Текст книги "Том 1. Разнотык"
Автор книги: Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.
И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано.
А мне от этого даже жутко.
И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек – мне лучший друг и дорогой мой приятель.
Конечно, есть такие гиблые места, где и другие тоже ходят. Страшные. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.
Я их даже, гадюк, по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.
Я вот, запомнил, встретил такого человека. О нем мне и посейчас жутковато вспоминать.
Я в лесу его встретил.
Так вот, представьте себе – пенек, а так – он сидит. Сидит и на меня глядит.
А я иду, знаете ли, смело и его будто и не примечаю.
А он вдруг мне и говорит:
– Ты, говорит, это что?
Я ему и отвечаю:
– Вы, говорю, не пугайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню на хлебородное местечко в рабочие батраки.
– Ну, – говорит, – и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, говорит, сразу мне приглянулся наружной внешностью и беру я тебя в свои компаньоны. Привалило тебе немалое счастье.
Тут я к нему подсел.
– Да что ты? – отвечаю. – Мне бы, говорю, милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.
– Гм, – говорит, – сапожонками… Дивья тоже. Тут, говорит, вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.
И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.
И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий и волосы у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной человек. И ручка у него тоже… Правая ручка вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.
– Это что ж, – вспрашиваю, – приятель, на войне пострадал, в смысле пальцев-то?
– Да нет, – мигает, – зачем на войне? Это, говорит, дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.
– А каков же, – вспрашиваю, – не обидьтесь только, случай-то?
– А случай, – говорит, – вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коль топор вострый.
Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек. А после немножко оробел и говорю:
– Нет, говорю, милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути. Курс у нас с тобой разный. Я говорю, не согласен идти на уголовно-политическое дело, имейте это в виду.
Так вот ему рассказал это, встал и пошел. А он мне и кричит:
– Ну, и выходит, что ты дурак и старая сука (это на меня то есть). Пошел, проваливай, покуда целый.
Я, безусловно, за березку, да за сосну и теку.
И вот, запомнил, пришел в деревню, выбрал хату наибогатенькую. Зашел.
Жил-был там мужик Егор Саввич. И такой, знаете ли, прелестный говорун мужик этот, Егор Саввич, что удивительно даже подумать. Усадил он меня, например, к столу, хлебцем попотчевал.
– Да, – отвечает, – это можно. Я возьму тебя в работники. Пожалуйста. Что другое – не знаю, может быть, ну, а это – сделайте ваше великое удовольствие – могу. Делов тут хоть и не много, да зато мне будет кое с кем словечком переткнуться. А то баба моя – совсем глупая дура. Ей бы все пить да жрать, да про жизнь на картишках гадать. Можете себе представить. Только, говорит, приятный ты мой, по совести тебе скажу, место у нас тут гиблое. Народу тут множество-многое до смерти испорчено. Босячки всякие так и ходят под флагом бандитизма. Поп вот тоже тут потонул добровольно, а летом, например, матку моей бабы убили по случаю. Тут, приятный ты мой, места вполне гиблые. Смерть так и ходит, косьем помахивает.
Так вот поговорили мы с ним до вечера, а вечером баба его кушать подает.
Припал я тут к горяченькому, а он, Егор Саввич, так и говорит, так и поет про разные там дела-делишки и все клонит разговор на самые жуткие вещи и приключения и сам дрожит и пугается.
Рассказал он мне тогда, запомнил, случай, как бабку Василису убили. Как бабка Василиса на корячках у помойной кучи присела, а он, убийца, так в нее и лепит из шпалера и все, знаете ли, мимо. Раз только попал, а после все мимо.
А дельце это такое было.
Пришли к ним, например, два человека и за стол без слова сели. А бабка Василиса покойница – яд была бабка. Может быть, матка у ней была из полячишек.
Ладно. Бабка Василиса видит, что смело они так сели, и к ним.
– Вы, – говорит, – кто ж такие будете, красные, может быть, или, наверное, белые?
Что они такое ответили – я не слышал, я, скажу по правде, за квасом в тот момент вышел.
Но только прихожу – бабка Василиса очень даже яростно с ними грызется и в голос орет. А один такой беловатый из себя уставился на нее, как козел на воду, и после хвать ее за руку без объяснения причин и потащил ко двору.
Да-с, вот каков был случай.
Я тогда Егор Саввича, запомнил, даже побранил по-всякому.
– Чего ж это ты, – побранил, – за бабку-то не вступился? Явление это вполне недопустимое.
А он:
– Да, – говорит, – недопустимое, сознаю, но говорит, если б она мне родная была матка, то – да, то я, я очень вспыльчивый человек, я, может быть, зубами бы его загрыз, ну, а тут не родная она мне матка, – бабы моей матка. Сам посуди, зачем мне на рожон было лезть?
Спорить я с ним не стал, меня ко сну начало клонить, а он так весь и горит и все растравляет себя на страшное.
– Хочешь, – говорит, – я тебе еще про попа расскажу? Очень, говорит, это замечательное явление из жизни.
– Что ж, – отвечаю, – говори, если на то пошло. Ты, говорю, теперь хозяин.
Начал он тут про попа рассказывать, как поп потонул.
– Жил-был, – говорит, – поп Иван, и можете себе представить…
Говорит это он, а я слышу – стучит ктой-то в дверь и голос-бас войти просит.
И вот, представьте себе, всходит этот самый беспалый, с хозяином здоровается и мне все мигун мигает.
– Допустите, – говорит, – переночевать. Ночка, говорит, темная, я боюся. А человек я богатый.
И сам, жаба, кихикает.
А Егор Саввич так в мыслях своих и порхает.
– Пусть, – говорит, – пусть. Я ему про попа тоже расскажу. Жил-был, говорит, поп и, можете себе представить, ночью у него завыла собака.
А я взглянул в это время на беспалого, – ухмыляется, гадюка. И сам вынимает серебряный портсигарчик и папироску закуривает.
«Ну, – думаю, – вор и сибиряк. Не иначе, как кого распотрошил. Ишь ты какую вещь стибрил».
А вещь – вполне роскошный барский портсигар. На нем, знаете ли, запомнил, букашка какая-нибудь, свинка…
Оробел я снова и говорю для внутренней бодрости:
– Да, – говорю, – это ты, Егор Саввич, например, про собаку верно. Это неправда, что смерть – старуха с косой. Смерть – маленькое и мохнатенькое, катится и кихикает. Человеку она незрима, а собака, например, ее видит и кошка видит. Собака, как увидит – мордой в землю уткнется и воет, а кошка – та фырчит и шерстка у ней дыбком становится. А я вот, говорю, такой человек, смерти хотя и не увижу, но убийцу замечу издали и вора, например, тоже.
И при этих моих словах на беспалого взглянул.
Только я взглянул, а на дворе:
– У… у…
Как завоет собака, так мы тут и зажались.
Смерти я не боюсь, смерть мне очень даже хорошо известна по военным делам, ну, а Егор Саввич – человек гражданский, частный человек.
Егор Саввич как услышал «у… у…», так посерел весь, будто лунатик, заметался, припал к моему плечику.
– Ох, – говорит, – как вы хотите, а это, безусловно, на мой счет. Ох, говорит, моя это очередь. Не спорьте.
Смотрю – и беспалая жаба сидит в испуге. Егора Саввича я утешаю, а беспалая жаба такое:
– С чего бы, – говорит, – тут смерти-то ходить? Давай те, говорит, лягем спать поскореича. Завтра-то мне (замечайте) чуть свет вставать.
«Ох, – думаю, – хитрый мужик, сволочь такая, и как красноречиво выказывает свое намеренье. Ты только ему засни, а он тиликнет тебя, может быть, топориком и – баста, чуть свет уйдет. Нет, думаю, не буду ему спать, не такой я еще человек темный».
Ладно. Пес, безусловно, заглох, а мы разлеглись, кто куда, а я, запомнил, на полу приткнулся.
И не знаю уж как вышло, может, что горяченького через меру покушал, – задремал.
И вот представилась мне во сне такая картина.
Сидим мы будто у стола, как и раньше, и вдруг катится, замечаем, по полу темненькое и мохнатенькое. Докатилось оно до Егора Саввича и – прыг ему на колени, а беспалый нахально хохочет. И вдруг слышим мы ижехерувимское пение и деточка будто такая маленькая в голеньком виде всходит и передо мной во фронт становится и честь мне делает ручкой.
