Текст книги "Человек ищет счастья"
Автор книги: Михаил Аношкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ
1
Телефонный звонок разбудил Николаева в половине первого ночи. Пробираясь ощупью в коридор, где висел телефон, Николаев споткнулся о стул и выругался: «Выкину к чертовой матери этот телефон. Ни одной ночи не дает спокойно поспать». Впрочем, распрощаться с аппаратом Николаев собирался всякий раз, когда его поднимала с постели настойчивая сверлящая трель звонка, а это уже длилось несколько лет.
Взяв трубку, он сердито буркнул:
– Да.
– Вадим Сергеич? Это я, Воловиков. «Васькинский произвол» придется снять.
– Постой. Как снять? – Николаев окончательно проснулся.
– Кремнев был. Он настаивал.
– Кремнев прикажет тебе закрыть Америку, ты тоже мне звонить станешь? Печатать!
– Мое дело маленькое, – обиделся Воловиков. – Только вы позвоните Кремневу.
Николаев бросил на рычажок трубку. Закипело раздражение. Звонить? Чего он, этот Кремнев, отдает распоряжения через голову редактора? Не шуточное дело снять фельетон! Николаев взял трубку и вызвал квартиру Кремнева. Никто не отвечал.
Наконец в трубке что-то щелкнуло, зашипело, и знакомый баритон, только немного хрипловатый ото сна, произнес:
– Слушаю вас.
– Николаев говорит. Звонил сейчас Воловиков и передал, будто ты распорядился снять фельетон.
Кремнев после паузы насмешливо ответил:
– Туго же соображает твой Воловиков. Ведь мы же с ним толковали о фельетоне больше четырех часов тому назад.
– В конце концов редактор я, а не Воловиков. Он всего-навсего дежурный и то лишь на сегодня. Секретарю горкома это необходимо знать.
– Я подозреваю, что ты недавно поругался с женой. Иначе не стал бы ты поднимать среди ночи лишь для того, чтобы наговорить дерзостей.
– Странно у тебя получается!
– Обожди! Это во-первых. Во-вторых, никаких распоряжений я не отдавал. Просто усомнился в правдивости фельетона. Васькина-то я как-никак знаю немного. А уж если бы я решил твердо, я б тебе и сказал. Твой же Воловиков, видно, мучился, мучился над тем, как понять мои слова, потом испугался и давай тебе звонить. Вообще он трусоват, как я погляжу. Фельетон писал Ромашкин?
– Ромашкин.
– Вот видишь, хоть он спрятался за псевдонимом, все равно я узнал. И фельетон такой же растрепанный, как и сам его автор.
– Я доверяю Ромашкину.
– Сколько угодно доверяй, но и проверяй. У меня тоже нет оснований не доверять тебе и все же боюсь: отсекут тебе когда-нибудь буйную голову из-за Воловиковых и Ромашкиных.
– Что ты меня, в самом деле, пугаешь? – разозлился Николаев.
– Ну, иди досыпай. Утро вечера мудренее.
– Пока, – буркнул Николаев.
Но уснуть никак он не мог. Ворочался, курил. Жена вздохнула: сам не спит и ей не дает. Будет жечь папиросу за папиросой.
Ромашкин приехал в редакцию прямо из университета. Поглядел на него Николаев, и сердце заныло: какой-то несобранный, взлохмаченный – волосы как у ежа, всегда торчком. Лицо маленькое, курносое, веснушчатое и, странное дело, казалось, состояло из двух разных половин. Посмотришь в дымчатые, бедовые глаза и оторопь берет, будто в них застыл немой вопрос: «Что, по шее захотел? Это у меня не задержится». А губы пухлые, подбородок круглый, как у девушки, даже с ямочкой. На губах всегда блуждает плутоватая улыбка. «Чудак! – словно бы говорит она. – Да я же пошутил! Разве я могу ни с того ни с сего – по шее!»
Дело, конечно, не во внешности: с лица воду не пить. Но у Ромашкина характер оказался плохой. Работал по настроению. То вдруг обуяет его жажда деятельности. Хватается за все, носится по городу, пишет, пишет. Иной раз пойдет на задание, но увлечется чем-нибудь посторонним, а потом огорченно скребет затылок: «Я ж хотел как лучше!» Или нападет вдруг на парня апатия. Ходит по редакции, словно чумной. А то сядет за стол, подопрет рукой голову, глаза устремит в потолок и грызет карандаш.
– Ромашкин, ты чего это?
– А чего?
– Работать надо.
– А я и работаю. Думаю. Возможно, в вашей редакции думать строго воспрещено? Тогда извиняюсь. Я был другого мнения, – поднимается, засовывает руки в карманы и уходит.
– Ты что с ним нянчишься? – спросил однажды Николаева Кремнев, прослышав про «художества» Ромашкина. – Место он у тебя занимает. Что, мы не найдем хорошего сотрудника?
– Человек ищет себя, нельзя его выгонять, – возражал Николаев.
– Ох, и искатели развелись у тебя в редакции! Ты тоже ищешь, что ли?
– Не смейся, пожалуйста. Потом будем смеяться, а сейчас рано.
А Ромашкин все тот же: пойдет на завод за информацией, а вместо этого надергает совсем других фактов, с разных цехов помаленьку – тут ему расскажут о безобразиях кладовщика, там пожалуются на бездушного мастера, в третьем вытащат на свет какого-нибудь пьяницу.
– Тебя же за информацией посылали, Ромашкин.
– Ну, да! Я им про информацию, а они с жалобой. Что, мимо проходить, да?
– Ну, хорошо. Вот у тебя тут целый блокнот записей, а статьи тебе не сделать.
– Не сделать, – соглашается Ромашкин. – Не свяжешь, это верно.
А тут подвернулась эта жалоба на мастера Васькина. В цехе – золотой человек, активист. А дома – куркуль, обыватель. Николаеву неожиданно пришла мысль: пусть Ромашкин разбирается с этой жалобой! Дело серьезное, щекотливое. Ромашкин пропадал три дня, а на четвертый принес фельетон, положил на стол редактору.
– Что это? – спросил Николаев.
– Читайте.
Прочитал. Даже не поверил: хлестко, хотя немного несобранно.
– Факты основательно проверил?
– Комсомольским билетом ручаюсь.
– Ну, смотри, Ромашкин! – проговорил Николаев.
И сейчас, после разговора с Кремневым, думал о Ромашкине: «Выгоню, если наврал, с треском выгоню!»
– Спал бы ты, Вадик, – сказала жена.
– Спи, кто ж тебе не дает!
– С тобой уснешь, – она поднялась, решительно забрала из его рук папиросу и приказала:
– Спи!
Он послушно, как дитя, поудобней улегся и через несколько минут заснул.
2
Утром у Николаева было скверное настроение. В редакции зашептали: «Редактор не в духе». Это значит, лучше не попадаться ему на глаза. Неудачливее других оказался Воловиков. Его первого вызвали к редактору.
Воловикова Николаев встретил хмуро:
– Ну, что у тебя там вчера?
У Воловикова было очень трудное отчество: Анемподистович. Поэтому его просто звали Иваном, хотя сам он настаивал, чтобы его величали Александровичем. Однако новое отчество не прижилось. А за глаза, с легкой руки Ромашкина, прозвали Колобком. Он и в самом деле чем-то напоминал колобка: маленький, полный, с круглым румяным лицом. Волосы всегда гладко зачесаны назад, мягко поблескивают. Воловиков чем-то их смазывал.
– Ничего, Вадим Сергеевич, – ответил Воловиков. – Это Спицын меня с толку сбил.
– Самому думать надо, Воловиков. Тогда тебя никто с толку не собьет.
– Семен Николаевич заходил в типографию прочитать фельетон. Сначала поморщился, а потом говорит: «Снять бы следовало». А тут меня отозвал метранпаж. Пока я с ним объяснялся, Семен Николаевич ушел. Я не придал значения его словам. Когда же полосы ставили в машину, Спицын мне и говорит: «Чего ж ты, Иван, делаешь? Тебе ж ясно было сказано: снять фельетон. Ты хоть редактора поставь в известность». Ну, я и позвонил.
– К фельетону руку прикладывал?
– Сокращал, Вадим Сергеевич. Не входило.
– Ну, смотри! За такие сокращения, знаешь, что бывает?
– Не входило же, Вадим Сергеевич! – слабо сопротивлялся Воловиков, обтирая со лба пот, и платочек у него аккуратно свернут, не измят.
– Посоветовался бы.
– Я ж думал: пустяковое дело.
– Хорошие пустяки! Ты же этим сокращением смысл исказил. Теперь выходит, что злополучный Васькин бандит какой-то.
– Что вы на меня взъелись! – взбеленился Воловиков. – Ромашкин заварил кашу, пусть и расхлебывает. А меня в это дело не путайте!
Неожиданная вспышка Воловикова удивила редактора. «Ох, и трус…» – подумал он.
– Иди! Обоим вам несдобровать, друзья закадычные.
Закадычные! Один другого терпеть не мог. Ромашкин – занозистый парень. А Воловиков всегда – и в жизни, и в статьях старательно и искусно избегал острых углов. Статьи у него получались обтекаемые, так что подчас трудно было разобрать: кого хвалит, а кого ругает. Зато на информациях набил руку, никто лучше не мог делать. Король информации! Потому и ценил его Николаев, держал в редакции. У Воловикова не было ни друзей, ни врагов. Даже с людьми ненавистными умудрялся ладить. Лишь с Ромашкиным сразился. Но тот колюч – вот и началась ссора. Зачем Воловиков сунулся с сокращениями? В высшей степени человек осторожный, он вообще ничего не предпринимал прежде, чем не убеждался, что ничем ему это не грозит. А здесь сорвался. Ну, и черт с ним!
Николаев взялся просматривать почту, забылся, когда позвонил Кремнев.
– Готов идти на голгофу? – спросил секретарь горкома.
– А! – раздраженно произнес Николаев. – Хоть к черту на рога.
– Тогда заходи. Васькин с утра жаловался. Сейчас придет. Эх, когда вы, газетчики, поумнеете!
– Ладно. Ромашкина брать?
– Нет, – засмеялся Кремнев. – Этот косматый разбойник пера всегда приводит меня в трепет. А каково Васькину? Он же его изобьет.
Ромашкин встретился с Николаевым в коридоре редакции. Тот все знал. Вид воинственный, волосы пуще прежнего всклокочены, в глазах светился отчаянный задор: «Я ему, этому Васькину, покажу!» А на губах маялась виноватая улыбка.
– Я с вами, Вадим Сергеевич.
– Уходи с глаз долой! – рассердился Николаев, а про себя улыбнулся, вспомнив слова Кремнева: «Разбойник пера!»
Николаев, выйдя из редакции, проникся уважением к Ромашкину: оценил его благородный порыв. Что бы могло произойти с Ромашкиным в кабинете Кремнева, если бы он оказался не прав? Страшно подумать. Не побоялся – сам напрашивался идти. Одно из двух: либо Ромашкин уверен в правоте, либо, в худшем случае, хотел принять вину на себя, выгородив редактора.
Кремнев встретил редактора насмешливой улыбкой, но руку пожал крепко, по-дружески. За последний год Семен здорово поседел: волосы стриг накоротко, под бокс, даже виден был бугроватый череп. Седина, однако, заметна: словно эту умную голову крупно посолили. Нос орлиный, а глаза в мелких сеточках морщин смотрят задорно.
– Ты чего на меня уставился? – спросил Кремнев.
– Гляжу вот: голова седая, а на щеках румянец, как у девушки.
Кремнев засмеялся:
– Не подлизывайся! Будет тебе сегодня на орехи, в этом-то я уверен. Не знаешь ты Васькина.
– А ты знаешь?
– Три года вместе солдатскую лямку тянули, строгий был комроты. Ого!
– Было. А теперь?
– Ну, теперь твой Ромашкин расписал лучше некуда, – опять засмеялся Кремнев.
– Может, он прав?
– Черт его знает! – посерьезнев, просто признался Кремнев. – Последние годы встречался редко и то где-нибудь на торжественных собраниях, мимоходом. Мне ведь одинаково будет неловко. Прав Ромашкин – неловко за Васькина. Все-таки солдат он был подходящий и мужик свойский, не раз из беды выручал. Прав Васькин – неловко перед ним, больно за газету. Зря сам не разобрался, без газеты!
Рубанул рукой Кремнев, и стальная нотка зазвучала в голосе, глаза посуровели.
Николаев готов был резко ответить, но появилась секретарша и доложила, что в приемной Васькин.
– Зови, – Кремнев сел, и глаза его снова приветливо светились.
Николаев на миг зажмурился. Каков он, этот Васькин? Как это ни странно, но он не знал его, хотя о Васькине писали в газете немало. Юркий, медлительный? Большой, маленький? Толстый, тонкий? Как будто это имело значение.
Вошел высокий, плечистый человек, с добродушными крупными чертами лица. Перевалистой, неторопкой походкой, по которой нетрудно было угадать человека, привыкшего быть в центре внимания, Васькин прошел к секретарскому столу, протянув через чернильный прибор большую, в рыжих волосах руку. С лица не сходила радостная улыбка – рад, рад встрече с сослуживцем. Пожимая руку Кремневу, Васькин басом пророкотал:
– Здоровенько жили, Семен Николаевич. Вид усталый, но выглядишь молодцевато. На плечах, почитай, целая армия.
– Знакомьтесь, – сказал Кремнев, показывая на Николаева. – Это наш редактор.
Васькин живо обернулся и весело прорычал:
– А-а! Тот самый, что наводит страх на обывателей? Наслышан! Что ж, рад познакомиться, – он пожал руку Николаеву.
Все трое сели. Николаев и Васькин друг против друга. Наступила неловкая пауза. Николаев посматривал на Васькина исподлобья, и против воли рождалась к этому большому, неторопливому человеку симпатия.
– Так уж мы, грешные люди, устроены, – забасил Васькин, поглядывая на секретаря горкома. – Сколько раз собирался к тебе, Семен Николаевич, зайти так, попросту, затащить к себе и за рюмкой поговорить о друзьях-товарищах. Не забыл, наверно?
– Нет, – улыбнулся Кремнев.
– А помнишь под Ковелем мы с тобой в переплет попали?
– Еще бы! Если бы не ты, туго бы мне пришлось!
– Вот я и говорю. Есть что вспомнить. И не мог к тебе собраться. Все что-то мешало.
Васькин достал платок, не торопясь, громко высморкался и продолжал:
– И никогда не думал, что приду к тебе не как фронтовой товарищ, а как жалобщик. Или еще хуже, как проходимец. Нет, ты посмотри на меня хорошенько – разве я похож на проходимца? – и Васькин обиженно засмеялся.
– Полноте, Андрей Петрович, – возразил Кремнев. Николаеву было стыдно. Он приготовился драться. А на него не обращали внимания. Не спрашивали. Его просто били, вежливо, рассчитанно.
– К сожалению, так. Правильно, у меня есть свой дом, маленькое хозяйство. Разве это возбраняется, а? Семен Николаевич?
– Нет, – качнул головой Кремнев.
– Ну, вот, – Васькин достал из кармана пиджака газету, развернул ее, и Николаев заметил, что почти каждая строчка фельетона подчеркнута красным карандашом. Живого места не осталось.
– Я привык к точности. Тут сказано, будто у меня полный двор живности. Даже если бы это было так, разве плохо? А у меня каких-то несчастных двадцать кур, коровешка с теленком да две свиньи.
Николаев насторожился, хотел было спросить: «А зачем вам столько? Вы ж прилично зарабатываете?», но промолчал. Молчал и Кремнев.
– Дальше. Написано, будто я у квартирантов обрезал свет. Неправда. Не я обрезал. Электрики сняли проводку в связи с ее непригодностью. Я себе направил, они не хотят. Ждут, что я им это сделаю. Пусть сидят без света.
– Позволь, – не утерпел Кремнев, – а какую они квартплату платят?
– И здесь неточность. Не двести, а сто восемьдесят рублей. У меня документы есть.
– Сколько же у тебя квартирантов?
– Двое. Две комнаты сдаю: старуха живет и один рабочий с нашего завода.
– Ну, хорошо, – посуровел Семен Николаевич. – Продолжай.
– Тут написано, будто я заставлял старуху лазить через окно. Будто я нарочно закрывал ворота на засов. Вымысел. Было всего два раза по недоразумению. Я считал, что она дома.
– Но она же, видимо, стучалась, – сказал Николаев. Васькин постепенно тускнел в его глазах.
– Возможно. Но у меня был включен приемник. И потом контузия, плохо слышу. Семен Николаевич помнит, когда меня контузило. Шарахнуло тогда не дай бог.
– Сколько же лет той старушке? – перебил его Кремнев, и Николаев почувствовал в его голосе стальные нотки.
– Кто ее знает.
– Под семьдесят, – уточнил Николаев.
– Возможно. Или вот…
– Обожди, Андрей Петрович, – снова перебил Кремнев. – Я что-то не пойму. Ты опровергать фельетон пришел или подтверждать.
