Текст книги "Подростки"
Автор книги: Михаил Коршунов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Глава XIII
Соломинка
Рядом с Виктором конвойные, теперь не милиционеры, а солдаты. Теперь он житель ИТК – исправительно-трудовой колонии общего режима.
Подъем, пересчет, выпуск на работу – разгрузка вагонов с камнем для строительства, возвращение с работы, пересчет, обед – темный от времени деревянный стол, тарахтение железных мисок и ложек, выпуск на вечернюю работу, возвращение с работы, пересчет, краны с холодной водой, под которыми смываешь накопившуюся за день на тебе каменную пыль, и потом одиночество в полутемном бараке – не хотелось идти ни в клуб, ни в библиотеку, где горят настольники и яркая потолочная лампа.
Память – как высокое напряжение.
Когда-то было с ним такое. Не такое, но он впервые остро ощутил чувство вины, чувство содеянного. В армии было, на гауптвахте. Его задержали в самовольной отлучке, и он попал на гауптвахту. Помнит, как снял ремень и отдал начальнику караула. Вынул все из карманов и тоже отдал. А потом – часовой у дверей. И часовой твой друг, товарищ по отделению, но ни поговорить с ним, ни покурить: ты наказан, а он несет службу, стережет тебя. На его груди автомат, а у тебя распущена гимнастерка.
То когда-то… Ты давно не юный солдат, ты преступник, мужчина, обязан отвечать за себя по всей строгости законов и своей совести. У тебя было любимое дело, были друзья. У тебя были ученики, которым ты был необходим; твой авторитет, жизненный опыт. Нет у тебя авторитета, жизненного опыта, пригодного для других. Ты даже лишен обращения к людям со словом «товарищ». Виктор никак не мог к этому привыкнуть, оговаривался, его поправляли, напоминали, что слово «товарищ» у него отобрано. Когда он его потерял впервые? В тот день, когда держал в руках справку училища для Москабеля и поставил на нее поддельные подписи. Бланки справок действительно лежали в журнале производственного обучения. Виктор наткнулся на них случайно, подумал, что они могут ему понадобиться. Но печать на бланки он не ставил. Печати уже были. В своих воспоминаниях он с каким-то странным упорством цеплялся за это. А какая разница – кто поставил их. Может быть, секретарь учебной части Валя, которая поставила печати впрок, чтобы каждый раз не тревожить директора, не входить к нему в кабинет за ключами от сейфа. Какая разница, если свершилось остальное. С каждым днем это не отдаляется, а разыгрывается вновь во всех деталях. Он погубил парня, и никакого избавления и надежды на какое-то новое будущее не может быть.
Он погубил себя, свою честь и совесть, и погубил Тосю, его только что начавшуюся самостоятельную жизнь. Он даже не заметил, как съехал по наклонной плоскости. Кто говорил о наклонной плоскости? Кто-то на суде. Начальник депо? Юрий Матвеевич? Наклонная плоскость – испытание человеческой чести, совести, выдержки; человеческой этики, морали. Да, Юрий Матвеевич говорил. Что жизнь состоит из разного уровня плоскостей. Но почему Виктор тогда, на заседании месткома, ничего не понял? Думал, что поймал жар-птицу. Даже красивого пера не осталось. Обожгла его жар-птица и исчезла. А он на собрании кричал: «Не имеете права говорить о моей личной жизни!» Хорошенькая личная жизнь. На чем он ее строил. На чем хотел построить? Он? Ирина?
Виктор дома в коридоре перед Ириной. Собирается уходить на дополнительную работу дежурного электрика Москабеля.
– Ты много дней странно молчишь, – говорит Ирина. – Делаешь выбор?
– Зачем же… – пытается возразить Виктор. – Но я не могу обеспечить сразу. – Он не выдерживает и говорит это. Собственно, из-за этой фразы он странно молчал последние дни.
– Жалкие слова, – отвечает Ирина. Слова были жалкими, верно.
– Если бы я работал на такси… – опять пытается возразить Виктор.
– А электровоз?
– Не такси.
– Конечно, когда ты в училище. – Она спокойная, невозмутимая. – Я настаивала, чтобы ты мной заинтересовался? Проявляла усилия? Может быть, думаешь, я сейчас настаиваю?
– Ирина… – Он смотрел на нее. Разве он мог себе когда-нибудь представить, что около него окажется девушка такой красоты.
Ирина спросила:
– Надо убеждать?
– Не надо.
– Витя, не будь сентиментальным. Возишься с сопляками в училище, и к тебе будут относиться как к сопляку. Сомневаешься?
– Моя основная работа, – сказал неопределенно Виктор. Из училища он никак не хотел уходить, даже в депо на постоянную работу машиниста.
– Не псевдуй.
Слово было неприятным, как и «молочный дурак» или надпись на значке у Стася Новожилова «Усмехайтесь!».
Но что же было приятным? И осталось до сих пор! Что же, чтобы самому не усмехаться!
Деньги! Монета! Он с ума сойдет от этого. Теперь сойдет. Деньги ему в колонию недавно прислала Эра Васильевна. Он попросил администрацию колонии отправить их обратно. Не может сейчас видеть деньги. Он их боится.
В руках плоскогубцы, он приворачивает к счетчику электроэнергии проволочный жгут. Торопится. Ладони потные, напряженные. Отвратительные ладони! Концы жгута царапают пальцы. Он мнет концы плоскогубцами, притягивает к счетчику. Неужели всю жизнь будет чувствовать в руках именно эти плоскогубцы! А сколько их у него перебывало. На уроках в мастерской их делали ребята. Учились слесарному мастерству. Он их учил. Виктор ходил между слесарными верстаками, наблюдал, как ребята зажимают в тиски поковки, как держат напильники, зубила, как пользуются измерительными угольниками. Слесарное дело поначалу давалось Ване Карпухину хуже всех. А потом стал таким замечательным чеканщиком. И даже увлек чеканкой Шмелева, когда Шмелев вернулся в группу уже после заключения. У некоторых его ребят было «до» и «после», но ведь они были тогда еще не определившимися как следует в жизни, не нашедшими себя, и у него, у ответственного за ребят человека, давно определившегося, наделенного доверием, авторитетом… тоже теперь… «до», а что будет «после»?
У койки Виктора стоит банка. Он подобрал ее как-то возле кухни. В банке с десяток стеблей соломки. Он не знает, зачем она стоит. Это опять его маленькая и слабая надежда. Человек должен иметь надежду. Пусть даже слабую, как эти соломинки. Они пришли из прошлого в его настоящее, хотя сорвал он их здесь. Слова, фразы из прошлого – дальнего, близкого, – они звучат постоянно: на работе, во сне, за едой, при разговоре с тюремным воспитателем, на прогулке, а особенно в свободные от работы воскресенья. Тут он сам себе и стена, и решетка, и охранник, и карцер.
«Это вам говорят, Скудатин? Вы слышите, Скудатин?..» Он не слышит. Нет, слышит, но уже другие слова: «Витя, что же ты натворил?..» Это сказал Леонид Павлович, совсем тихо сказал.
А потом стук училищной двери. Она закрылась за Виктором навсегда. Последним в училище он видел Аникеева, мастера из группы тепловозников, дежурившего по училищу. Они кивнули друг другу.
«Вити Скудатина больше нет». Это Юрий Матвеевич сказал. Да, с этими словами директора Скудатин ушел из училища. Юрий Матвеевич был прав. Прав! И вот расплата. Расплата за веселые слова, сказанные Ириной: «Ты да я да мы с тобой…» Зачем ей это было? А ему? Ему?! Он сам добивался, просил, настаивал. Обещал…
Иногда ночью в бараке Виктор во сне громко кричит: «Отвезите меня в Москву!» Просыпается, лежит в темноте и старается понять, где он сейчас и что с ним – дощатый потолок, дощатые стены, дощатый пол. Встает, идет покурить. Успокоиться. Но разве можно успокоиться?
Теперь у тебя не просто распущена гимнастерка, теперь у тебя сорваны с плеч погоны.
Недалеко от выхода из зоны стоит бревенчатый трехэтажный дом, своеобразная гостиница. В ней останавливались на день, на два близкие, жены заключенных. В этом простом бревенчатом доме два-три дня для многих заключенных царил дух семьи, той любви и преданности, которую испытывают люди, несмотря на случившееся, продолжающие сохранять семью, продолжающие надеяться на будущее семьи. Это был дом надежды и постоянства, где заключенные ели привезенную им домашнюю еду, рассматривали фотокарточки своих повзрослевших детей и снова винились за все причиненные семье страдания. Те, кто получал разрешение на свидание, не могли утаить свою радость. Эти люди старались максимально себя прибрать, вернуть себе все, что только возможно, из своего прошлого – походку, взгляд, улыбку, вольные свободные движения, человек старательно брился, чистил бушлат, старательно отстирывал рубашку. Как бы очищался не только внешне, но и внутренне. Уходил немного растерянный: ведь он шел к правам людей, к полнокровной жизни.
Заключенные часто вспоминают свою свадьбу, рождение детей, все, что связано с семьей. Виктор вспоминал чужую свадьбу, мечтал о свадебном марше, который звучит для тебя, когда ты входишь в зал бракосочетаний. Но для этого нужна настоящая невеста, а не чужая жена, не Ирина. Неужели она все-таки совсем для него чужая?
Виктор придирчиво вспоминал каждое слово из их разговоров. Может быть, он что-нибудь не понял и пропустил тогда важное для себя, обнадеживающее?.. Думал и сам при этом знал, что ничего не пропустил, что ничего обнадеживающего не было да и не могло быть. Виктор все дни молчит, разговаривает только по делу. Вину свою он не то что не опровергает или смягчает, а, наоборот – отягчает. И, может быть, только эта странная гостиница волнует его, хотя он не может иметь к ней никакого отношения. Совершенно никакого. Но, проходя мимо, он все-таки смотрит на этот дом, где встречаются близкие родные люди, где они говорят о самом для себя главном, где они волнуются друг за друга. Этот дом – самая реальная надежда на будущее.
Вечерами в доме горят окна. В окнах простенькие домашние абажуры, и свет от них совсем домашний. Мягкий. Виктор каждый вечер, возвращаясь с работы, смотрит на чужие окна, на чужой домашний в них свет. Еще ему казалось, что он видит большой свет Москвы, отблеск на небе. Он прислушивался, и ему казалось, что в колонию доносится с платформы строительства вольный стук колес электровоза. На платформе при разгрузке камня Виктор не ощущал себя машинистом, хотя был рядом с локомотивом, а вот так, вечером, один, при свете домашних окон и далеком вольном стуке колес на рельсах, он ясно чувствовал локомотив, машину; кресло машиниста под собой, набегающее движение рельсов, стрелочных переводов, обгонных пунктов, светофорных огней, закаты и рассветы в пути, когда тень от машины движется рядом по насыпи – мягкая на рассвете и резкая при закате.
Скудатин плакал последний раз мальчиком, когда умерла мать. Ему было четырнадцать лет. Он остался сиротой. Отец умер давно: после тяжелого ранения на фронте. Отца Виктор почти не знал. А мать он очень любил. Она была моложе отца на пять лет, тихая, нежная, с робким лицом и глазами, в которых жило постоянное беспокойство, усилившееся с ее болезнью: она волновалась за сына, как он будет жить, если и она рано умрет. Что бы с ней было теперь, если бы она дожила до этих дней и до этого часа! Есть еще женщина, другая мать, перед которой он тоже навсегда будет виноват, – Галина Степановна Вандышева. И все почему? Причина-то какая? Сошелся с чужой женой, у которой к нему ни любви, ни сострадания".
Время уже давно за полночь, а Виктор, не отнимая плотно сомкнутых ладоней от лица, сидит на краю койки в ночном бараке.