А я будто оробел и говорю:
– Чего, говорю, тебе, невинненькая деточка нужно? Ответьте мне для ради бога.
А она будто нахмурилась, невинненьким пальчиком указует на беспалого.
Тут я и проснулся. Проснулся и дрожу. Сон, думаю, в руку. Так я об этом и знал. Дошел я тихоньким образом до Егор Саввича, сам шатаюсь.
– Что, – вспрашиваю, – жив ли, говорю?
– Жив, – говорит, – а что такоеча?
– Ну, – говорю, – обними меня, я твой спаситель, буди мужиков, вязать нужно беспалого сибирского преступника.
Разбудили мы мужиков, стали вязать беспалого, а он, гадюка, – представляется, что не в курсе дела.
Ну, слово за слово, улики я против него собрал, портсигарчик тоже нашел, а он перешептался, может быть, с мужичками, подкупил их, наверно, и вышло тут дельце совершенно темное. Сами же мужички на меня насели.
– Ступай, – говорят, – лучше из нашей губернии. Ты, говорят, только людей смущаешь, сучье мясо. Человек – это вполне прелестный человек. Заграничный продавец. Он для нас же, дураков, дело делает – спиртишко из-за границы носит.
– Ну, – говорю, – драться – вы не деритесь. Вы есть темные людишки и обижаться мне на вас нечего. Обольстила вас беспалая жаба, ну, да мне видение мое сонное вполне дороже.
Собрал я свое барахлишко и пошел.
А очень тут рыдал Егор Саввич. Проводил он меня верст аж за двадцать от гиблого места и все рассказывал разные разности.
Гришка Жиган
Поймали Гришку Жигана на базаре, когда он Старостину лошадь купчику уторговывал. Ходил Гришка вокруг лошади и купцу подмигивал.
– Конь-то каков, господин купчик! Королевский конь. Лучше бы мне с голоду околеть, чем такого коня запродать. Ей-богу, моя правда. Ну, а тут вижу – человек хороший. Хорошему человеку и продать не стыдно. Особенно если купчику благородному.
Купец смотрел на Гришкину лошадь недоверчиво. Лошадь была мужицкая – росту маленького и сама пузатая.
– А зубы-то… Зубы-то, господин купчик, каковы! Ведь это же, взгляните, королевские зубы.
Гришка приседал на корячки, ходил вокруг лошади без всякой на то нужды, даже наземь ложился под брюхо лошади. И хвалил брюхо. А купчик медлил и спрашивал:
– Ну, а она, боже сохрани, не краденая?
– Краденая? – обижался Гришка. – Эта-то лошадь краденая? У краденой лошади, господин купчик, взор не такой. Краденая лошадь завсегда глазом косит. А тут, обратите внимание, какой взор. Чистый, королевский взор. И масть у ней королевская.
– Да ты много не рассусоливай, – сказал купчик. – Ежели она есть краденая, так ты мне и скажи: краденая, мол, лошадь. А то ходит тут, говорят – вор и конокрад Гришка Жиган… Так уж не ты ли это и будешь. А? Как звать-то тебя?
– Это меня-то? Гришей меня зовут. Это точно. Да только, господин купчик, я воровством имя такое позорить не буду. На это я никогда не соглашусь… А зовут, да, Гришей зовут. Могу и пачпорт вам показать… Ну, что же, берете коня-то? Королевский конь. Ей-богу, моя правда.
А в это время мужички со старостой во главе подошли к базару.
– Вот он, – тонко завыл староста, – вот он, собачий хвост, вор и конокрад – Гришка Жиган. Бейте его, людишки добрые!
Стоит Гришка и бежать не думает, только лицом слегка посерел. Знает, бежать нельзя. Поймают и сразу бить будут. А сгоряча бьют до смерти. Опешили мужики. Как же так – вор, а не бежит и даже из рук не рвется. Потоптались на месте, насели на Гришку и руки ему вожжой скрутили. А в городе бить человека неловко.
– Волоките его за город, – сказал староста, – покажем ему вору, сукиному сыну, как чужих коней уворовывать.
Повели Гришку за город. Прошли с полверсты.
– Буде! – остановился Фома Хромой. И пиджак скинул.
– Начнем, братишки.
Видит Гришка, дело его плохое: бить сейчас будут. А вора-конокрада бьют мужички до смерти – такой закон.
– Братцы, – сказал Гришка, – а чья земля эта будет? Земля-то ведь эта казенная будет. Нельзя здесь меня бить. Такого и закону нет, чтоб на казенной земле человека били. И вам до суда дело, и мне вред.
Староста согласился.
– Это он верно. Затаскает судья, если, например, до смерти убьем человека. Волокнем его, братишки, на село. Там и концы в воду.
Повели Гришку на село.
– Братцы, – тихо спросил Гришка, – за что бить-то будете? Под суд меня вора и конокрада надобно. Суд дело разберет. Да только каждый суд оправдает меня. Любой суд на лошадь взглянет и оправдает. Скверная лошаденка, шут с ней совсем. От нее и радости-то никакой нет.
– Да что ж это он, – удивился староста, – что ж это он, православные, лошадь-то мою хает? Этакая чудная лошадь, а он хает… Ты что ж это, хвост собачий, лошадь мою хаешь?
– Ей-богу, моя правда, – сказал Гришка. – Поступь у ней, посмотрите, какая. На такую лошадь и сесть противно. Как на нее только сядешь – она, дура такая, задом крутит. Шут ее знает почему, но крутит задом. От нее и болезни могут произойти: грыжа, например, болезнь… От села до базара четыре версты, всякий знает, а у меня пот градом – измучила совсем чертова анафема. Так и крутит задом, так и крутит… Да я вам даже показать могу…
Фома Хромой подошел к Гришке и ударил его.
– Чего зубы-то заговариваешь, сука старая. Если ты есть вор, так и веди себя правильно. Не заговаривай.
Повели Гришку дальше. Уже и село близко – церковь видна.
– Братцы, – смиренно сказал Гришка, – а, братцы… А ведь бить-то меня зря будете. Все равно скоро конец свету.
Мужики шли молча.
– Вот что, – опять начал Гришка, – ходит тут такой юродивый блаженненький Иванушка-братец… Не я, а он эти слова говорит. «Да, – говорит, – будет в этих местах великое землетрясение и огненный вихорь».
– Да ну? – тихо удивился Фома Хромой. – Врешь?
– Ей-богу, моя правда. Да что мне теперь скрывать? Мне и скрывать теперь нечего. Он и число назначил. Какое у нас число сегодня?
– Осьмое число, – ответили мужики.
– Осьмое. Правильно. Ну, а тут на девятое назначено. Завтра, значит, и будет. В полдень пожелтеет небо, настанет вихорь и град падет на землю, и град сей будет крупнейший, с яйцо с куриное и даже больше… И будет бить этот град все насквозь. И человека, и скот домашний – корову, например, или курицу…
– И железо? – спросил староста. – Крыша у меня если, скажем, железная?
– Драгоценные есть ваши слова, – сказал Гришка, – и железо.
Мужики остановились.
– Ну, а попа, – спросил кто-то, – может ли, например, поп уцелеть?
– Нет, – ответил Гришка, – и поп не может уцелеть…
– А ведь это верно, – раздумчиво сказал Фома Хромой, – ходила тут схимонашенка такая… Подтверждала эти слова. Только про град-то это он врет. Про град она ничего не говорила. А землетрясение – это верно. И вихорь огненный.
– Ну, а что же, – спросили мужики Гришку, – что же такое делать, если, например, кто спастись хочет?..
– Да врет он, – вдруг закричал староста. – Врет ведь, собачий хвост. Зубы дуракам заговаривает. Бейте его, людишки добрые!
Мужички не двигались.
– Нельзя бить, – строго сказал Фома Хромой. – Обождать нужно. Обождем до завтра, братишки. Убить человека завсегда не поздно… Только про град-то он врет, собачий хвост. Ничего схимонашенка про такое не говорила.
– Безусловно врет, – сказал староста, – ей-богу, врет. И про железо врет.
– Так завтра что ли, Гриша, обещаешь ты? – спросил Фома Хромой.
– Завтра. Пожелтеет в полдень небо, настанет вихорь, и град падет на землю, и град сей…
– Ладно, – сказали мужички, – обождем до завтрева.
Развязали Гришке руки и повели в село. А в селе заперли Гришку на старостином дворе в амбаре и караульщика приставили.
К вечеру все село знало о страшном пророчестве. Приходили бабы на Старостин двор с хлебом и с яйцами, кланялись Гришке и плакали.
А у Фомы Хромого народу собралось множество. Сидел Фома Хромой на лавке и говорил такое:
– Если б не эта схимонашенка, да я бы первый сказал, врет он, собачий хвост. Ну, а тут схимонашенка… У кого еще была схимонашенка?
– У меня, Фома Васильич, была. У меня и есть, – сказала баба простоволосая, – к вечеру сижу я преспокойно… Стучит ктой-то…
– Да, – перебил Фома Хромой, – небо пожелтеет, настанет вихорь…
Назавтра мужички в поле не вышли. А день был ясный. Ходили мужички по селу, на Старостин двор заходили и пересмеивались.
– Сидит еще пророк-то?
– Сидит.
– Соврал, собачий хвост. Как пить дать, соврал. А ведь каково складно вышло. Ах ты, дуй его горой! Такого и бить-то жалко.
И только Фома Хромой не смеялся.
Ходил Фома Хромой в одиночку, хмурился, выходил в поле и смотрел на небо. А небо было ясное. В полдень услышали крик на селе. Кричал Фома Хромой.
– Туча!
И точно. Из-за казенного лесу низко шла туча. Была эта туча небольшая и серая. И ветер гнал ее быстро. Все село высыпало на зады и в поля. И дивится.
– Да, туча.
Но не пожелтело небо и вихорь не настал – прошла туча над селом быстро и скрылась.
День был ясный.
Бросились мужички на Старостин двор. Хвать-похвать – амбар открыт, а Гришки нету. Исчез Гришка.
А вместе с Гришкой исчез и конь Старостин королевской масти.
Черная магия
I
Не такие теперь годы, чтобы верить в колдовство или, может быть, в черную магию, но только рассказать об этом никогда не мешает.
Много темных людишек и посейчас существует. Как в других деревнях, неизвестно, а в селе Лаптенках это так. В селе Лаптенках бабы, например, и болезни всякие заговаривают, и на огонь и на воду ворожат, и травы драгоценного свойства собирают. Что до другого, не знаю, не скажу, ну, а болезни – это, пожалуй, правильно. С болезнями бабка Василиса очень даже великолепно справляется.
Конешно, приедет какой-нибудь этакий ферт заграничный, он, безусловно, только посмеется.
– Эх, – скажет, – Россия, Россия, темная страна!
Так ему что? Ему подавай в цилиндре доктора, в пиджаке, а на бабку Василису он и не взглянет. Да он, может быть, и на лекарского помощника Федор Иваныча Васильченку не взглянет. Вот что! Вот это какой ферт!
Но только с таким человеком я и спорить никогда не соглашусь. Там у них и жизнь другая, а не такая, там, может быть, и болезней-то таких нет, как у нас.
Вот, рассказывают, грелки у них поставлены в трамваях, чтоб сквознячок, значит, ножку не застудил, пожалуйста…
Ведь это что? Ведь это дальше и идти-то некуда. Полное европейское просвещение и культура…
Ну, а у нас и жизнь тут другая и людишки не такие. У нас вот баба, например, погибла от черной магии. Супруга Димитрия Наумыча.
II
А по-пустому все и вышло. Ее, имейте в виду, Димитрий Наумыч со двора вон выгнал. Вот оттого все и произошло. А, впрочем, нет, не оттого.
Прежде случай был другой, деревенский. В дело это чертов сын Ванюшка замешался. Вот что.
Жил-был на свете такой Ванюшка, мужик больной и убогий… Из-за него все и произошло. Конешно, бывали тут на селе и раньше разные происшествия: повадились, например, мужички каждую весну тонуть – то Василь Васильич, мужик богатенький, потонул, то староста нырнул нечаянно, то Ванюшка теперь… Но только все это было по веселым делам, а такого дела, чтобы, например, бабу свою вон выгнать – тут и привычки такой ни у кого не было.
Так вот Ванюшка больной и убогий… Я, как в Лаптенках расположился, сразу обратил полное свое внимание на Ванюшку. Ходит это он, можете себе представить, веселенький, ручки свои, сволочь, потирает. Я его запомнил, остановил тогда на селе, отвел в сторону.
– Ты что ж это, – спрашиваю, – так нахально-то ходишь и ручки свои потираешь, гадина?
А он, как сейчас помню, ехидно так посмотрел на меня.
– А чего, – говорит, – мне горе-то горевать? Мне теперь, знаете, лафа. Я хотя и больной и убогий, а жить теперь буду, что надо. Очень передо мной широкий горизонт в смысле богатеньких невест и приданого.
– Да что ты, – говорю, – врешь?
– Нету, – говорит, – не вру. Как хотите. Ходит теперь мужик в очень большой цене, да только, имейте в виду – мужик холостой, неженатый… Да вы, – говорит, – впрочем, сами-то взгляните, что кругом деется.
Взглянул я кругом, ну, вижу – дела-делишки: на селе бабы кишмя кишат, девки на вечеринках дура с дурой танцуют, а кавалеров ихних – как корова языком слизала. Нету ихних кавалеров. Никто из молодых молодчиков, заметьте, с германской войны домой не вернулся.
«Вот, – думаю, – да-а».
А Ванюшка ходит вкруг села и хвалится.
– Дождался, – говорит, – я своего времечка. Как угодно. Дорвался до роскошной жизни. Я хоть и больной и убогий, а мужик. Из песни слова не выкинешь.
Так вот с недельку походил по селу Ванюшка, стал, сукин сын, на радостях самогонку хлебать, за речку ездить повадился… Жила-была за речкой фря такая, веселая солдатка Нюшка… И – можете себе представить – потонул Ванюшка. От солдатки возвращался ночью пьяненький и потонул, дурак. Не удержал своего счастья.
И очень тогда мужички над ним издевались.
III
Ну, хорошо. К ночи он, например, затонул, утром походили мужички по берегу, посмеялись вдоволь и ловить его принялись.
Выехали на лодках, пошевелили баграми, кошками по дну поцарапали – нету Ванюшки.
А речонка и вся-то ничего не стоит – одно распоряжение, что речонка.
Обиделись мужички.
– Что, – говорят, – за мать честная? Василь Васильича сразу нашли, старосту тоже сразу нашли, а тут этакую невидаль, козявку, представьте себе, такую найти не можем.
Пустили по речке горшки… Ну, да. Обыкновенные горшки. Глиняные… Это не какое-нибудь там темное поверие или, может быть, старинный обычай, это роскошное средство найти утопленника. Да это можно даже доказать научными данными. Скажем, труп лежит, за корягу ногой, может быть, зацепился. Пожалуйста. Над трупом вода, безусловно, обязана крутиться и воронку делать… Горшок туда – и там, представьте себе, вертится.
Так вот и тут. Пустили горшки. Поплыл один горшок на середину реки и, смотрим, там крутится. Сунули там багор – глыбоко. Яма. Повертели кошкой – осталась там кошка.
– Тьфу ты, дьявол!
Решили мужички: нырнуть нужно.
Тот, другой, пятый – отнекиваются.
– Димитрий Наумыч…
Тот долго спорить не стал, скинул с себя платьишко, рожу свою перекрестил и нырнул. И тут-то, замечайте, все и началось.
IV
Рассказывал мне после Димитрий Наумыч.
– Нырнул, – говорит, – я. Хорошо. И только я нырнул, как вдруг меня и осенило: «Что ж, – думаю, – ходил тут такой Ванюшка, холостой, неженатый, да и тот в воде захлебнулся. Чего ж, – думаю, – случай-то такой роскошный я буду из рук вон выпущать: выгоню, например, свою бабу, да и поженюсь на богатенькой».
Так вот он подумал и сам чуть водой не поперхнулся, чуть не погиб мужик – пробыл в воде сверх положенной нормы. Даже мужички тогда забеспокоились, потому что пошел по воде пузырь крупный.
Но только через минуту выплыл Димитрий Наумыч на свет земной, лег на песок и лежит ужасно скучный и даже трясется.
«Ну, – подумали мужички, – чудо-юдо на дне, не иначе».
А на дне, имейте в виду, все спокойно: лежит Ванюшка на дне, уцепившись штанинкой за корягу.
Стали мужички расспрашивать: что, да что, а Димитрий Наумыч и говорит:
– Тащите, – говорит, – кошкой, все спокойно.
Стали мужички тащить… да только об этом и разговор никакой – больше-то Ванюшка и не нужен в нашем деле, потому что пошло дело по другому уклону. Ну, а Ванюшку, да, вытащили. Побежал мужик Димитрий Наумыч домой.
«Что ж, – бежит и думает, – кругом во всех деревнях ходит холостой мужик в большей цене. Да я, – думает, – бабу свою теперь с лица земли сотру, или, может быть, ее выгоню».
Так вот он опять подумал, да видит, как раз эти самые слова ему и нужны. Пришел домой и фигурять начал.
И баба ему ступит плохо, и вид-то ему из окна, между прочим, плохой.
Видит баба: загрустил мужик, а с чего загрустил, – неизвестно. Подходит тогда она к нему со словами, а слова все у ней тихие.
– Чего, – говорит, – это вы, Димитрий Наумыч, словно как загрустили?
– Да, – отвечает он нахально, – загрустил. Хочу, – говорит, – богатеньким быть, да вы, имейте в виду, мне помеха.
Промолчала баба.
А сказать нужно, баба у Димитрия Наумыча очень даже замечательная была баба. Только одно и несчастье, что не богатая, а бедная. А так-то всем хороша: и голос у ней был тихий и симпатичный, и походка не какая-нибудь утиная – с боку, например, на бок – походка роскошная: идет, будто плавает.
Ее сестру даже родную ферт какой-то за красоту убил. Жить с ним не хотела.
В Киеве дело было…
Ну, и эта тоже была очень даже красивая. Все находили. А Димитрий Наумыч мнению этому теперь не внял и свою мысль при себе имел.
Так вот поговорили они, баба промолчала, а Димитрий Наумыч все, замечайте, случая ищет.
Походил он по избе.
– Ну, давай, – орет, – баба, кушать, что ли.
А до обеда далеко было. Баба ему с резоном и отвечает:
– Да что вы, Димитрий Наумыч, я, – говорит, – еще и затоплять-то не думала.
– Ах, – говорит, – ты юмола, юмола, ты, – говорит, – меня, может, голодом уморить думала. Собирай, – говорит, – свое барахлишко, сайки с квасом, вы, – говорит, – мне больше не законная супруга.
Очень тут испугалась баба, умишком раскинула.
Да, видит, гонит. А с чего гонит – неизвестно. Во всех делах она чистая, как зеркальце. Думала она дело миром порешить. Поклонилась ему в ножки.
– Побей, – говорит, – лучше, пилат-мученик, а то мне и идти-то некуда.
А Димитрий Наумыч просьбу хотя ее и исполнил, побил, а со двора все-таки вон выгнал.
V
И вот собрала баба барахлишко – юбчонку какую-нибудь свою дырявую – и на двор вышла.
А куда бабе идти, если ей и идти-то некуда?
Покрутилась баба по двору, повыла, поплакала, умишком своим снова раскинула.
«Пойду-ка, – думает, – к соседке, может, что и присоветует».
Пришла она к соседке. Соседка повздыхала, поохала, по столу картишки раскинула.
– Да, – говорит, – плохо твое дело. Прямо, – говорит, – очень твое дело паршивое. Да ты и сама взгляни: вот король виней, вот осьмерка, а баба виней на отлете. Не врут игральные карты. Имеет мужик что-то против тебя. Да только ты и есть сама виноватая. Это знай.
Вы обратите внимание, какая дура была соседка. Где бы ей, дуре, утешить бабу, вне себя баба, а она запела такое:
– Да, – запела, – сама ты и есть виноватая. Видишь – загрустил мужик, ты потерпи, не таранта. Он тебя, например, нестерпимыми словами, а ты такое: дозвольте, мол, сапожечки ваши снять и тряпочкой наисухонькой обтереть – мужик это любит…
Фу ты, старая дура… Такие слова…
Утешить нужно бабу, а она растравила ее до невозможности. Вскочила баба, трясется.
– Ох, – говорит, – да что же я такоеча наделала? Ох, – говорит, – да присоветуй хоть ты-то мне для ради самого господа. На все я теперь соглашусь. Ведь мне и идти-то некуда.
А та, старая дура, тьфу, и по имени-то назвать ее противно, ручищами развела:
– Не знаю, – говорит, – молодушка. Прямо сказать тебе ничего не могу. В очень большой цене теперь мужик. И красотой одной и качествами не прельстишь его. Это и думать не смей.
Бросилась тут баба вон из избы, выбежала на зады, да по заднему проспекту и пошла вдоль села. На село-то ей, бедной, и идти было стыдно.
И вот, видит баба: идет ей навстречу старушка махонькая, неизвестная бабушка. Идет эта бабушка, тихонько катится и чтой-то про себя шепчет.
Поклонилась ей баба наша, заплакала.
– Вздравствуйте, – говорит, – старушка махонькая, неизвестная бабушка. Вот, – говорит, – взгляните, пожалуйста, какие дела-делишки на земном свете-то деятся.
Взглянула старая бабушка, головенкой своей, может быть, мотнула.
– Да, – говорит, – деятся, деятся… Ох, – говорит, – молодая молодушка, знаю все, что на свете деется – всех людишек передавить надобно – вот что деется. Да только, умоляю тебя, не плачь, не порти очи себе. В деле таком слеза – помощь никакая. А вот что: есть у меня средства разные, есть травы драгоценного свойства. Есть и словесные заговоры, да только в таком великолепном деле они ничего не стоят. А от такого дела, чтобы человека при себе удержать, есть одно только средство. Будет это средство страшное: особая это роскошная черная кошка.
Тую кошку завсегда узнать можно. Ох, любит та кошка в очи смотреть, а как смотрит в очи, так хвостом нарочно качает медленно и спинку свою гнет.
Слушает баба ужасные старухины речи, и млеет у ней сердце.
Конешно, никто не слышал такие речи старухины, кроме бабы нашей, да только все это, безусловно, правильно. Об этом Юлия Карловна тоже говорила. Да и в дальнейшем это вполне выяснилось. И еще в дальнейшем выяснилось, что взять нужно было тую кошку черную, в полночь баньку вытопить и тую кошку живую в котел бросить.
– Умоляю тебя, – просила бабушка, – брось тую кошку, безусловно, живую, а не дохлую. А как будет все кончено, вылущи кошачию косточку небольшую, круглую и, умоляю тебя, носи ее завсегда при себе.
Как услышала баба это, ужаснулась, поклонилась старухе низенько.
«Пойду, – думает, – поклонюсь еще раз Димитрию Наумычу, а если не изменит он своего мнения, так есть у меня средство страшное, роскошное».
VI
Пошла баба на село поклониться Димитрию Наумычу, да только пошла она, имейте в виду, зря.
Где же было Димитрию Наумычу изменить свое мнение, если он так и горел и даже в город порывался ехать, закончить дело.
Я к нему тогда зашел. Он уж и лошадь свою запрягал. Он мне многое тогда высказал.
– Никогда бы, – говорит, – я такую бабу не выгнал, как бог свят. Лучше, – говорит, – растерзай ты меня на куски и разбросай те куски по полю, но на такое дело никогда бы я не согласился. Очень она, баба, мне в самый раз. Да только больно мне, слушай, богатеньким-то лестно пожить. Ты сам взгляни: ну, какой я есть мужик? Только и есть одно удовольствие, что лошадь у меня, а так-то все идет в развалку и на сторону. Ну вот, ты сам, слушай, друг ты мой, ответь мне для ради самого господа, есть у меня, например, корова или нету?
– Нет, – говорю, – нет у тебя коровы, Димитрий Наумыч. Это я подтверждаю. У тебя, – говорю, – овцы, даже какой-нибудь паршивой и то нету.
– Ну, – говорит, – вот видишь. Какой же я мужик после того?
– Да уж, – говорю, – без коровы тебе как без рук.
– Так вот, – говорит, – а вы говорите: баба. Баба что? Только что хороша собой, а больше у ней, слушай, и преимуществ-то нет никаких… Ну, сестру ее, скажем, за красоту убили. В Киеве дело было. Так мне теперь что? Мне из этого и пальтишка даже не сшить. Да и меня, прямо скажу, этим теперь не заинтересуешь.