Текст книги "Том 1. Разнотык"
Автор книги: Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
Через одиннадцать лет появляется «Баня и люди» (1935), в отредактированном виде включенная в «Голубую книгу» под заглавием «Рассказ о банях и их посетителях». По-прежнему острый и колоритный анекдот, напоминающий о «Бане»-первой, изложен, однако, более стертым, сглаженным литературным языком, лишен культурологической перспективы, зато сопровождается скоротечной утешительной концовкой: вора моментально обнаруживают и арестовывают.
Рассказ «В бане» (1956) написан совершенно иной рукой. Благостные описания («Обширное помещение предбанника культурно и даже не без красивости оформлено. На полу ковровые дорожки. На диванах чистые чехлы. У дверей – буфетная стойка с цветочным горшком»), приторная вымученная фабула (старик приходит в баню со свертком честно заработанных денег, накопленных в память о родительской нужде, одаривает ребенка шоколадкой), шаблонно-раскрашенный язык («Вот именно, папаня! Где же тут мне мало-мало развернуться? Вот и хожу по предбаннику как зачумелый…»), готовая мораль-иллюстрация поговорки «не в деньгах счастье» – делают последнюю «Баню» классическим воплощением «теории бесконфликтности» – борьбы хорошего с еще лучшим.
«Баня»-третья сочинена, кажется, не писателем с уникальным чувством юмора и слова, а дюжинным «советским юмористом» по готовым шаблонам.
Трагедия Зощенко была не оптимистической, но исторически-закономерной.
«Есть такая версия, – записывает А. Платонов для себя в начале тридцатых годов. – Новый мир реально существует, поскольку есть поколение искренно думающих и действующих в плане ортодоксии, в плане оживленного «плаката»… Всемирным, универсально-историческим этот новый мир не будет и быть им не может. Но живые люди, составляющие этот новый, принципиально новый и серьезный мир, уже есть и надо работать среди них и для них» [43]43
Платонов А. Деревянное растение. М., 1990. С. 17.
[Закрыть].
Зощенко (как и Платонов) поставил эксперимент на себе. Вслед за поэтом он мог бы повторить: «Всем лозунгам я верил до конца». Он стал настоящим «социалистическим реалистом» – не по социальному заказу, а по собственному выбору, – изображающим прекрасный новый мир в его послереволюционном развитии (только не мифологизированном, а подлинном).
Тем нагляднее оказался результат. На месте «оживленного плаката» все время возникали русские народные кафки. Это приводило в ужас самого автора, заставляя его искать причины в хандре, меланхолии, дефектах своего художественного зрения.
«Чистый и прекрасный человек, он искал связи с эпохой, верил широковещательным программам, сулившим всеобщее счастье, считал, что когда-нибудь все войдет в норму, так как проявления жестокости и дикости лишь случайность, рябь на воде, а не сущность, как его учили на политзанятиях, – точно формулировала проблему Н. Я. Мандельштам. – Зощенко, моралист по природе, своими рассказами пытался образумить современников, помочь им стать людьми, а читатели принимали все за юмористику и ржали, как лошади. Зощенко сохранял иллюзии, начисто был лишен цинизма, все время размышлял, чуть наклонив голову набок, и жестоко за это расплатился.
Глазом художника он иногда проникал в суть вещей, но осмыслить их не мог, потому что свято верил в прогресс и все его красивые следствия» [44]44
Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 294.
[Закрыть].
Поразителен и показателен контраст двух документов, двух писем в жанре «послания художника к тирану».
В 1930 году затравленный М. Булгаков обращается с письмом к советскому правительству (фактически – к Сталину). В августе 1946 года после постановления и ждановского доклада письмо вождю пишет и Зощенко.
«Я обращаюсь к правительству СССР со следующим письмом», – восклицает Булгаков.
«Дорогой Иосиф Виссарионович!» – по-домашнему начинает Зощенко.
«Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати», – открывает карты Поэт. И тут же признается, что он «мистический писатель», полный «глубокого скептицизма в отношении революционного процесса, происходящего в отсталой стране».
«Я никогда не был антисоветским человеком. В 1918 году я добровольцем пошел в Красную Армию и полгода пробыл на фронте, сражаясь против белогвардейских войск. Я происходил из дворянской семьи, но никогда у меня не было двух мнений – с кем мне идти – с народом или с помещиками. Я всегда шел с народом. И этого у меня никто не отнимет», – смиренно объясняется рассказчик.
«Я прошу правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР, – диктует свои условия Булгаков. – Если же и то, что я написал, не убедительно и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера… Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены» [45]45
Булгаков М. Собрание сочинений: Т. 5. М., 1990. С. 443, 446
[Закрыть].
«Прошу мне поверить – я ничего не ищу и не прошу никаких улучшений в моей судьбе. А если я и пишу Вам, то с единственной целью несколько облегчить мою боль. Я никогда не был литературным пройдохой или низким человеком или человеком, который отдавал свой труд на благо помещиков и банкиров. Это ошибка. Уверяю Вас» [46]46
«Писатель с перепуганной душой – это уже потеря квалификации». С. 173–174.
[Закрыть], – исповедуется Зощенко.
Суть дела здесь не в личной силе или слабости характера, а в разных способах поведения, жизнестроительства, производных от писательской поэтики.
Сатира Булгакова, его яростный пафос отрицания порождены внешней точкой зрения на мир, в котором он оказался. Булгаков судит эпоху оттуда, из XIX века, с точки зрения старой истории и культуры, которую сломала революция. Отсюда – образ Дома в «Белой гвардии», конфликт Преображенского и Шарикова в «Собачьем сердце», «слоистая» структура «Мастера и Маргариты».
Веселый смех, скажем, Ильфа и Петрова в их знаменитых романах – тоже внешний, но их точка зрения, эстетическая позиция располагалась в будущем, в том «новом мире оживленного плаката», о котором размышлял Платонов. «Молодые дикари» – определяла их с «булгаковской» позиции Н. Мандельштам. Отсюда – Воронья слободка и случайно залетевший в нее гость из будущего Севрюгов, «Антилопа-Гну» и проносящийся мимо нее караван новых автомобилей. «Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями».
Зощенко-автор существует внутри изображаемого мира, на одном уровне с персонажами. Его коммунальная квартира никогда не видела ни лампы под зеленым абажуром, ни великих строек или полярных экспедиций. Потому смех Зощенко (особенно в «Сентиментальных повестях») так похож на сдержанное рыдание.
Этой особой, уникальной позицией – уникальной именно искренностью, талантливостью растворения в «лозунге» – вплоть до отказа от собственного языка и перехода на язык массы – и объясняется поведение Зощенко после катастрофы (как, впрочем, и до нее).
Когда его упрекали за участие в «позорной» книге о Беломорканале, он «пытался объяснить, какое доверие было ко всякой энергичной идее сверху, ко всякому стремлению перековать старую жизнь, какой сладкой была та вера…»
«И писал я рассказ искренно, честно. А вы полагаете, что «История одной перековки» не вышла?» [47]47
Тулякова-Хикмет В. Аплодисменты // Воспоминания. С. 409.
[Закрыть].
Когда Ахматова, зная, как и Булгаков, истинную цену и Жданову, и этой власти вообще, немногословно соглашалась с партийными оценками (согласна, что она «то ли монахиня, то ли блудница»), Зощенко бросался объяснять, что он не может быть «пошляком» и «подонком литературы», потому что воевал за эту власть, верит в нее, считает ее своей.
Из записей Зощенко 1958 года:
«При Сталине. Основные доказательства сводились к утверждению, что социалистический строй неизмеримо выше капиталистического. К этому приводились все доказательства технической и научной мысли.