Глава XIV
Дневник Али Турчиновой
………………..
Аля, здравствуй!
Как мне хочется все успевать и не спешить при этом. Я не люблю скорости. Ни в чем, нигде, никакой. Да я и не умею спешить, поэтому все делаю заранее, как говорит мама – заблаговременно. Аля, ты до сих пор делаешь все заблаговременно?.. Я долго жду начала сеансов в кино, начала уроков, потому что вечно прихожу спозаранку, конца обеденного перерыва в прачечной или в химчистке, потому что попадаю на обеденный перерыв, маму с работы. Я ждала Игоря, пряталась, чтобы он не видел. Я всегда приходила раньше. Вот и сейчас раньше времени подошла на кухне к чайнику, он и не думает закипать. Может, я сама чайник! Игорь сердился, но я ничего не могла в себе изменить: мне нравится ждать. Ой, я пишу об Игоре и о себе в прошедшем времени. Это первый раз я так пишу о нас с ним. Мы не ссорились, и он не называл меня лепешкой. Наоборот, мы… напишу точное слово… у нас… нет… между нами… опять нет. У меня с ним… Вот, вспомнила мамино слово – мы развиваемся оба! Но теперь как-то независимо друг от друга. Мама спросила: «Вы поссорились?» – «Что ты, мама, – сказала я, – мы совсем не ссорились». И это абсолютная правда. Мы просто как-то… Возьмешь бинокль, повернешь его наоборот и смотришь: люди далеко и все далеко… А сейчас чего я жду? Это в широком смысле слова. Это про жизнь, про окружающие меня личные события. Аля, бравирую словами, чувствуешь? Фальшивлю, чувствуешь? Болтушка я. Совсем незрелая девица.
Сегодня день между летом и осенью. Я люблю осень! Деревья смотрят на людей желтыми глазами. У меня сегодня утром глаза были желтыми? Это красиво? Желтые глаза, это красиво?
Когда у меня свободное время, жду чего-то или кого-то, меня это совсем не тяготит, мне даже приятно. Игорь стремительный, я тихая. Игорь наскакивает на жизнь, я к ней присматриваюсь, люблю идти медленным шагом. Я хочу видеть, что у меня под ногами. Опять все-таки обо мне и об Игоре. А как же еще может быть в письме к тебе, Аля! Я хочу рассказать о моей личной жизни. Это ведь и твоя личная жизнь. А какая она у меня? Ты мне можешь сказать? А помочь? Аля, помоги!
У нас с Игорем разное отношение к жизни. Каждого теперь ожидает свое. Мы противоположны друг другу, характеры у нас противоположные, вот что. И раньше, конечно, это было, но не так. Мы, оказывается, даже исключаем друг друга. Аля, какие слова, да? Мама и отец тоже противоположно начали воспринимать жизнь, значит, это бывает и когда ты молодая, Игорь, и когда ты уже совсем немолодая, а такая, как мама. Моя мама немолодая, а это странно быть немолодой? Аля, когда ты будешь читать мой дневник, ты будешь это уже знать.
Я люблю осень! И весну люблю. Весной у деревьев зеленые глаза. А когда я буду немолодой, я смогу увидеть, что у деревьев зеленые глаза?
Кто из нас кого предал – я Игоря или он меня? Я не предавала. Когда мы целовались – все было правдой, настоящим. Или это только для меня? А для Игоря это было настоящим? Хочу понять Игоря и не понимаю. Где он настоящий, а где нет. Нельзя быть Молекулярным Беспорядком всю жизнь. И нельзя баловать себя за счет других людей. Я не о себе, Игорь, я твой друг. Кажется, я пишу уже письмо тебе, а не себе. Хорошо, если бы ты стоял сейчас за моим плечом и читал, что я тебе пишу в твое будущее. Я не говорю, что ты меня обманывал. Ты никого не обманываешь, ты такой. Ты хочешь многого от всех, но все как-то для себя одного. Знаешь, о чем я недавно подумала? Не удивляйся, не кричи на меня. Я сама удивлена, но я подумала и должна написать: ты в чем-то похож на моего отца. Тоже не любишь черной работы, считаешь, что она унизит тебя. Это не обвинение, это я… мне самой больно, что я так подумала. Ты же ничего не знаешь и не можешь мне возразить. Нечестно как.
Я теряюсь в происходящем, не могу найти себя. Издаю комариный писк, жалкое создание. Добиваюсь чего-то, обвиняю, а кто меня слышит в моем дневнике, мои охи-вздохи постыдные? Дневник сшит нитками из тоненьких школьных тетрадей и в клеточку, и в линейку. Когда заканчиваю очередную тетрадь, пришиваю следующую. Прячу дневник за книгами у себя на полке. Недавно обрезала его ножницами, чтобы он сделался поменьше и не торчал из-за книг. Края тетрадей получились неровными, ну ничего. Кое-где отрезались буквы, или отрезалось по полслова, а то и слова целиком. Читать мне его не теперь, а когда-нибудь потом – я ведь, кажется, назначила лет через десять, – вот и разберусь. А может, и читать не буду, не захочу.
Мне бы серьезно подумать, чем заняться в жизни, куда буду поступать учиться или на какую пойду работу. Аля, ты знаешь, я уже спрашивали у себя об этом, сейчас полистаю дневник, найду страницы… Сразу не нахожу, но точно спрашивала, совсем на днях, в этой же самой тетради в клеточку. Не могу найти. Ладно, потом. Знаю ведь, что ничего по-настоящему не ответила. Вот что унизительно на самом деле, ничего о себе не знать. Наши девочки все чего-то хотят определенного, знают, куда поступать. Надо думать в жизни о чем-то авангардном. Ну, а кто не может, не умеет сразу об авангардном? Может, это ничего? Не стыдно? Сегодня не умею, завтра – научусь. Все безвольные люди так себя утешали во все века. У меня и мысли-то какие-то суетливые, скачут. Хочешь, дом тебе построю, хочешь… Забыла, как дальше в песне поется, кажется, что-то о звездах… Хочешь, я звезду открою. Пожалуйста, цепляй свою телегу к звезде!
Что же ты, Аля, призадумалась, замолкла опять?
Я в детстве любила играть в дочки-матери. До сих пор люблю игрушечные магазины. Аля, это, конечно, катастрофа: игрушечные платья мне интереснее настоящих. Стесняюсь перед мамой покупать лак для ногтей, пудру. А самой хочется. Может, и платья хочется настоящие?
Что такое женственность? Она от природы или от лака с пудрой тоже может появиться?
Кому я нужна? Силуэт у меня немодный, пассивный. Хотя во мне есть трогательность. Панцирева сказала. Я с ней сижу за одной партой. Трогательность имеет успех, но не у ребят-одногодков. Намекала на Игоря. Недавно я узнала, что девочки называют меня Репкой.
Буду легкомысленной, вот что. Легкомысленным все просто. «Ты трусиха?» – спросила меня Панцирева вчера на экономической географии. Сами вы все трусихи! Видит, что мне от ее вопроса неприятно, что я молчу, так она говорит: «Ты замороженная эскимоска». Откуда вы знаете? Что вы знаете? Сами вы все репы замороженные! Я еще кому-нибудь так понравлюсъ, что вы все от зависти, очумеете! «Очумеете» – это ведь опять Игорь.
Буду я знаменитой актрисой. Трагической. Вот кем. На улице шеи все себе повыворачивают, чтобы только меня разглядеть, как я иду, и силуэт у меня – писк моды. Да что это я все пишу! Надо научиться модно ходить, небрежно так. Плохо, что ноги у меня недостаточной длины. Все равно научусь. Искусственные ресницы себе куплю, огромные, мохнатые, как гусеницы. Взглядом, кого захочу – испепелю.
Моей маме нельзя быть без папы. Она не может без него, и я это вижу. Она себя не находит. Я тоже себя не нахожу. Мама не умеет быть одна. Я тоже не умею долго. Могу только совсем недолго. Поссориться могу. Мамочка, ну что же мы с тобой такие?! Я, значит, в тебя, не в папу. Почему ты у меня не знаменитый физик, не авангардная? Наш папа, как на ракете, к тебе бы примчался. Ты говоришь, что я несправедлива к отцу, что я его не знаю. С каждым днем говоришь об этом чаще. Все ясно, мамочка. Все, все ясно. Я хочу, мамочка, чтобы ты была сногсшибательной, потрясающей, изумительной! Пойду и куплю тебе ресницы. Пять рублей коробочка. У меня есть пять рублей. Я видела, как одна девочка купила их и прямо в магазине приклеила. Она преобразилась тут же, не сходя с места. Прическу мы тебе, мамочка, сделаем, первый класс. Лучше парик? Или парики уже вышли из моды? «Локон от парика любимой девушки!»
Аля, кем же ты будешь? Может быть, ты станешь авангардным физиком – вместо мамы? А почему мама стала учительницей физики? То, что учительницей – это понятно, ей это идет, а вот – физики? Не биологии, не литературы. Очень странно. Наверное, под влиянием папы. Я поняла – мама тянулась за ним! Поэтому и теперь не может быть без него! Тогда почему же она перешла в училище? Это что? Авангардная у меня мама. Захотела и смогла. А с папой поссорилась насовсем?
А может, не надо писать подробные письма, дневники? Устала я от них. И глупостей меньше будет. Схожу на почту, возьму бланки для телеграмм и буду их заполнять: «Алле Турчиновой. Молния. ИГОРЬ ЛЮБИТ ДРУГУЮ ДЕВУШКУ ТОЧКА».
Алевтина Семеновна! Вам нравится Аля, ее поведение, рассуждения? Потом скажете честно, когда встретимся. Неужели Алевтиной Семеновной буду я!
Не понимаю, что мне делать дальше, как жить. Не хочу меняться, стареть!
Глава XV
Жаворонки
На Белорусском вокзале Аля купила билет. Посмотрела расписание на Жаворонки – электричка через восемь минут. Аля вышла на платформу. На платформе запах города сразу сменился запахом пригорода, или это ей показалось. Наверное, показалось. Аля хотела уехать из города хотя бы за двадцать – тридцать километров. И тут подвернулась такая интересная афиша и был указан маршрут – Жаворонки, а дальше автобусом.
В электричке было нежарко, вагон приятно обдувало сквозь открытые окна. Аля отдыхала.
В Жаворонках автобуса пришлось ждать дольше, чем электричку. Дорога уходила от станции в лес. Аля подумала, куда потом в лесу свернет дорога – налево или направо? К чему вспоминать, что было. Как они стоят, плотно прижавшись друг к другу. У самых их ног колышется трава, дрожит каждым своим колоском…
Было и прошло. У Игоря прошло. Иначе зачем появилась другая девушка? Зачем он разрешает ей быть около себя? Она пришла за ним даже в училище. Добивается его дружбы. А может, уже и не добивается, а добилась? Что ж, когда-нибудь Игорю придется добиваться Али заново, если он о ней вспомнит. Мир твой и из твоих рук – это и есть твоя судьба. Але теперь самой надо решать свою дальнейшую судьбу. Что скажешь, милый Пифагор?
Автобус был старым, пыльным. Двери его со скрипом раскрылись, впуская пассажиров. Все как-то быстро разместились. Наверное, благодаря кондукторше. Многих она знала в лицо, с нею здоровались. Она сказала, что возит сегодня гостей на конный завод. Аля поняла – узнавать, где сходить, не понадобится. Почти все выйдут на заводе.
Поехали лесом. Дорога прямая. Пересекли большое шоссе и свернули налево. Аля подумала: налево – коня потеряешь. Но едет она на конный завод! Смешно.
В автобусе шел разговор об аукционе, люди смотрели печатные программки, буклеты; у некоторых Аля видела приглашения с оттиснутой на обложке серебряной подковой. А как же она? Прочитала афишу и едет. Вдруг не пустят? Прокатится на автобусе туда и обратно, ничего страшного.
Здание аукциона было похоже на дворец спорта или крытый плавательный бассейн. При входе стоял дежурный с синей повязкой на рукаве.
– Вы от Продинторга? – спросил он.
– Нет.
– От какой организации?
– Я… сама.
Дежурный подумал, поглядел на Алю и сказал:
– Поднимитесь на трибуну для гостей на верхний ряд.
«Что-то во мне есть такое, отчего люди меня жалеют, – подумала Аля. – Было это всегда или появилось теперь?»
Аля увидела большой манеж, засыпанный мелко насеченными стружками красного цвета, на которых были видны ровные полосы, оставленные бороной. Посредине манежа стояла небольшая кафедра с микрофоном. Сквозь стеклянную стену светило солнце над лесом. Аля нашла свободное место наверху. Разглядела, что в первом ряду трибун, у барьера, расположились иностранцы, приехали на аукцион. Перед ними на длинном узком столе лежали дощечки с номерами, стояли пепельницы и бутылки с минеральной водой.
По радиотрансляции сказали:
– Уважаемые гости, уважаемые покупатели, дамы и господа! Через несколько минут начнется международный аукцион лошадей. Перед началом по традиции будет выведен орловский рысак, чемпион породы, знаменитый Квадрат, которому при жизни поставлен памятник на территории нашего завода.
По трибунам прошло легкое перешептывание. Присутствующие знали, кто такой Квадрат. Аля тоже заволновалась. Она была сейчас со всеми вместе, заодно. А ей именно этого сейчас и хотелось: не быть одной.
На манеж вывели черного рысака под малиновой попоной. Уздечка тоже была малиновой. Рысака за уздечку удерживали двое наездников в синих камзолах, белых бриджах и лакированных сапогах. Квадрат выгибал шею, наклонял голову, упруго встряхивал длинной гривой и таким же длинным хвостом. Квадрата вели по манежу. Глаза его были черными, яркими.
Квадрата подвели к первому ряду трибун. Иностранцы вставали с мест, похлопывали Квадрата по крутой шее, чем-то угощали. Они его тоже, очевидно, давно знали.
Аля не могла отвести от Квадрата глаз. Ее собственные глаза были сейчас совершенно черными. Она это чувствовала. Это был сказочный конь!
После того как наездники увели Квадрата и трибуны немного успокоились, к кафедре вышел молодой человек в обычном сереньком костюме. Он нес пачку бумаг и деревянный молоток. Рядом с Алей кто-то сказал: «Аукционщик», но его поправили: «Аукционатор».
У выхода на манеж стояла лошадь. Держала ее под уздцы девушка в комбинезоне. Она гладила лошадь, успокаивала. Аля была уверена – девушка не старше Али, ну на какой-нибудь год максимум.
Аукционатор разложил на кафедре бумаги и объявил:
– Дамы и господа покупатели, начинаем торги.
«А ведь не праздник, – подумала Аля, – сейчас начнут продавать лошадей».
– Предлагается жеребчик Мамлюк, сын Антуана и дочери Квадрата, тысяча семьсот долларов. Есть желающие?
По радиотрансляции все это перевели на английский.
И те же наездники, которые выводили Квадрата, забрали лошадь у девушки и повели по манежу. Мамлюк шел неспокойно, вырывался у наездников.
– Господа, посмотрите, насколько суха и породна лошадь, – сказал аукционатор. – И всего тысяча семьсот долларов. Номер пять – раз, номер пять – два…
Аля увидела, что один из покупателей держит дощечку с номером пять.
– Господа, – не успокаивался аукционатор, – лошадь уйдет в Финляндию. Тысяча восемьсот – номер три дает. Тысяча восемьсот – раз, тысяча восемьсот – два… Эта лошадь может принести полмиллиона прибыли, господа. В жилах Мамлюка кровь самого Квадрата! А что такое еще сто долларов? Каких-нибудь десять блоков сигарет. Господа, лошадь уйдет в Италию!
Не смолкала и радиотрансляция на английском.
Аля взглянула на девушку, которая осталась у края манежа. Конечно, эта девушка вырастила, выходила Мамлюка. Девушка держала в руках суконку, которой она в последний момент провела по спине Мамлюка, разгладила шерсть. Аля даже издали угадывала, что глаза девушки полны слез.
Аля встала с места и начала пробираться вниз. Голос аукционатора продолжал наполнять зал – сумма за лошадь возрастала. Поднимались дощечки с номерками. Аля даже не понимала, откуда у нее взялась смелость: она подошла к девушке, которая теперь держала суконку у самых глаз. Девушка изо всех сил старалась не плакать. Аля не ошиблась: она и девушка были почти одного возраста. Хотелось что-нибудь сказать девушке утешительное, но Аля не знала, как это сделать.
Прозвучали слова аукционатора:
– Две тысячи четыреста долларов. Продано в Швецию. – Слова его прозвучали торжествующе; очевидно, вырученная за Мамлюка сумма была немалой. Прозвучали и удары молотка.
Наездники подвели к девушке Мамлюка и тут же приняли от такого же конюха следующую лошадь, которую надо было выводить на продажу.
Девушка, возле которой стояла Аля, ухватила за уздечку своего Мамлюка и приникла к нему головой. Уронила суконку. Аля подняла суконку.
– Спасибо, – сказала девушка, сунула суконку в карман комбинезона и тихонько повела Мамлюка по коридору к конюшне.
Аля пошла рядом. Так они вместе – девушка-конюх, Мамлюк и Аля – прошли длинным коридором, засыпанным чистыми опилками, и оказались в конюшне. За сетчатыми перегородками стояли лошади. В мягком сумраке поблескивали их намытые тела.
Девушка немного успокоилась. Она сказала Але:
– Четыре года я приходила сюда чуть свет. Он меня всегда ждал. Мамлюк, – опять потерлась щекой о шею Мамлюка девушка, – ты меня ждал. Я тебе траву приносила самую мягкую с заливного луга. Кормила тебя по схеме. Ездила на элеватор за свежим овсом. Он ел овес, а я выбирала из овса семечки подсолнуха и ела вместе с ним.
Мамлюк тихонько всхрапнул. Он все понимал, что говорила ему девушка. Кажется, он даже понимал, что его только что продали и увезут отсюда.
– Скребла, мыла его. Отруби давала, морковь, когда он болел. Полгода болел. Отучала его шлепать губами, звенеть цепным чумбуром.
Как хорошо, что Аля ушла с аукциона! Она и хотела сюда, в конюшню, к настоящим живым лошадям, которых никогда не видела, а не туда, где звучит голос аукционатора и поднимаются дощечки с номерами покупателей.
– А вы кто? – спросила девушка, заводя Мамлюка в стойло. – Вы из Продинторга?
– Я… просто сама, – сказала нерешительно Аля. – Учусь в школе, конечно.
– Ты любишь лошадей? – спросила девушка, привязывая Мамлюка.
– Да.
– Протяни руку. Не бойся.
Аля впервые в жизни дотронулась до мягкой шерсти и живого тела лошади.
– Приходи завтра, хочешь? – спросила девушка. Она протерла суконкой ноги лошади, к которым прилипли красные стружки манежа.
– Хочу.
– Будем собирать Мамлюка в дорогу. А теперь иди на аукцион, посмотри.
– Не хочется.
– Приходи завтра прямо сюда. Спросишь Катю Фирсову.
– Спасибо. Я приду.
– Мамлюк, попрощайся, – сказала Катя.
Ноздри Мамлюка, в мягких волосках, были у Али на ладони. Живое, теплое дыхание коснулось пальцев. И для этого надо было только протянуть руку.
«Сейчас реветь буду, – подумала Аля. – А вернусь домой, вычеркну в дневнике все, что нагромоздила!»