русскую народную, бунтующую душу». Чуковский считал Блока «крайним националистом», «который, не смущаясь ничем, хочет видеть святость даже в мерзости, если эта мерзость родная...»[5]5
  Известный критик Д. Мирский, бывший евразиец, вернувшийся в СССР и вступивший в партию, так формулирует блоковский национализм: «Вопреки отчаянию в Блоке возникает идея долга, идея правды, идея народа. Возникает образ «России», который Блок хочет лирически отождествить с прежней «одной звездой». Этот образ России очень мистифицирован и двусмыслен... В его национализме были и революционные элементы: он был прежде всего заострен против империалистического Запада и закономерно завершился «Скифами». См. его вступление к т. 8 Собрания сочинений Блока, 1936, с. XXI.


[Закрыть]
.

Блок сближается главным образом с левыми эсерами, и его наиболее важные произведения в это время печатаются именно в левоэсеровских изданиях. После их разгрома Блок разочаровывается в большевиках как носителях революции. Впоследствии он подчеркивает, что революция в России кончилась летом 1918 года, и, как бы извиняясь за свою поэму «Двенадцать», утверждает, что она была «написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех мирах природы, жизни и искусства».

Но отход Блока от большевиков как русской национальной стихии нашел выражение лишь в некоторых недостаточно известных статьях и докладах, в то время как его революционные поэмы навсегда остались документами эпохи. Наконец, его разочарование в большевиках как конкретной политической силе вовсе не изменило его коренного революционно-мистического национализма. В апреле 1919г. он выступает с докладом, объявляя народ хранителем культуры в отличие от интеллигенции. При этом любое стихийное движение, восстание, революция, бунт толковались Блоком как явления высшей духовной ценности. Он выдвигает понятие культуры в отличие от цивилизации, предварив Шпенглера на несколько месяцев.

Как и Шпенглер, Блок утверждает, что цивилизация начинается только тогда, когда погибает культура. Культура – это итог мистического творчества, когда все области жизни являются ее сферой. Лишь потом начинается цивилизация, представляемая как материальный бездуховный процесс. В Европе XIX век был концом культуры и началом цивилизации. Противопоставление культуры и цивилизации не имело бы национального подтекста, если бы не утверждение Блока о том, что никакая масса никогда не была затронута цивилизацией. «Цивилизовать массу не только невозможно, – утверждает Блок, – но и не нужно». Хранителем культуры оказывается народ. «Если же мы будем говорить о приобщении человечества к культуре, – иронизирует он, – то неизвестно еще, кто кого будет приобщать с большим правом – цивилизованные люди варваров или наоборот, – так как цивилизованные люди изнемогли и потеряли культурные ценности. В такие времена бессознательными хранителями культуры оказываются более свежие варварские массы».

Именно это оправдывает в глазах Блока революцию, делает ее национальной: вывод, которого Блок не делает и который, однако, напрашивается. Поскольку основным элементом культуры для Блока является музыка, то именно народ и оказывается «хранителем духа музыки». «Варварские массы оказываются хранителями культуры, не владея ничем, кроме духа музыки, в те эпохи, когда обескрылевшая и отзвучавшая цивилизация становится врагом культуры», – провозглашает Блок.

«Один из основных мотивов всякой революции, по Блоку, – мотив о возвращении к природе», мотив существенно музыкальный и похоронный для цивилизации. Стало быть, любая победившая революция должна сама собой вести к восстановлению музыкального, т.е. народного начала.

Быть может, Блок считал уже в 1919 году, что в ходе большевистской революции цивилизация вновь победила культуру, но это могло случиться не в результате победы революции, а в результате ее неуспеха.

Ясно, что, приняв точку зрения Блока в принципе, легко было считать вопреки ему, что революция была все же успешной, а тем самым сугубо национальной:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю