Текст книги "Человек ищет счастья"
Автор книги: Михаил Аношкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Сидоров поднял голову, и почудилась Владимиру во взгляде его злая решимость: не отдам, буду драться!
А Владимир быстро шагал по кабинету взад-вперед. Буря бушевала в его душе. Он сознавал правоту друга, а сердце не хотело с нею считаться.
– Я, дурак, радовался, когда встретил тебя, – заговорил Сидоров. – Домой повел. Душу тебе доверил. Еще бы! Фронтовой друг нашелся!
– Ты думаешь, мне легче твоего? – разозлился Бессонов. – Ты считаешь себя мучеником, а меня злодеем! Эх, ты!
Владимир прикрыл ладонью лоб: почему-то больно было в висках. Зачем он кричит? Для чего?
Сидоров медленно поднялся. Владимиру подумалось, что Николай бросится на него. И Владимир инстинктивно отодвинулся.
– Прости, Володя, – прохрипел Сидоров и, ссутулившись, поковылял к выходу. У дверей спохватился – забыл трость. Владимир поднял ее с пола и подал Николаю. Тот взял трость и помедлил, остановив тяжелый взгляд на лице Владимира. Тот не выдержал, опустил глаза и увидел на руке Сидорова татуировку: сердце, пронзенное двумя стрелами, и надпись: «Коля – Галя».
За Сидоровым захлопнулась дверь. Владимир налил стакан воды и с жадностью выпил.
А виски все-таки болели.
9
Нынче в отпуск Владимир собирался без особого желания. Хотя и манила перспектива забыться от треволнений, но слишком призрачна была эта перспектива. Раньше отпуск проводил с семьей, спокойно и хорошо, а нынче не было с Лидой разговора об этом. Ехать хотел один. Лида знала, что Владимиру предстоит отпуск, но не спрашивала, как он будет его проводить.
Не было раньше у Бессоновых времени веселей, чем сборы в отпуск. Перед отъездом, бывало, и воздух-то в квартире становился другим, пропитанным всеми дорожными запахами. Даже Валерка чувствовал это и радовался. Приводилась в порядок одежда, все стиралось и гладилось, упаковывалось в чемоданы. Делались разные закупки, была лихорадочная беготня за железнодорожными билетами.
Славное было время!
Нынче никто никуда не собирался. Владимир приходил поздно и молчал. Молчала и Лида. Валерка спал.
Перед самым отпуском Владимир мимоходом сказал, что собирается ехать на южный берег Крыма.
Лида починяла Валерке штанишки. Подняв глаза, она взглянула на мужа и не видела его. Грустные мысли увели ее куда-то далеко-далеко. Понемногу взгляд ее оживился, дрогнули ресницы, и Лида спросила:
– Ты что-то сказал, Володя?
– Я сказал, что поеду в Крым.
– Ах, в Крым, – произнесла она, словно извиняясь. – Мне показалось, будто ты о чем-то спросил меня.
Она опять склонилась над шитьем. Но вот рука с иголкой замедлила движение, опустилась на колено. Лида проговорила:
– А я тебе охотничий костюм подготовила, сапоги из починки принесла. И ружье твое мастер отремонтировал.
– Но я ж не собираюсь на охоту!
– Нет, ты мне ничего не говорил. А я подумала: тебе лучше ехать на охоту.
– Об этом я сам позабочусь, – недовольно отозвался Владимир и ушел на кухню. Когда вернулся, Лида все так же шила, низко наклонив голову. Владимир посмотрел на жену, на ее печально-сосредоточенное лицо, и нежная жалость шевельнулась у него в груди. Он подумал: «Что, если в самом деле поехать на охоту? Зачем мне этот Крым?»
Лида будто угадала его мысли.
– Тебе, Володя, надо побродить одному, – сказала она. – Я ведь хорошо знаю тебя. Остынешь там, разберешься во всем. Езжай на охоту.
– В Крым поеду, – упрямо твердил он.
– Езжай в Крым. Там хорошо, – вздохнула Лида. – Только тебе не Крым нужен. Ты любишь горы, озера, тайгу. Любишь бродить, коротать ночи у костра. Тебе надо отдохнуть, развеяться, поразмыслить. Помнишь, как тебе это помогло в позапрошлом году? Ты тогда тоже устал, а вернулся с охоты совсем, совсем другим: свежим, бодрым. Я ведь понимаю тебя.
. . . . . . . . . . . . . .
И Владимир уехал на охоту. Лида поцеловала его и заплакала. Успокоившись, она поглядела на него большими, печальными глазами и сказала:
– Я люблю тебя, Володя. Ты это не забудь, когда будешь думать о себе. Плохо будет нам с Валеркой без тебя. Я тебе верю, Володя…
10
Городок, куда приехал Владимир, был чудесен. На улицах было много рябины. Она пламенела почти перед каждым домом, придавая тихим улицам особую прелесть. Красные гроздья рябины свешивались к резным наличникам окон, клонились к акации, отражались в голубой дремоте озер. Роняли листья деревья. Отцветали на газонах последние цветы.
Владимир ушел в горы.
Лето увядало спокойно. Пожухла трава. Воздух был чистым и прозрачным. Роща проглядывалась насквозь. Редко и неохотно падали листья – печальна и обидна осенняя немощь.
Иногда попадались красавицы-лиственницы. Высокие недоступные, они любят свет, солнце, свободу. Одиноко или группами высятся они на взгорьях, пожелтели, выделились на фоне темной зелени сосен, грустят о вчерашнем и мечтают о голубых ветрах весны.
В горах Владимир бродил целую неделю. Пил студеную родниковую воду, варил свежую картошку и то, что удавалось промыслить. Зябкие ночи проводил в зародах (делают внизу такие ниши, в которых тепло и сухо). Ходил до изнеможения, а потом разводил костер и писал стихи. Он старался не думать о том, от чего убежал. Хотел, чтобы все устоялось, улеглось, тогда легче будет решить.
Больше всего скучал по Валерке. Попадалась красивая еловая шишка – совал в карман: для Валерки! Поднимал со дна прозрачного родника зеленый, как малахит, камешек – прятал его в рюкзак: для Валерки! Поймал однажды ежа и пожалел, что нельзя его увезти Валерке. Убил глухаря, сделал чучело и с волнением подумал, как обрадуется Валерка!
В конце недели забрел Владимир на гору, которая называлась Осиновой. Собственно, ее с большим основанием можно было назвать березовой или лиственничной, потому что осины здесь было немного – она жидкой рощицей жалась у подножия.
Раньше в этих местах Владимир бывал часто. Последний раз приходил сюда два года назад. Нравился ему здесь один уголок. Еще в юности забрел сюда с ружьем, притомился, поднимаясь на гору Осиновую, и опустился на ствол упавшей когда-то сосны, огляделся. Уголок, словно в награду за усталость, оказался очень красивым: щетинистые гористые дали, внизу лес и лес, а вдали увалы тянутся за увалами, уходят за горизонт.
Сам уголок оказался небольшой поляной с высокой, густой травой. Сосновый лес обступал ее со всех сторон. Самой примечательной была лиственница, высокая, мачтовая. До половины ствол ее без ветвей, а выше бархатная шапка хвои. В то время лиственница уже начинала желтеть. Внизу бойко зеленела молодая поросль.
Всякий раз, когда потом приходилось Владимиру бывать в этих дремучих краях, он обязательно навещал эту поляну, отдыхал здесь, выкуривал одну-две папиросы и отправлялся дальше.
На этот раз он снова заглянул в облюбованный уголок. Хотелось по привычке покурить, помечтать, полюбоваться горными далями. Но он не узнал знакомого места. Поляна была та же, все так же глухо обступал ее сосновый лес, все так же буйно росла трава, но не было главного – гордой лиственницы. Над землей возвышался остаток ствола, черным острым изломом целясь в небо. Владимир подошел ближе и понял: лиственницу свалило молнией. Вершина валялась тут же, из травы торчали голые сучки, а над ними кружились стрекозы. Дикий татарник мощно разросся, привлекая синими и малиновыми махровыми цветами.
А лиственницы не было. Остался один обгорелый пенек. Первозданная прелесть ее в прошлом, во вчерашнем, в памяти…
Огорченный Владимир решил поскорее уйти отсюда. Грустно пощипывало сердце. И все-таки поляна с гордой красавицей-лиственницей останется в памяти, останется такой, какой она поразила его в юности.
Уходя, он еще раз оглянулся, прощаясь. И неожиданно заметил то, чего не заметил сразу, хотя и было в этом пропущенном главное, без чего немыслимо понять красоту жизни. Он увидел, что рядом с обгорелым пнем с завидной уверенностью подросли молодые лиственницы. Они тянулись к солнцу, к свету, они росли словно наперегонки.
И это новое, что вдруг открылось ему на поляне, обрадовало его, Владимир почувствовал, что находится у истоков того, что поставит в его жизни все на свои места, что освободит, наконец, его от тяжелого бремени. Он почувствовал, что в его душе происходит какой-то поворот.
И шагал напролом сквозь чаши и болота, пробирался сквозь кустарники, карабкался на шиханы, охваченный новыми мыслями, новым радостным чувством.
Да! То было в прошлом. А ведь прошлое всегда волнует, бередит сердце, отзывается грустью. Сила прошлого тем беспощаднее, чем больше самого себя осталось в нем. А овручские встречи разве не прошлое? Разве не было грозы, после которой не должно быть возврата к старому? Во время этой грозы сгорело то, что связывало его с Галей, сгорело до пепла. Но разве на старом пепелище может возникнуть снова пламя?
И эти новые мысли погнали Владимира из леса к Лиде, к Валерке. Он больше не мог переносить одиночества, оно тяготило.
Скорее в город! Скорее домой! Скорее окунуться в кипение жизни, в бурный водоворот всех событий, – нет без этого настоящей радости, нет настоящего счастья!
УЧИТЕЛЬ
Кажется, эта заводская профсоюзная конференция была для Андриана Ивановича последней – больше, наверно, не изберут: скоро он уйдет на пенсию. Многие сверстники уже на отдыхе. Но Андриан Иванович пока не спешил, словно бы надеясь на какое-то чудо, которое избавит его от необходимости навсегда покинуть завод.
Много лет назад, когда Андриан Веретенников появился в Челябинске, завода не было и в помине. На окраине простирался унылый пустырь. Строительство завода только начиналось, не хватало людей. Андриан Веретенников стал простым землекопом, хотя имел ходовую рабочую специальность – был слесарем. Нынче пустырь оделся в асфальт и камень, шумят листвой парки и скверы социалистического городка, заводскую территорию не обойдешь и за неделю. И каждый кирпич, уложенный в здание, каждое деревцо, поднявшееся перед окнами дома, – частичка самого Андриана Ивановича. Сломай ненароком веточку, и это болью отдастся в чутком сердце старого мастера.
А люди? Он с одними состарился в повседневных делах и заботах, а те, что помоложе и совсем молодые, выросли на глазах, возмужали, прочно определились в жизни. И вот попробуй все это оторвать от сердца, выключить себя из упругого привычного ритма, отстраниться от того, что было смыслом всей жизни.
Но старость не желает считаться с этими привычками и привязанностями. Ей до них нет дела.
Андриан Иванович, заложив руки за спину, высокий, немного сутуловатый, прохаживался по фойе заводского театра, прислушивался к нестройному гулу голосов, кивал головой знакомым. Их было много, знакомых, – даже голова заболела от кивков, шея устала. Кое-кто порывался подойти к Веретенникову, но не решался. Сердит, недоволен чем-то старик – брови нахмурил, глаза из-под них смотрят сурово, прокалывают насквозь, будто иголки, щеточка усов топорщится, как у ежа колючки…
Но нет, Не сердит Андриан Иванович, просто одна видимость – хитрая защита стариковских раздумий от внешнего вмешательства. Одному ходить лучше, никто не мешает мысленно прощаться со всем этим.
Но вот все-таки кто-то тронул за рукав, и взволнованный баритон проговорил:
– Здравствуйте, дорогой учитель!
Андриан Иванович оглянулся и остановился. Не сразу узнал он Григория Антонова, рыжего упрямца и забияку. Раздался в плечах, зеленоватые глаза смотрят спокойно – выбродила, выстоялась в них мудрая сила зрелости.
– Гриша! – тихо ахнул Андриан Иванович. – Ты ли это?
– Я! Я! – смеясь подтвердил Антонов. – Тот самый – без примесей!
Андриан Иванович крепко пожал Антонову руку и никак не мог справиться с волнением.
– А вы все такие же, Андриан Иванович! Гляжу, сердитый ходите. Робость меня даже взяла, как тогда…
– Ну, скажешь! К нам? Насовсем?
– Насовсем!
– Хорошо! Нюра как?
– Жива-здорова. Два богатыря у нас растут.
Звонок позвал их в зал. Конференция началась. Антонова избрали в президиум. Он сел рядом с Николаем Николаевичем, красивый, спокойный, уверенный в себе. Андриан Иванович погрузился в воспоминания. Они нахлынули неудержимо. Глуховатый голос докладчика доносился откуда-то издалека, не доходил до сознания…
Николай Николаевич – директор завода пришел на выучку к Андриану Ивановичу, кажется, в тридцать третьем году, фабзайцем. Жадный был до знаний паренек и достиг своего, выучился, директором вот стал. Не возносит себя, хотя взлетел высоко. Рабочий народ таких любит.
А Григорий появился в цехе после войны, в конце сорок пятого, из ремесленного училища. Ухарь ухарем, грудь нараспашку, из-под фуражки задорный рыжий чуб вывалился, а глаза озорные, отчаянные. Сразу приметил его Андриан Иванович, подозвал как-то к себе и спросил:
– Как зовут?
– Гришкой, – а сам косится насмешливо.
– Чему улыбаешься? Что смешного увидел?
– Так ведь вы, Андриан Иванович, второй раз мое имя спрашиваете.
– И десять спрошу, коли надо будет.
– Я ничего, спрашивайте.
– То-то! Чего у тебя ворот гимнастерки не застегнут? Фуражка на затылке еле держится.
Потянулся Григорий к пуговицам, смутился. Подобрел мастер: совестливый малый, хорошо.
– Ты теперь рабочий, – сказал Андриан Иванович, поправляя Антонову фуражку. – А рабочий должен быть аккуратным во всем. Слышал, что Максим Горький про рабочего человека сказал? Не слышал? Рабочий человек – это самая главная должность на земле. Понял? Ну, беги домой. В общежитии живешь?
Григорий кивнул головой и ушел.
Однажды завернул Андриан Иванович в общежитие. В комнате, где жил Григорий, ему не понравилось. Неуютно, грязно. Стены голые. Скатерть на столе рваная, в пятнах. Ковриков у коек нет. Позвал коменданта, поругался с ним. Потом и Григорию влетело: нечего ждать няньку, самим надо все делать. Потянул дверцу тумбочки, а она на одной петле висит. Вытащил из-под кровати чемодан, а он веревочкой перевязан, ни одной защелки не осталось.
– Ты что же, – хмурился Андриан Иванович, – ждешь, когда комендант за тебя сделает? Какой ты, к дьяволу, металлист, если такой ерунды сам не умеешь сделать?
На другой день Антонов стал к слесарям подлаживаться, чтобы они ему и защелки, и петлю для тумбочки сделали. Андриан Иванович тогда спросил Антонова:
– Сам не сумеешь, что ли?
Тот отмолчался. А через некоторое время прибежал белобрысый паренек:
– Андриан Иванович! Гришка палец оттяпал!
– Как оттяпал? Чего ты городишь?
– Молотком, Андриан Иванович.
В слесарке вокруг Антонова сгрудились ребята, подсмеиваются над ним. Нормировщица Нюра бинтует ему руку, а у самой по щекам слезы катятся. Парни и над ней подтрунивают. Покачал головой Андриан Иванович:
– Как же ты молоток-то держал, техник-механик?
Отчитал тогда Антонова, тот краснее волос своих стал. И все-таки сделал потом Антонов, что надо. Пусть немудрящие те штуки были, но понравилась мастеру настойчивость паренька. Золотое это качество в человеке.
А токарь из него дельный получался. Раньше своих ровесников норму выработки стал перекрывать. Прочно на ноги становился.
Всегда так: учишь человека, беспокоишься за него. Иной раз отчаяние берет. А становится он самостоятельнее, переваливает какую-то невидимую черту – из-под влияния уходить начинает. Грустно и радостно. Радостно потому, что новый рабочий человек родился, а грустно – отделяется от тебя самого какая-то заветная частичка…
В те годы скоростное резание только-только начиналось. В цехе станки большей частью поизносились, на них особенно не разгонишься. Помог тогда Андриан Иванович Григорию – станок отремонтировал, передачу увеличил. И Антонов первый рискнул перейти на скоростное резание. Получилось! Дальше – больше. И пошло! За ним другие потянулись – важно, как говорят, почин сделать. О скоростниках во все колокола зазвонили, со всех трибун их поминать начали, портреты в газетах напечатали. Закружилась тогда голова у парня, возомнил о себе. На друзей свысока поглядывать стал: вот, мол, я какой герой! Нормировщица Нюра, голубоглазая, с жидкими русыми косичками девушка, как-то пожаловалась мастеру: Григорий и здороваться перестал. Пройдет мимо и не взглянет. Рассердился Андриан Иванович – не только с девушкой, с другими так же вел себя Григорий. И устроил ему головомойку, да такую, что Григорий и ростом, кажется, меньше стал, веснушки на щеках побелели. После этого парень за семь верст обходил мастера, – обиделся, самолюбив был. Но, главное, понял тогда: нехорошо выше всех себя ставить. Честью гордись, успехами тоже, но зазнаваться нельзя. Самое это последнее занятие – нос кверху гнуть. И перед кем? Перед такими же, как сам! Шли годы. Однажды остановил Григорий мастера и, стесняясь, проговорил:
– Понимаете… Ну, как вам сказать? Женюсь я, Андриан Иванович. Вот какое дело…
Женится? Боже ты мой! Когда же он успел вырасти? Представительный такой стал: плечистый, в дорогом костюме, в галстуке. В штиблеты, как в зеркало, можно смотреться – блестят!
– Поздравляю! – сказал мастер. – В добрый путь, Гриша!
А позднее появилась Нюра. Кончик косы то расплетет, то заплетет – волнуется, голубые глаза потупила. Сказать что-то хочет, но стесняется.
– Знаю, доченька, все знаю, – пришел ей на помощь Андриан Иванович, привлек к себе девушку, поцеловал в голову, а у самого слезы на глазах.
– Вы придете? – спросила Нюра.
Как же он к ним не придет? Они ему что дети родные. И для них, сирот, он самый близкий человек, вместо отца и старшего товарища. Давно ли это было? Как будто недавно. А вот поди-ко ты – за это время Григорий и в заводском комитете поработал, и секретарем райкома комсомола был, выучился, сыновьями обзавестись успел… А Андриану Ивановичу думается, что это вчера было; пришел Григорий Антонов в цех, грудь нараспашку, золотой чуб из-под фуражки вывалился – ухарь ухарем!
Нет, уже много лет миновало, у жизни остановок не бывает. Сидит сейчас Григорий в президиуме, ладный такой, спокойный, сидит рядом с Николаем Николаевичем… Смотрит на них Андриан Иванович сквозь нахлынувшие слезы и думает: «Орлы… Мои, орлы… Мои…»
На второй день, когда выдвигали кандидатуры в новый состав завкома, токарь Генка Обухов, недавний выпускник ремесленного училища, внес предложение – ввести в список для тайного голосования Андриана Ивановича. Зал радостно грохнул аплодисментами. Мастер сразу попросил слова. Но на трибуну не поднялся, остановился возле сцены, поклонился залу и хрипловатым от волнения голосом сказал:
– Спасибо, дорогие товарищи!
И снова пронесся шквал аплодисментов. Андриан Иванович уже поборол волнение и ждал тишины, суровый и строгий, как всегда.
– Спасибо за доверие, – начал он, когда потух последний хлопок. – Но прошу: подумайте хорошенько. Уйду я скоро с завода, пора подкатилась. А потом, дорогие мои, двадцать лет бессменно членом завкома был, помоложе пора на мое место, пусть привыкают. Меня отпустите с миром на покой. Уважьте мою просьбу.
Но не уважили просьбу Андриана Ивановича, избрали-таки в двадцать первый раз в завком. Похмурился старик, а сам доволен – кому же не понравится такое уважение? Особенно рад был Андриан Иванович тому, что председателем завкома избран Григорий Антонов, рыжий упрямец, его ученик.
Поздно вечером кончилась конференция. Последними из театра вышли Андриан Иванович, Николай Николаевич и Григорий. У подъезда ждал их директорский «ЗИМ». Старика усадили в машину, и Николай Николаевич наказал шоферу:
– Отвезешь Андриана Ивановича домой.
– А вы? – поднял брови мастер.
– Мы пройдемся по свежему воздуху, – ответил Николай Николаевич. – Потолкуем заодно.
Когда «ЗИМ» плавно тронулся с места и покатился по асфальтовой дорожке к улице, Антонов задумчиво проговорил:
– Когда человек совершает подвиг, ему присваивают звание героя. И за новую умную машину, и за большой урожай, и за важное открытие. Это очень правильно и справедливо. Но я бы награждал Золотой Звездой и таких людей, как наш Андриан Иванович, хотя машин он не придумывал, открытий не делал. Жил тихо и незаметно, людей рабочих воспитывал. Вот собери сейчас на площади весь заводской народ и прикажи:
– Всех учеников Андриана Ивановича Веретенникова прошу поднять руку. И я убежден, – поднялся бы целый лес рук. Подняли бы их и безусые, и с усами, и седые. Вот и рассуди после этого – совершил старик подвиг в своей жизни или нет.
– Совершил, – задумчиво согласился директор и улыбнулся: – А ты напиши об этом Ворошилову.
Антонов взглянул на директора остро, с прищуром и серьезно ответил:
– А что? И напишу!
Они медленно спустились со ступенек и направились на улицу, по-ночному тихую, залитую светом. В скверике безропотно роняли листву молоденькие тополя – была ранняя осень. Слева, за плотным цементным забором, ровно и размеренно дышал огромный завод, тот самый завод, в фундамент которого первый камень положил рабочий человек Андриан Иванович Веретенников.