355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Зощенко » Том 2. Нервные люди » Текст книги (страница 15)
Том 2. Нервные люди
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:00

Текст книги "Том 2. Нервные люди"


Автор книги: Михаил Зощенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)

Гибель человека

Кончено. Баста. Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.

Вчера еще, до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.

Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку – отчаянно пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.

Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближний больше на меня не рассчитывает.

А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу – народ будто стоит скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками трясет и вообще, вижу – происшествие. Подхожу. Спрашиваю, об чем шум.

– Да вот, – говорят, – тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не может.

– Да уж, – говорю, – тут не до ходьбы.

Растолкал я публику и подхожу я ближе к месту действия. И вижу – какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в самую тумбу и бормочет:

– Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно. Нога вещь непрочная.

Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть гибель человека на улице.

– Братцы, – говорю, – да, может, он член союза. Надо же предпринять тем не менее.

И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь. Говорю: «Нога сломана у человека, поторопитесь по адресу».

Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача.

Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.

Между прочим, вижу этот человек совершенно не желает, чтобы его ложили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней здоровой ногой и до себя не допущает.

– Пошли вы, – говорит, – все четыре врача туда-сюда. Я, говорит, может, домой тороплюся.

И сам чуть, знаете, не плачет. «Что, думаю, за смятение ума у человека?» И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу – меня кличут.

– Это, – говорят, – дядя, ты вызывал карету скорой помощи?

– Я, – говорю.

– Ну так, – говорят, – придется тебе через это отвечать по всей строгости революционных законов. Потому как зря карету вызвал – у гражданина искусственная нога обломилась.

Записали мою фамилию и отбыли.

И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце – ни в жисть. Пущай убивают на моих глазах человека – нипочем не поверю. Потому – может для киносъемки его убивают.

И вообще ничему не верю – время такое после войны невероятное.

Театр для себя

Время-то как быстро бежит! Недавно еще лето было, а теперь вроде как зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались.

А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне?

Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не был выдающимся.

Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят.

– Прямо, говорят, – для себя играли – нема никакой публики. Или, может быть, зритель малокультурный, или другие какие причины, а только не идет. Зимой еще ничего – ходят, а летом – ни в какую. Прямо хоть за ногу волоки зрителя.

А зритель, это верно, летом предпочитает легкие и недорогие увеселения – полежать брюхом вверх на солнышке, или выкупаться на шермака в речонке, или, наконец, нарвать полевых цветов и нюхать даром.

Вот какой пошел зритель. И с чего бы это он так?

В одном небольшом городе сущая срамота произошла на этой почве.

А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча драму играть.

Играют драму, а публика не идет на драму. Свернулась труппа и – назад.

Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого коллективчика говорит:

– Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть.

Тут надо легкие, смешные штуки ставить.

Начали они ставить легкие штуки – опять не идет публика.

Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили – и поскорей из этого странного города.

Начались в актерских кругах брожения и разговоры, как и чем привлечь публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?

Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной пляской. Человек восемь пришло. А как пришло – неизвестно. Кассир клялся и божился, что ни одного билета не было продано.

Опереточный премьер сказал:

– В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к чему.

Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:

– Надо ехать. Цирк – это самое демократическое искусство. Этому городу как раз угодим.

Поехали. Действительно, народ несколько погуще пришел. Прямо старожилы не запомнят такого количества – человек тридцать было на первом представлении. На втором чуть поменьше.

Подсчитал цирк убытки и – ходу.

А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.

После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и стала нежно упрашивать:

– Нельзя ли, мол, по бесплатной цене тут же под открытым небом, на вольном воздухе, на перроне устроить небольшую цирковую программу из трех-четырех «номерей»?

Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам, грустно развели руками и уехали.

Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство уехало тоже с убытком.

Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка? Ась?

Театральный механизм

Я, братцы мои, зря спорить не буду – кто важней в театре – актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.

Дело это произошло в Саратове или в Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре.

Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер – Иван Кузьмич Мякишев.

На общей группе, когда весь театр в 23 году снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку – мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.

Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил в душе некоторую грубость.

А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслан и Людмила». Музыка Глинки. Дирижер маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами приперлись – неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу – посмотреть на спектакль.