Авторитет страны возрос неимоверно. Ясно, что литература нужна была такого рода, чтобы доказывала то, что доказала наука и техника. Нужны были: «Широка страна моя родная» (история В. Лебедева-Кумача). Бабаевский.
Сейчас примерно необходима такая же литература для тех же доказательств.
Видимо, в холодной войне – это необходимо государству». [48]48
Зощенко М. Из записей 1956–1958 гг. // Лицо и маска Михаила Зощенко. С. 134.
[Закрыть]
Удивителен здесь даже не пафос оправдания государства, а сама мысль о нем. И в последних интимных дневниковых записях взгляд Зощенко прикован к государственной колеснице.
Между тем советской власти давно уже (или с самого начала?) были нужны не искренность, а лицемерие и притворство, не правда, а послушание, не слуги народа, а «автоматчики партии».
«Мне некого винить. Я попал под неумолимое колесо истории» [49]49
Иванова Т. О Зощенко // Воспоминания. С. 174.
[Закрыть], – объяснял Зощенко жене бывшего собрата-серапиона.
«Умирать надо вовремя. Я опоздал» [50]50
Меттер И. Свидетельство современника // Там же. С. 242.
[Закрыть], – скажет он за несколько дней до конца.
Михаил Михайлович Зощенко скончался 22 июля 1958 года.
Похороны превратились в последний зощенковский сюжет. О панихиде не сообщали, хотя людей на прощание в Дом писателя пришло много. У гроба один из писательских начальников напоминал об ошибках покойного. Похоронили Зощенко не на Литераторских мостках (не по чину) и не в дачном писательском поселке Комарово (где через несколько лет упокоится Ахматова), а в Сестрорецке, где он обычно жил в последние годы.
Через много лет на могиле поставили памятник. Какие-то «уважаемые граждане» его осквернили. Памятник восстановили.
На скамейке сидит задумчивый человек и смотрит куда-то вдаль. Может быть, вглядывается в тот пейзаж, которым заканчивается его злосчастная повесть.
«Холодное октябрьское утро. Тишина. Москва еще спит. Улицы пустынны и безлюдны.
Но вот где-то на востоке розовеет небо. Наступает утро. Лязгая железом, проходит первый трамвай. Улица заполняется народом».
Это выходят на улицы зощенковские герои.
Так и хочется спросить: солнце взошло или еще нет?
«Истинное открытие того времени, истинный массовый успех имел Зощенко, и вовсе не потому, что это фельетонист-сатирик. Зощенко имел успех потому, что это не свидетель, а судья, судья времени. Свидетелей и без Зощенко было немало… Зощенко был создателем новой формы, совершенно нового мышления в литературе (тот же подвиг, что и Пикассо, снявшего трехмерную перспективу), показавшим новые возможности слова. Зощенко трудно переводить. Его рассказы непереводимы, как стихи. В русской литературе того времени это фигура особого значения». [51]51
Шаламов В. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. М., 2004. С. 145.
[Закрыть]
Игорь Сухих
Автобиографии
О себе, об идеологии и еще кое о чем
Отец мой художник, мать – актриса. Это я к тому говорю, что в Полтаве есть еще Зощенки. Например: Егор Зощенко – дамский портной. В Мелитополе – акушер и гинеколог Зощенко. Так заявляю: тем я вовсе даже не родственник, не знаком с ними и знакомиться не желаю.
Из-за них, скажу прямо, мне даже знаменитым писателем не хочется быть. Непременно приедут. Прочтут и приедут. У меня уж тетка одна с Украины приехала.
Вообще писателем быть трудновато. Скажем, тоже – идеология… Требуется нынче от писателя идеология. Вот Воронский (хороший человек) пишет:
…Писателям нужно «точнее идеологически определяться».
Этакая, право, мне неприятность!
Какая, скажите, может быть у меня «точная идеология», если ни одна партия в целом меня не привлекает?
С точки зрения людей партийных я беспринципный человек. Пусть. Сам же я про себя скажу: я не коммунист, не эс-эр, не монархист, я просто русский. И к тому же – политически безнравственный.
Честное слово даю – не знаю до сих пор, ну вот хоть, скажем, Гучков… В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии. Знаю: не большевик, но эс-эр он или кадет – не знаю и знать не хочу, а если и узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему.
Многие на меня за это очень обидятся. (Этакая, скажут, невинность сохранилась после трех революций.) Но это так. И это незнание для меня радость все-таки.
Нету у меня ни к кому ненависти – вот моя «точная идеология».
Ну, а еще точней? Еще точней – пожалуйста. По общему размаху мне ближе всего большевики. И болыиевичить я с ними согласен.
Да и кому быть большевиком, как не мне?
Я «в Бога не верю». Мне смешно даже, непостижимо, как это интеллигентный человек идет в церковь Параскевы Пятницы и там молится раскрашенной картине…
Я не мистик. Старух не люблю. Кровного родства не признаю. И Россию люблю мужицкую.
И в этом мне с большевиками по пути.
Но я не коммунист (не марксист вернее) и думаю, что никогда им не буду.
Мне 27 лет. Впрочем, Оленька Зив думает, что мне меньше. Но все-таки это так.
В 13-м году я поступил в университет. В 14-м поехал на Кавказ. Дрался в Кисловодске на дуэли с правоведом К. После чего почувствовал немедленно, что я человек необыкновенный, герой и авантюрист, – поехал добровольцем на войну. Офицером был. Дальше я рассказывать не буду, иначе начну себя обкрадывать. Нынче я пишу «Записки бывшего офицера», не о себе, конечно, но там все будет. Там будет даже, как меня однажды в революцию заперли с квартирмейстером Хоруном в городском холодильнике.
А после революции скитался я по многим местам России. Был плотником, на звериный промысел ездил к Новой Земле, был сапожным подмастерьем, служил телефонистом, милиционером служил на станции Лигово, был агентом уголовного розыска, карточным игроком, конторщиком, актером, был снова на фронте – добровольцем в Красной Армии.
Врачом не был. Впрочем, неправда – был врачом. В 17-м году после революции выбрали меня солдаты старшим врачом, хотя я командовал тогда батальоном. А произошло это оттого, что старший врач полка как-то скуповато давал солдатам отпуска по болезни. Я показался им сговорчивей.
Я не смеюсь. Я говорю серьезно.
А вот сухонькая таблица моих событий:
арестован – 6 раз,
к смерти приговорен – 1 раз,
ранен – 3 раза,
самоубийством кончал – 2 раза,
били меня – 3 раза.
Все это происходило не из авантюризма, а «просто так» – не везло.
Нынче же я заработал себе порок сердца и потому-то, наверное, стал писателем. Иначе – я был бы еще летчиком.
Вот и все.
Да, чуть не забыл: книгу я написал. Рассказы – «Разнотык» (не напечатал; может быть, напечатаю часть). Другая книга моя «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова» – в продаже. Продается она, я думаю, в Пищевом тресте, ибо в окнах книжных лавок я ее не видел.
А разошлась эта книга в двух экземплярах. Одну книжку купила – добрый человек – Зоя Гацкевич, другую, наверное, – Могилянский. Для рецензии. Третью книжку хотел купить Губер, но раздумал.
Кончаю.
Из современных писателей могу читать только себя и Луначарского. Из современных поэтов мне, дорогая редакция, больше всего нравятся Оленька Зив и Нельдихен.
А про Гучкова так и не знаю.
[Автобиография]
Я родился в Полтаве в 1895 году. Мой отец – художник. Из дворян.
В 1913 году я окончил классическую гимназию и поступил на юридический факультет Петербургского университета.
Курса не кончил. В 1915 году пошел добровольцем на фронт. Был ранен и отравлен газами. Получил порок сердца. Чин имел штабс-капитана.
В 1918 году пошел добровольцем в Красную Армию.
В 1919 году вернулся в первобытное состояние.