– Я пришел с просьбой, – с достоинством произнес Васькин, – оградить меня от незаслуженных наскоков, чтобы меня не позорили перед людьми, чтобы не оскорбляли меня. Я имею пять правительственных наград, я лучший мастер на нашем заводе…
Кремнев поморщился и жестко сказал:
– Знаем. Но как же ты мог заставить семидесятилетнюю женщину лазить через окно, издеваться над ней?
– У нее, Семен Николаевич, два сына погибли в Отечественную, – вставил Николаев.
– Это же позор!
– По недоразумению, Семен Николаевич.
– Как же так, Андрей Петрович? – устало спросил Кремнев.
– Я требую, чтобы горком разобрался, только мальчишек ко мне больше не присылайте.
– Хорошо, – тихо произнес секретарь горкома. – Мы разберемся.
– Вот это правильно, – повеселел Васькин, и опять это был добродушный, улыбчивый человек. Он попрощался и вышел все той же неторопливой походкой уверенного в своей непогрешимости человека. Николаев проводил его взглядом и, когда за Васькиным закрылась дверь, задумчиво произнес:
– Такой представительный, симпатичный на вид дядька, а нутро-то гнилое.
– Философ, – едко усмехнулся Кремнев. – Оставь меня одного. Не до тебя.
Николаев не обиделся, приподнял на прощанье руку:
– Пока! – и вышел.
В редакции постоял в раздумье возле своего кабинета: что-то не хотелось туда входить. Прошел по коридору, взялся за ручку двери, ведущей в общую комнату, где занимались Ромашкин и еще два сотрудника, один новичок, только недавно принят, а другой старожил, и остановился: услышал голос Ромашкина. Неловко редактору подслушивать разговоры, а тут не утерпел.
– Из института ушел, а от тебя, уважаемый, и вовсе уйду. И покатился наш Колобок дальше искать медовую жизнь. Катился, катился и вот прикатился на стройку…
«Ах, стервец, – улыбнулся Николаев. – Новенького просвещает своей сказкой. Я тебе покажу!», но с места не сдвинулся, слушал чуть надтреснутый тенорок Ромашкина:
– «Колобок, Колобок, – сказали ему на стройке. – Останься у нас. У нас ты много заработаешь». Остался Колобок, да скоро ему здесь не понравилось, дальше катиться задумал. Его никто не держал, он все же заявил: «Я от папки ушел, я от мамки ушел, я из института, я из многотиражки ушел, а от тебя, уважаемый, подавно уйду». Катился, катился и к нам в редакцию закатился. А редактор здесь добренький, хоть и хмурость на себя напускает. Понравился Колобок редактору, тот и говорит: «Оставайся у нас, Колобок. У нас жить можно, не покаешься». Остался Колобок.
«Ну, и стервец!» – покачал головой Николаев и, резко отворив дверь, шагнул в комнату.
Разговор оборвался, усердно заскрипели перья. Ромашкин поерошил шевелюру и уставился на Николаева своими свирепыми глазами.
– Ты эту сказку брось рассказывать, – с нарочитой серьезностью произнес Николаев. – Нехорошо. Ты ж ни черта не понимаешь.
– А вы разве слышали? – простодушно спросил Ромашкин и вдруг улыбнулся. Миновала гроза – это он понял сразу, если редактор, вернувшись из горкома, начал с пустяков.
– Иди-ка, Ромашкин, на завод, нечего стул просиживать. Дам тебе кое-какие факты проверишь и напишешь. Ясно?
– Есть! – быстро отозвался Ромашкин Николаев вернулся в свой кабинет. Рабочий день, обычный день небольшой городской редакции продолжался.
НА ЛЕСНОМ ОЗЕРЕ
На лодочную станцию я приплыл вечером. Берег был глухой, сосновый. Лес корабельный, дремучий, подступал к самой воде. Сошел на берег и оказался в сумерках, хотя на спокойной глади озера пламенела пурпурная дорожка, а на кронах лип того берега трепетало зарево заката.
Федя Карманов, мой приятель, сидел на чурбане недалеко от дощатого продолговатого сарая – рыбачьей «гостиницы». Из маленького ведерка валил белый густой дым, разбивался о Федину спину и, распадаясь на два потока, тянулся к берегу. Этим нехитрым способом Федя охранял себя от комаров.