Монтер говорит:

– Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов сварганю. Посидите тут, у будки.

И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:

– Сегодня вроде как суббота. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.

Монтер говорит:

– Ах, так, говорит. Ну так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.

И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет к чертовой бабушке, замкнул на все ключи будку и сидит – отчаянно флиртует.

Тут произошла, конечно, форменная обструкция. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не уперли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший завсегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:

– Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно – я ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай сукин сын монтер поет.

Монтер говорит:

– Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо какое нашлось! Думает – тенор, так ему и свети все время. Господ нынче нету!

Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором. Вдруг управляющий является, говорит:

– Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, корова их забодай!

Монтер говорит:

– Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.

Дал он сию минуту свет.

– Начинайте, – говорит.

Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.

Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.

Праздничный подарок

Конечно, об чем речь, – самая сложная работишка – это у журналистов.

Вот, для примеру, наступают Октябрьские праздники. Надо, предположим, журналисту написать о торжественной манифестации. А между прочим, заранее ведь не напишешь.

Потому, сами понимаете, осенняя погодка – дело дрянное и ненадежное. Может, дождик будет, а может, его и не будет. Одна обсерватория знает. И то на другой день после дождика.

А от погоды, сами понимаете, весь торжественный стиль статьи меняется.

Вот и приходится бедняге журналисту строчить статейку минут, может, за двадцать до сдачи. От этого, сами понимаете, статейки выходят корявые и малопригодные для чтения вслух.

Спешим ради праздника обнародовать два образчика для срочного заготовления торжественных статей.

Первый образчик. На случай дождя

С утра ожидалась хорошая, сочная погода. Но к глубокому сожалению секции печатников, тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод. Осень брала свое.

Прошел мелкий осенний дождик. Крупные капли дождя, однако, ничуть не смущали закаленных в боях сердец трудящихся.

Стальные колонны мужественно перли по чем попало, невзирая на дождь и ямы.

Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, – вот, мол, идем себе по чем ни попало, не считаясь с погодами.

– Нуте-ка суньтесь, – шептались между собой трудящиеся. – По такой-то слякоти…

Второй образчик. На случай хорошей погоды

С утра ожидалась мокрая, дождливая погода. Тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод.

Но вдруг очистились б. небесные хляби и ослепительное солнце озарило улицы. Погода брала свое.

Яркое осеннее солнце бодрило закаленные сердца трудящихся. Железобетонные колонны перли по чем попало, невзирая на ослепительное солнце, бьющее прямо в лицо.

Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, – вот, мол, за нами все силы природы.

– Ох, уж эти большевики, – шептали доморощенные старушки, – и солнце-то они сумели опутать. Хе-хе-хе…

Все, к сожалению, очень просто на свете, дорогие товарищи журналисты! Всякая водица нам на мельницу.

Узел

Воровство, милые мои, это – цельная и огромная наука.

В наше время, сами понимаете, ничего не сопрешь так вот, здорово живешь. В наше время громадная фантазия требуется.

Главная причина – публика очень осторожная стала. Публика такая, что завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет свое имущество. Пуще глаза.

– Глаз, – говорят, – завсегда по страхкарточке восстановить можно. Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь.

И это действительно верно.

По этой причине вор нынче пошел очень башковатый, с особенным умозрением и с выдающейся фантазией. Иначе ему с таким народом не прокормиться.

Да вот, для примеру, нынче осенью опутали одну знакомую мою – бабку Анисью Петрову. И ведь какую бабку опутали! Эта бабка сама очень просто может любого опутать. И вот подите же – уперли у ней узел, можно сказать, прямо из-под сижу.

А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в двенадцать часов ночи приходит.

Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал. Села на собственный узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается сходить. «Не замели бы, – полагает, – узел».

Сидит и сидит бабка. Тут же на узле шамает и водицу пьет, – подают ей Христа ради прохожие. А по остальным мелким делишкам, – ну, мало ли – помыться или побриться, – не идет бабка – терпит. Потому узел у ней очень огромный, ни в какую дверь вместе с ней не влазит по причине размеров. А оставить, я говорю, боязно.

Так вот сидит бабка и дремлет.

«Со мной, – думает, – вместях узел не сопрут. Не таковская я старуха. Сплю я довольно чутко – проснусь».

Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз.

«Ишь ты, как задевают! – думает старуха. – Неаккуратно как народ ходит».

Протерла бабка свои очи, хрюкнула и вдруг видит, будто какой-то посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку.

То есть ужас как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед за трешкой, придавила ее ногой, после наклонилась незаметно – будто господу богу молится и просит его подать поскорей поезд. А сама, конечное дело, трешку в лапу и обратно к своему добру.

Тут, конечно, грустновато рассказывать, но когда обернулась бабка, то узла своего не нашла. А трешка, между прочим, оказалась грубо-фальшивая. И была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла.

Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых…

Мещане

Этот случай окончательно может доконать человека.

Василия Тарасовича Растопыркина, – Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года, – выкинули давеча с трамвайной площадки.

Больше того – мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.

Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.

Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.

И не может он, в виду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили – не по карману. Ему бы на трамвае проехаться – и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!

А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому.

Пошел себе к дому и думает:

«Цельный день, – думает, – лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу иттить пешком. Дай, – думает, – сяду на трамвай, как уставший пролетарий».

Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.

Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты – не блестела. И в ведрышко – раз в нем краска – нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку – сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!

Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь – не об этом. Речь – о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.

– То есть, – говорят, – не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.

Василий Тарасович резонно отвечает:

– Очень, – говорит, – то есть, понятно, – раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, – говорит, – смертельно удивительно, если б без отпечатков.

Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает.

Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича.

Василий Тарасович говорит:

– Трамвай для публики, или публика для трамвая, – это же, – говорит, – понимать надо. А я, – говорит, – может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?

Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают. Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!

Прелести культуры

Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.

Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп – так нэп. Вам видней.

Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.

И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться – сиди в чем пришел. Это было достижение.

А вопрос культуры – это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается – красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.

Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить – не помню.

Встречают и уговаривают.

– Горло, – говорят, – Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль – «Грелка».

И, одним словом, уговорили меня пойти в театр – провести культурно вечер.

Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.

– Польта, – говорят, – сымайте.

Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумье. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. «Прямо, – думаю, – срамота может сейчас произойти». Главное – рубаха нельзя сказать, что грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. «Срамота, – думаю, – с такой крупной пуговицей в фойе идти».

Я говорю своим:

– Прямо, – говорю, – товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.

Товарищ Локтев говорит:

– Ну, покажись. Расстегнулся я. Показываюсь.

– Да, – говорит, – действительно, видик…

Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:

– Я, – говорит, – лучше домой пойду. Я, – говорит, – не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом с мной ходили. Вы бы, – говорит, – еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, – говорит, – вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.

Я говорю:

– Я не знал, что я в театры хожу, – дура какая. Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, – что тогда?

Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:

– Вот чего. Я, – говорит, – Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.

Расстегнул он свой пиджачок, стал щупать и шарить внутри себя.

– Ой, – говорит, – мать честная, я, – говорит, – сам сегодня не при жилетке. Я, – говорит, – тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки поприличней. Привяжи на шею и ходи, будто тебе жарко.

Дама говорит:

– Лучше, – говорит, – я, ей-богу, домой пойду. Мне, – говорит, – дома как-то спокойней. А то, – говорит, – один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, – говорит, – Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.

Просим и умоляем, показываем союзные книжки – не пущают.

– Это, – говорят, – не девятнадцатый год в пальто сидеть.

– Ну, – говорю, – ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.

Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти – ноги не идут к выходу. Локтев, собака, говорит:

– Вот чего. Ты, – говорит, – подтяжки отстегни, – пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка «апаш», и тебе, одним словом, в ней все время жарко.

Дама говорит:

– Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, – говорит, – не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.

Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын. А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит. Дама отвечает:

– Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.

А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются – сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.

После приводим себя в порядок и садимся на места.

Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.

Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.

– Дамам, – говорят, – противно на ночные рубашки глядеть. Это, – говорят, – их шокирует. Кроме того, – говорят, – он все время вертится, как сукин сын.

Я говорю:

– Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, – говорю, – братцы, и сам не рад. Что же сделать?

Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.

После отпущают.

– А теперь, – говорят, – придется трешку по суду отдать.

Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю