Текст книги "Том 2. Нервные люди"
Автор книги: Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)
Гибель человека
Кончено. Баста. Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.
Вчера еще, до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.
Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку – отчаянно пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.
Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближний больше на меня не рассчитывает.
А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу – народ будто стоит скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками трясет и вообще, вижу – происшествие. Подхожу. Спрашиваю, об чем шум.
– Да вот, – говорят, – тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не может.
– Да уж, – говорю, – тут не до ходьбы.
Растолкал я публику и подхожу я ближе к месту действия. И вижу – какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в самую тумбу и бормочет:
– Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно. Нога вещь непрочная.
Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть гибель человека на улице.
– Братцы, – говорю, – да, может, он член союза. Надо же предпринять тем не менее.
И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь. Говорю: «Нога сломана у человека, поторопитесь по адресу».
Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача.
Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.
Между прочим, вижу этот человек совершенно не желает, чтобы его ложили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней здоровой ногой и до себя не допущает.
– Пошли вы, – говорит, – все четыре врача туда-сюда. Я, говорит, может, домой тороплюся.
И сам чуть, знаете, не плачет. «Что, думаю, за смятение ума у человека?» И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу – меня кличут.
– Это, – говорят, – дядя, ты вызывал карету скорой помощи?
– Я, – говорю.
– Ну так, – говорят, – придется тебе через это отвечать по всей строгости революционных законов. Потому как зря карету вызвал – у гражданина искусственная нога обломилась.
Записали мою фамилию и отбыли.
И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце – ни в жисть. Пущай убивают на моих глазах человека – нипочем не поверю. Потому – может для киносъемки его убивают.
И вообще ничему не верю – время такое после войны невероятное.
Театр для себя
Время-то как быстро бежит! Недавно еще лето было, а теперь вроде как зима. Ходят в шубах. И в театрах зимние сезоны начались.
А интересно, какие убытки понесут театры в этом зимнем сезоне?
Летние убытки только-только сейчас подсчитываются. Летний сезончик не был выдающимся.
Которые товарищи актеры приезжают из провинции, те все зубами скрипят.
– Прямо, говорят, – для себя играли – нема никакой публики. Или, может быть, зритель малокультурный, или другие какие причины, а только не идет. Зимой еще ничего – ходят, а летом – ни в какую. Прямо хоть за ногу волоки зрителя.
А зритель, это верно, летом предпочитает легкие и недорогие увеселения – полежать брюхом вверх на солнышке, или выкупаться на шермака в речонке, или, наконец, нарвать полевых цветов и нюхать даром.
Вот какой пошел зритель. И с чего бы это он так?
В одном небольшом городе сущая срамота произошла на этой почве.
А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча драму играть.
Играют драму, а публика не идет на драму. Свернулась труппа и – назад.
Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого коллективчика говорит:
– Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть.
Тут надо легкие, смешные штуки ставить.
Начали они ставить легкие штуки – опять не идет публика.
Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили – и поскорей из этого странного города.
Начались в актерских кругах брожения и разговоры, как и чем привлечь публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?
Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной пляской. Человек восемь пришло. А как пришло – неизвестно. Кассир клялся и божился, что ни одного билета не было продано.
Опереточный премьер сказал:
– В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к чему.
Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:
– Надо ехать. Цирк – это самое демократическое искусство. Этому городу как раз угодим.
Поехали. Действительно, народ несколько погуще пришел. Прямо старожилы не запомнят такого количества – человек тридцать было на первом представлении. На втором чуть поменьше.
Подсчитал цирк убытки и – ходу.
А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.
После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и стала нежно упрашивать:
– Нельзя ли, мол, по бесплатной цене тут же под открытым небом, на вольном воздухе, на перроне устроить небольшую цирковую программу из трех-четырех «номерей»?
Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам, грустно развели руками и уехали.
Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство уехало тоже с убытком.
Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка? Ась?
Театральный механизм
Я, братцы мои, зря спорить не буду – кто важней в театре – актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или в Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре.
Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер – Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр в 23 году снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку – мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил в душе некоторую грубость.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслан и Людмила». Музыка Глинки. Дирижер маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами приперлись – неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу – посмотреть на спектакль.
Монтер говорит:
– Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов сварганю. Посидите тут, у будки.
И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:
– Сегодня вроде как суббота. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.
Монтер говорит:
– Ах, так, говорит. Ну так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет к чертовой бабушке, замкнул на все ключи будку и сидит – отчаянно флиртует.
Тут произошла, конечно, форменная обструкция. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не уперли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший завсегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
– Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно – я ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай сукин сын монтер поет.
Монтер говорит:
– Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо какое нашлось! Думает – тенор, так ему и свети все время. Господ нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором. Вдруг управляющий является, говорит:
– Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, корова их забодай!
Монтер говорит:
– Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
– Начинайте, – говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Праздничный подарок
Конечно, об чем речь, – самая сложная работишка – это у журналистов.
Вот, для примеру, наступают Октябрьские праздники. Надо, предположим, журналисту написать о торжественной манифестации. А между прочим, заранее ведь не напишешь.
Потому, сами понимаете, осенняя погодка – дело дрянное и ненадежное. Может, дождик будет, а может, его и не будет. Одна обсерватория знает. И то на другой день после дождика.
А от погоды, сами понимаете, весь торжественный стиль статьи меняется.
Вот и приходится бедняге журналисту строчить статейку минут, может, за двадцать до сдачи. От этого, сами понимаете, статейки выходят корявые и малопригодные для чтения вслух.
Спешим ради праздника обнародовать два образчика для срочного заготовления торжественных статей.
Первый образчик. На случай дождя
С утра ожидалась хорошая, сочная погода. Но к глубокому сожалению секции печатников, тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод. Осень брала свое.
Прошел мелкий осенний дождик. Крупные капли дождя, однако, ничуть не смущали закаленных в боях сердец трудящихся.
Стальные колонны мужественно перли по чем попало, невзирая на дождь и ямы.
Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, – вот, мол, идем себе по чем ни попало, не считаясь с погодами.
– Нуте-ка суньтесь, – шептались между собой трудящиеся. – По такой-то слякоти…
Второй образчик. На случай хорошей погоды
С утра ожидалась мокрая, дождливая погода. Тяжелые ленинградские тучи заволокли бывший небосвод.
Но вдруг очистились б. небесные хляби и ослепительное солнце озарило улицы. Погода брала свое.
Яркое осеннее солнце бодрило закаленные сердца трудящихся. Железобетонные колонны перли по чем попало, невзирая на ослепительное солнце, бьющее прямо в лицо.
Казалось, это было очень прекрасным предостережением врагу, – вот, мол, за нами все силы природы.
– Ох, уж эти большевики, – шептали доморощенные старушки, – и солнце-то они сумели опутать. Хе-хе-хе…
Все, к сожалению, очень просто на свете, дорогие товарищи журналисты! Всякая водица нам на мельницу.
Узел
Воровство, милые мои, это – цельная и огромная наука.
В наше время, сами понимаете, ничего не сопрешь так вот, здорово живешь. В наше время громадная фантазия требуется.
Главная причина – публика очень осторожная стала. Публика такая, что завсегда стоит на страже своих интересов. Одним словом, вот как бережет свое имущество. Пуще глаза.
– Глаз, – говорят, – завсегда по страхкарточке восстановить можно. Имущество же никоим образом при нашей бедности не вернешь.
И это действительно верно.
По этой причине вор нынче пошел очень башковатый, с особенным умозрением и с выдающейся фантазией. Иначе ему с таким народом не прокормиться.
Да вот, для примеру, нынче осенью опутали одну знакомую мою – бабку Анисью Петрову. И ведь какую бабку опутали! Эта бабка сама очень просто может любого опутать. И вот подите же – уперли у ней узел, можно сказать, прямо из-под сижу.
А уперли, конечно, с фантазией и замыслом. А сидит бабка на вокзале. Во Пскове. На собственном узле. Ожидает поезда. А поезд в двенадцать часов ночи приходит.
Вот бабка с утра пораньше и приперлась на вокзал. Села на собственный узел. И сидит. И нипочем не сходит. Потому пугается сходить. «Не замели бы, – полагает, – узел».
Сидит и сидит бабка. Тут же на узле шамает и водицу пьет, – подают ей Христа ради прохожие. А по остальным мелким делишкам, – ну, мало ли – помыться или побриться, – не идет бабка – терпит. Потому узел у ней очень огромный, ни в какую дверь вместе с ней не влазит по причине размеров. А оставить, я говорю, боязно.
Так вот сидит бабка и дремлет.
«Со мной, – думает, – вместях узел не сопрут. Не таковская я старуха. Сплю я довольно чутко – проснусь».
Начала дремать наша божья старушка. Только слышит сквозь дремоту, будто кто-то ее коленом пихает в морду. Раз, потом другой раз, потом третий раз.
«Ишь ты, как задевают! – думает старуха. – Неаккуратно как народ ходит».
Протерла бабка свои очи, хрюкнула и вдруг видит, будто какой-то посторонний мужчина проходит мимо нее и вынимает из кармана платок. Вынимает он платок и с платком вместе нечаянно вываливает на пол зеленую трешку.
То есть ужас как обрадовалась бабка. Плюхнулась, конечное дело, вслед за трешкой, придавила ее ногой, после наклонилась незаметно – будто господу богу молится и просит его подать поскорей поезд. А сама, конечное дело, трешку в лапу и обратно к своему добру.
Тут, конечно, грустновато рассказывать, но когда обернулась бабка, то узла своего не нашла. А трешка, между прочим, оказалась грубо-фальшивая. И была она кинута на предмет того, чтобы бабка сошла бы со своего узла.
Эту трешку с трудом бабка продала за полтора целковых…
Мещане
Этот случай окончательно может доконать человека.
Василия Тарасовича Растопыркина, – Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года, – выкинули давеча с трамвайной площадки.
Больше того – мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.
Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.
Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.
И не может он, в виду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили – не по карману. Ему бы на трамвае проехаться – и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому.
Пошел себе к дому и думает:
«Цельный день, – думает, – лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу иттить пешком. Дай, – думает, – сяду на трамвай, как уставший пролетарий».
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты – не блестела. И в ведрышко – раз в нем краска – нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку – сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь – не об этом. Речь – о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.
– То есть, – говорят, – не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
– Очень, – говорит, – то есть, понятно, – раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, – говорит, – смертельно удивительно, если б без отпечатков.
Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает.
Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича.
Василий Тарасович говорит:
– Трамвай для публики, или публика для трамвая, – это же, – говорит, – понимать надо. А я, – говорит, – может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?
Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают. Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!
Прелести культуры
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп – так нэп. Вам видней.
Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться – сиди в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры – это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается – красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить – не помню.
Встречают и уговаривают.
– Горло, – говорят, – Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль – «Грелка».
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр – провести культурно вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
– Польта, – говорят, – сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумье. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. «Прямо, – думаю, – срамота может сейчас произойти». Главное – рубаха нельзя сказать, что грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. «Срамота, – думаю, – с такой крупной пуговицей в фойе идти».
Я говорю своим:
– Прямо, – говорю, – товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
– Ну, покажись. Расстегнулся я. Показываюсь.
– Да, – говорит, – действительно, видик…
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
– Я, – говорит, – лучше домой пойду. Я, – говорит, – не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом с мной ходили. Вы бы, – говорит, – еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, – говорит, – вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
– Я не знал, что я в театры хожу, – дура какая. Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, – что тогда?
Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:
– Вот чего. Я, – говорит, – Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.
Расстегнул он свой пиджачок, стал щупать и шарить внутри себя.
– Ой, – говорит, – мать честная, я, – говорит, – сам сегодня не при жилетке. Я, – говорит, – тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки поприличней. Привяжи на шею и ходи, будто тебе жарко.
Дама говорит:
– Лучше, – говорит, – я, ей-богу, домой пойду. Мне, – говорит, – дома как-то спокойней. А то, – говорит, – один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, – говорит, – Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки – не пущают.
– Это, – говорят, – не девятнадцатый год в пальто сидеть.
– Ну, – говорю, – ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти – ноги не идут к выходу. Локтев, собака, говорит:
– Вот чего. Ты, – говорит, – подтяжки отстегни, – пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка «апаш», и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
– Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, – говорит, – не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын. А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит. Дама отвечает:
– Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются – сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся на места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.
– Дамам, – говорят, – противно на ночные рубашки глядеть. Это, – говорят, – их шокирует. Кроме того, – говорят, – он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:
– Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, – говорю, – братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.
После отпущают.
– А теперь, – говорят, – придется трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…