Федя задумчиво смотрел на длинный ряд лодок; легко покачиваясь от волны, рожденной моей лодкой, они глухо постукивали друг о друга бортами. Я посмотрел на худенькую спину парня, на непокорный жесткий чуб, выпирающий из-под серенькой старой кепи, на его чернобровое лицо, и мне почему-то стало жаль Федю: показался он каким-то маленьким, тщедушным рядом с корабельными соснами и величавым разливом озера. О чем он думал? Какие мысли тревожили его? Федя вообще не отличался общительностью. Но я его знаю давным-давно, кажется, еще с тех времен, когда он ходил под стол пешком. И отношения у нас были очень близкие, и Федя частенько откровенничал со мной. На озере он оказался случайно. Отец его – инвалид, в Отечественную войну потерял ногу, служил лодочником. Недавно заболел. Его увезли в город. Федя перед этим взял отпуск, куда-то собрался ехать, но раздумал и остался вместо отца. Не ахти уж сколько забот у лодочника: можно, и отдохнуть, вволю порыбачить… Неделя прошла еще ничего, а на вторую Федя заскучал – все-таки одиночество давило. Привык к коллективу, а тут один… Рыбаки наезжали редко, главным образом в выходные дни.
Я сел рядом с Федей и спросил его:
– Чего зажурился? Комары, что ли, одолели?
Он поднял на меня грустные глаза и виновато улыбнулся:
– Нет, понимаешь, покою от проклятых. Нарыбачил что-нибудь?
– Мало. Жарко, а вода еще холодная. Окунь не берет, а чебак надоел.
– Через недельку от окуня отбою не будет. Тогда потешишь душеньку, не уезжай.
Федя подбросил в ведерко сухих сосновых шишек – это они тлели в ведре. Потом спросил:
– Уху станешь варить?
– Утром уха, днем уха, вечером уха. Надоело.
– Надоест, – согласился Федя. – Это ее спервоначалу с аппетитом поешь, а потом не захочешь. Я вот тоже не люблю, чтоб повторялось одно и то же. Поневоле приходится. Назвался груздем, вот и приходится терпеть. Батька попросил еще недельку посидеть за него, а мне уже, по правде сказать, надоело… Убежал бы, да батьку не хочется подводить.
Мы посидели еще немного. Закат тихо догорел. И как-то сразу отодвинулся противоположный берег, окутался вечерней дымкой, озеро почернело. Стало прохладнее. Воинственно звенели комары, плескалась рыба. И вдруг в стороне, слева от нас, затукал моторчик лодки – затукал гулко, часто, неумолчно. И голубая лодка неожиданно вынырнула из-за островка и, высоко задрав нос, понеслась параллельно берегу. Скоро волны от нее добрались до нашего берега, заплескались, закачали лодки.
Федя заметно повеселел, вскочил на ноги и, сложив руки в трубочку, закричал:
– Ого-го-го-о!
Крик понесся над раздольной равниной озера и замер далеко, далеко за островами. Федя прислушался, крикнул еще раз, видимо, ожидая ответа.
Но ответа не было. Моторка бодро продолжала путь. Федю это нисколько не огорчило. Он снова сел, следя за лодкой, мягко, пожалуй, даже застенчиво улыбаясь.
Моторка вскоре развернулась и тем же путем уплыла за островок. Федя поднялся и сказал, что пора спать.
Мне не спалось. В «гостинице» было прохладно, зато пахло хорошо – увядшей травой. Комары не давали покоя и здесь. В голову лезли всякие мысли. Был и на соседнем озере, теперь вот четвертый день живу на этом, самом красивом, как мне казалось. Оно было большим, с причудливыми линиями берегов, с многочисленными заливчиками и зелеными островками. Лесное, глухое озеро. За ним синели пологие Уральские горы. Перед отпуском мечтал об этих краях, вечностью казались дни, отделявшие меня от блаженного мига, когда бы вдруг из-за крутого поворота лесной тропинки сверкнула желанная серебристая полоска воды! Но, как обычно, миновало первое возбуждение, и от красоты здешних мест стал уставать. Вернее, усталость рождали однообразие занятий, бездействие, или, как выразился Федя, стариковская жизнь. Потянуло к людям, пробудилась тоска по настоящему делу.
И я твердо решил завтра уехать. Повернулся к длинному узкому окошечку: скоро ли рассвет? Скоро ли утро? Но за окошечком плыла настороженная темень ночи. Ни огонька, ни звука, кроме комариного надоедливого звеньканья. Я закурил.
– Не спится, Володя? – спросил Карманов, брякнув коробкой спичек, он тоже закуривал. Наши спички вспыхнули враз, сдвинув темноту в углы. Но вскоре темнота сомкнулась снова.