В 1921 году занялся литературой.
Первый мой рассказ напечатан в 1921 году в «Петербургском альманахе».
Михаил Зощенко
Ленинград, 1924
О себе
Я родился в 1895 году. В прошлом столетии! Это меня ужасно огорчает.
Я родился в 19 веке! Должно быть, поэтому у меня нет достаточной вежливости и романтизма к нашим дням, – я юморист.
О себе я знаю очень мало.
Я не знаю даже, где я родился. Или в Полтаве, или в Петербурге. В одном документе сказано так, в другом – этак. По-видимому, один из документов – «липа». Который из них «липа», угадать трудно, оба сделаны плохо.
С годами тоже путаница. В одном документе указано – 1895, в другом – 1896. Определенно, «липа».
Профессий у меня было очень много. Об этом я всегда говорю без иронии. Даже с некоторым удивлением к самому себе.
Наиболее интересные профессии, кроме самых разнообразных военных, были такие:
Студент Петроградского университета.
Комендант почт и телеграфа. (При Керенском.)
Агент уголовного розыска. (Район Ленинград – Ораниенбаум.)
Инструктор по кролиководству и куроводству. (Смоленская губерния, город Красный. Совхоз «Маньково».)
Постовой милиционер. (В Лигове.)
Телефонист пограничной охраны.
Сапожник.
Конторщик Петроградского военного порта.
Было еще множество других профессий. Всего не вспомнишь.
Между прочим, о ремесле сапожника. Я очень люблю это спокойное, благородное ремесло. Я почти год (1920) работал подмастерьем у сапожника Воскресенского (или Вознесенского) на Васильевском Острове, по Второй линии, напротив Румянцевского сквера.
Однажды произошла такая встреча. В подвал к нам пришел человек в крылатке. Я разговорился с ним. Он назвал себя писателем Н. Шебуевым. За руку я с ним не здоровался, но разговаривал о чем-то долго. Я был тогда никому не известный юноша. Литературой в то время не занимался. А на коленях, на зеленом фартуке, у меня лежали дамские недочиненные ботинки. И поэтому, вероятно, я не назвал Шебуеву своей фамилии. Воображаю, с каким удивлением Н. Шебуев будет читать эти строчки!
Во второй раз Н. Шебуев пришел к нам вместе со своей женой. Мы опять о чем-то долго разговаривали. Однако, я не чинил ему сапоги. Чинил хозяин.
Самая пышная должность у меня была в 17-м году. После Февральской революции. Я был комендантом почт и телеграфа в Петрограде. Мне полагалась тогда лошадь. И дрожки. И номер в «Астории».
Я на полчаса являлся в Главный Почтамт, небрежно подписывал бумажки и лихо уезжал в своих дрожках.
При такой жизни я встречал множество удивительных и знаменитых людей. Например, Горького. Шаляпина как-то раз встретил у Горького. Знаком с Дм. Цензором. Иногда встречаю Липатова. Два раза сидел с Сергеем Есениным в пивной. На Михайловской улице.
Старик Есенин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил…
Рабиндраната Тагора не пришлось увидеть. Но твердо верю, что встречу и этого почтенного старца.
Сейчас у меня биография скудная. Писатель. Кажется, это последняя профессия в моей жизни. Мне жаль, что остановился на этой профессии.
Это очень плохая профессия, черт ее побери! Самая плохая из 12-ти, которые я знаю.
Сент. 27 г.
О себе, о критиках и о своей работе
Предупреждение
Эта моя статья написана не для книги. Происхождение статьи совершенно случайное.
В Институте истории искусств читали доклад о моей литературной работе. Меня попросили выступить после доклада.
Я говорю плохо, несколько запутанно и, по этой причине, перед докладом за полчаса набросал эти строчки.
Статья получилась спорная. Я и сам сейчас не совсем согласен с ней. Но в тот день мне казалось именно так. Я беллетрист. И это качество, к сожалению, никогда не оставляет меня.
Я сообщаю читателю об этих обстоятельствах для того, чтобы читатель более терпимо отнесся к этой моей случайной статье.
Относительно моей литературной работы сейчас среди критиков происходит некоторое замешательство.
Критики не знают, куда собственно меня причалить – к высокой литературе или к литературе мелкой, недостойной, быть может, просвещенного внимания критики.
А так как большая часть моих вещей сделана в неуважаемой форме – журнального фельетона и коротенького рассказа, то и судьба моя обычно предрешена.
Обо мне критики обычно говорят как о юмористе, о писателе, который смешит и который ради самого смеха согласен сделать черт знает что из родного русского языка. Это, конечно, не так.
Если я искажаю иногда язык, то условно, поскольку мне хочется передать нужный мне тип – тип, который почти что не фигурировал раньше в русской литературе.
А относительно мелкой литературы я не протестую. Еще неизвестно, что значит сейчас мелкая литература.
Вот, в литературе существует так называемый «социальный заказ». Предполагаю, что заказ этот в настоящее время сделан неверно. Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой. Видимо, заказ этот сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, заказывают конечно же не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции.
Я взял подряд на этот заказ.
Я предполагаю, что не ошибся.
В высокую литературу я не собираюсь лезть. В высокой литературе и так достаточно писателей.
Но когда критики, а это бывает часто, делят мою работу на две части: вот, дескать, мои повести – это действительно высокая литература, а вот эти мелкие рассказики – журнальная юмористика, сатирикон, собачья ерунда, это неверно.
И повести и мелкие рассказы я пишу одной и той же рукой. И у меня нет такого тонкого подразделения: вот, дескать, сейчас я напишу собачью ерунду, а вот – повесть для потомства.
Правда, по внешней форме повесть моя ближе подходит к образцам так называемой высокой литературы. В ней, я бы сказал, больше литературных традиций, чем в моем юмористическом рассказе. Но качественность их лично для меня одинакова.
А дело в том, что в повестях («Сентиментальные повести») я беру человека исключительно интеллигентного. В мелких же рассказах я пишу о человеке более простом. И само задание, сама тема и типы диктуют мне форму.
Вот отчего так, казалось бы, резко делится моя работа на две части.
Но критика обманута внешними признаками.
А беда вся в том, что особенно последние два года, в силу некоторой усталости, отчаянной хандры и еженедельной обязательной работы, я ухитрился написать много плохих мелких вещей, которые на самом деле не поднимаются выше обычного журнального рассказа. Это еще больше сбивает критиков, которые с большой охотой и чтоб впредь не возиться со мной, загоняют меня чуть не в репортеры. Но я опять-таки не протестую.
Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я – пролетарский писатель. Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде. Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.
Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя. Оттого темы моих рассказов проникнуты наивной философией, которая как раз по плечу моим читателям.
В больших вещах я опять-таки пародирую. Я пародирую и неуклюжий, громоздкий (карамзиновский) стиль современного красного Льва Толстого или Рабиндраната Тагора и сентиментальную тему, которая сейчас характерна. Я пародирую теперешнего интеллигентского писателя, которого, может быть, и нет сейчас, но который должен бы существовать, если б он точно выполнял социальный заказ не издательства, а той среды и той общественности, которая сейчас выдвинута на первый план…
Еще я хотел сказать об языке. Мне просто трудно читать сейчас книги большинства современных писателей. Их язык для меня – почти карамзиновский. Их фразы – карамзиновские периоды.
Может быть, какому-нибудь современнику Пушкина так же трудно было читать Карамзина, как сейчас мне читать современного писателя старой литературной школы.
Может быть, единственный человек в русской литературе, который понял это, – Виктор Шкловский.
Он первый порвал старую форму литературного языка. Он укоротил фразу. Он «ввел воздух» в свои статьи. Стало удобно и легко читать. Я сделал то же самое.
Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным. Может быть, поэтому у меня много читателей.