– Какая-то чепуха в голову лезет, спать не дает. Домой меня, Федя, потянуло.
– Не спеши. Поживи недельку, а там вместе куда-нибудь махнем. Батька вернется и махнем.
Помолчали. Тлел огонек Фединой папироски. Иногда он вспыхивал неровным красноватым светом и опять сжимался в маленькую точечку.
– Слушай, а кому это ты давеча кричал?
– Тут одна незнакомая… – после продолжительной паузы отозвался Федя. Хотелось узнать, кто такая загадочная незнакомка, но спрашивать было неудобно. Я докурил папиросу, повернулся на другой бок, полный решимости заснуть. Вспомнив одно радикальное снотворное средство, принялся мысленно считать: «Раз… два… три…» Федя, должно быть, догадался о моем намерении и захотел мне помешать.
– Ты погоди спать, – сказал он, – днем выспишься, успеешь. Днем даже лучше – и комаров меньше, и солнышко припекает.
– А что ж делать, Федя? Днем дело найдется. Порыбачить можно, а я вот за земляникой думаю сходить.
– Ты вот спрашивал, Володя, – начал он, не обратив внимание на мой ответ, – кому я давеча кричал. По правде сказать, и не знаю. Вернее, знаю, но как-то так уж нелепо получилось, рассказывать даже неловко.
Однажды я на своей моторке поехал в ту сторону, за пионерлагерь. Избушка там есть. Не помню уж, что там надо было, но поехал и повстречал девушку. Взглянул на нее и думаю: «А где-то я эту рыжую красавицу видел. Где же?» И вспомнил. В конце позапрошлого года я был на катке и заметил эту девушку с подружкой. Она мне, поверишь, сразу понравилась: не скажу чем. Захотелось за нею приударить. Крутился вокруг них, старался обратить на себя внимание, даже упал. Они засмеялись, а я чуть со стыда не сгорел, честное слово. Подойти бы к ним запросто, завязать разговор, знаешь, как это делают некоторые – обо всем и ни о чем, легкий такой разговор. А я робею, боюсь. Потом все-таки насмелился: думаю, будь что будет. Они же вдруг свернули с дорожки и в сторону, не к выходу, а к забору, к тому месту, где в заборе дыра была. Они через эту дыру вылезли и покатились к мосту, это что через проливчик, который пруд с озером соединяет. Снегу было мало, лед хороший – вот они решили домой по льду добраться. Я тоже очутился у этой дыры, вылез наружу и остановился. Чего, думаю, мне надо? Если уж на катке стеснялся подойти, где столько возможностей предоставлялось, то здесь, в темноте, вовсе неудобно подходить: примут еще за какого-нибудь проходимца. И только это я повернул обратно, как слышу крик да такой, что душа оледенела. А крик из-под моста. Я туда. Навстречу мчится девушка, подружка той, за которой я хотел приударить. Слышу вода булькает. Сразу догадался. Под мостом вода-то не замерзает, течение там. Девушка и провалилась. Снял с себя ремень, подполз и бросил ей конец. Кое-как вытащил. А она, бедная, лишь поняла, что опасность миновала, так и потеряла сознание. Схватил я ее на руки, через насыпь – и в общежитие ремесленников, рядом оно. Залетел в первую же комнату, выгнал оторопевших ребят и растерялся: а что же дальше делать? Взял с тумбочки одеколон, растер ей виски и говорю подруге, чтоб быстрее снимала мокрую одежду с пострадавшей, а сам пошел искать во что ей переодеться. Наткнулся на сторожиху-старушку, рассказал ей, что мне надо.
Так вот. Переоделась она, я в ту комнату опять заглянул. Девушка на койке сидела, в тулуп закуталась и плакала, тихо так: лицо будто окаменело, испуг еще держал ее, глаза уставились в одну точку. Ох, Володя, какие то были глаза! С пятак, наверно, и синие-синие, а ресницы длинные, брови вразлет. В глазах тех грусть, беспомощность и слезы – у меня сердце заныло. Взял бы и исцеловал ее, честное слово. Увидела меня, сквозь слезы улыбнулась и прошептала: «Спасибо».
Неловко мне стало, не то, чтобы неловко, а уж как-то очень печально, самому впору плакать. Повернулся я и выскочил из комнаты. Шел домой, а передо мною, как живые, ее глаза – красивые, в слезах. Почем зря себя ругал: вот ведь дурак, в самом деле, ни имени не спросил, ни кто такая не узнал, а чувствую – крепко зацепилась она за мое сердце.
– И не встречался больше? – спросил я.
– Нет. Не приходилось. А тут смотрю – она! И знаешь, хотел уже подойти и сказать: «Здравствуйте, вы, наверно, меня забыли. А я помню». Не подошел.
– Побоялся?
– Оробел, Володя. Отец ее инженер, у нас в цехе работает. Они, кажется, всей семьей в той избушке отдыхают. Каждый вечер на лодке катаются. Как увижу, словно вот, знаешь, на душе светлеет, радость появляется.
– Эх, и чудак же ты, Федя!
– Чудак, – согласился он.
– Ясное дело! Заводи-ка ты завтра моторку – и к ней. Представься. Должна вспомнить тебя. Не каждый же день появляются у нее такие спасители, как ты.
– Ты, Володя, не смейся. Это дело святое. Не надо над этим смеяться.
– Не смеюсь я, Федя, откуда ты взял?
Федя не ответил, задумался. А подслеповатое окошечко «гостиницы» уже промывал ранний рассвет.
* * *
Утром я ушел в лес за земляникой. Ее нынче было столько, что лесные полянки были ею усеяны, как капельками крови. Хоть рыбы не наудил, так зато привезу домой земляники. А ехать надумал завтра утром. Пойду в пионерлагерь: туда часто приходят машины из города – довезут!
В «гостиницу» вернулся вечером. Федя рыбачил на лодке почти у самого берега, помахал мне рукой. Я страшно проголодался. Разжег костер – хотел вскипятить чай и разогреть консервы. Федя снялся с якоря, крикнув:
– Погоди! Уху будем варить. Окунишек надергал.
Мы чистили рыбу, когда послышался веселый говорок моторки. И вот на озерный простор вырвалась стремительно голубая лодка и поплыла вдоль берега. Федя вскочил, держа в правой руке перочинный нож, а в левой – окуня, и загляделся на лодку. На лице сияла улыбка. Нос лодки высоко задрался, а за кормой бурунились волны. Они расходились в стороны и постепенно гасли, превращаясь в безобидную рябь.
Лодка проплыла мимо нас и вдруг затихла. Федя озабоченно нахмурился, вглядываясь вперед. Что там могло произойти? Может быть, девушка нарочно выключила мотор, чтоб послушать вечернюю тишину? А, возможно, авария случилась? Подождав еще несколько минут, Федя прыгнул в свою лодку, оттолкнулся от пристани, дернул заводной ремешок. Мотор заработал, и лодка рванулась навстречу другой. Не доплывая, Федя выключил мотор, и две лодки встали борт к борту. Так и есть: приспосабливают буксир. И вот сияющий Федя подрулил к пристани, бодро выскочил на настил. Подтянув, обе лодки, скрылся в «гостинице», через минуту появился с брезентом и расстелил его на берегу. Все это он делал, абсолютно не замечая меня. Потом помог девушке снять мотор, положить на брезент. Открутили верхнюю крышку, и оба склонились над обнаженным замасленным механизмом. Одна голова черноволосая, стриженная под бокс, другая рыжая, с веселыми кудряшками. Девушка в самом деле была красивая. Профиль гордый, чеканный – что-то в нем было эллинское. Хороши были глаза – большие и синие, как та дымка, сгустившаяся над далекой Юрмой.
Федя витал в седьмом небе, из кожи лез, чтобы блеснуть своими познаниями в капризах двигателя внутреннего сгорания. Девушка – я слышал – сказала:
– Погодите, пожалуйста. Я сама!
Федя, по-моему, даже обалдел от радостного изумления: сама! Заикнулся даже:
– У-умеете?
– А как же? – просто ответила она. – Ничего сложного.
Я сварил уху, они все копались в моторе, пыхтели от усердия (или мне показалось?). Пригласил Федю и ее поужинать, но они отмахнулись от меня, как от комара. Устранив, наконец, неполадку, они установили моторчик на место, и девушка уплыла, признательно помахав Феде рукой и улыбнувшись ему, как своему близкому другу. Наверное, этой улыбки и хватило на то, чтобы он забыл и про еду, и про сон. На берегу торчал до сумерек и все глядел в ту сторону, в которой скрылась и замолкла моторка. Спать лег голодным. Утром Федя сообщил мне: