355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Дневники 1923-1925 » Текст книги (страница 26)
Дневники 1923-1925
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:18

Текст книги "Дневники 1923-1925"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

Учится подходить на улице к женщинам (от Полины): как это страшно! и так знакомится с «Русским богатством». Завидно каждой старухе.

Конечно, первое условие для влюбленности (безумной) – «пустота»: у Алпатова пустота получилась от потери веры во всемирную катастрофу.

Сегодня определится наверно, пойдет ли дальше погода в сторону зимы или же совершенно все счистит: сильный ветер, все теплеет, наст размяк.

<На полях:>(– Чего же тебе надобно, Надя?

– Я бы хотела полюбить, Дмитрий, такого, какого уж и нельзя любить.)

Репетирую главу «Женщина Будущего». Старушка Vita. Женщины-сестры и вулканы. Подготовка «пустоты»: все это гордость (Vita), начитанность, книжность, а самый простой студент сделает анализ (сюжетец) лучше его. Пустота половая (сюжетец: с двумя, образованной и публичной: публичная стала отталкивать, когда сделалась образованной, образованная, когда публичной). И вдруг всему решение: химии не надо: ключ найден и женщины не надо: женщина будущего.

Растеплело и почти все счистило, ночью был теплый дождь, и, думаю, с рассветом не останется и белого клочка.

<На полях:>Два Бранда – один ведет людей, другой погиб {167} .

Вечером Павел привел ко мне своего земляка Дмитрия Павловича Коршунова, который вступил в борьбу с деревней за разум, против попов. Его не понимали и считали за безбожника (жена спать ложилась с ладаном), но потом раскусили, что он борется за настоящего Бога. Самое замечательное, что этот Коршунов – не сектант (всякий сектант – гордец) и не аскет (верит и хочет преображения материального мира).

Другой такой же из Городища только начинал, только-только что взялся было, и вдруг перед ним стал вопрос: идти ему на всенощную службу или вот тут-то и начать борьбу и принять Голгофу. Да, он с этого начал… и этим кончил. Из тюрьмы он вышел как умалишенный. На нем крест и ладанка, в руках священные книги. Он уходит в лес, там ставит образа и читает книги, всюду роет колодцы: вода – доброе дело; выкопает ямку, побежит из болота вода – колодец. Был он первый гармонист и весельчак, теперь зарос, опал в лице, вши, – берет вошь и скажет, сажая на себя: «Живи!» А глаза детские и прекрасные. Так вернулся он к вере дедов и прадедов.

<На полях:>Учитель был человек нынешнего времени.

Я сказал:

– Рай и ад! а кто это видел?

Он отвечает:

– А Париж ты видел? нет. А веришь, что есть Париж?

– Верю. В это нельзя не верить. Париж для всех, а про рай и ад говорят только попы.

Отец Дмитрия – чудак. Ну, такой же, как я, как все мы – чудаки, а мать, женщина, такая грамотуха!

Теперь Дмитрия и на сходе слушают.

Начало мысли, что церковь устроена на труд и это должно пойти бедным людям.

Картина: поп пьяный, дождался. У соседа горе: коровенку ведет продавать.

Дмитрия теперь уж за святого считают и не пропустят, чтобы не спросить что-нибудь. Раз шел Дмитрий мимо вязальщика, тот его спрашивает: «Для чего я, скажи мне, машину верчу?» – «Для жизни», – ответил Дмитрий. «Какая тут жизнь! – сказал вязальщик. – Разве это жизнь! тяну нитку, вот и все. Нет, я думаю, живу я, только чтобы машину вертеть». Вернулся Дмитрий к себе и думает, думает, как бы ответить этому человеку, наконец, надумал и написал вязальщику ответ: «Ты вертишь машину, чтобы нитку тянуть».

Пришли к бондарю Дмитрию двое маленьких ребят, братишка с сестренкой, ему семь лет, ей шесть, пришли босые и дрожат, а в избе холодно.

– Лезьте же скорее на печку, – сказал Дмитрий, – холодно, так помереть можете.

– Что же, – говорят, – помереть, нас бьют, бьют, лучше бы и помереть.

<На полях:>Замечательно, что человек восстал на красоту былого культа и объявил, продавая свою последнюю коровенку, что красота эта создана народным трудом и никому не нужна, что молиться можно везде.

Ехал на поле мужик, дядя Митроха, картошку сажать, и с ним сынишка был, Мишка, мальчишка по пятому году.

– Тата, – спрашивал Мишка, – откуда картошка взялась?

– Из подвала, – ответил отец.

– А в подвал ее кто положил?

– Я положил.

– А ты откуда взял?

– Я с поля привез.

– А в поле кто ее положил?

– Я посадил ее, и она выросла: земля родила.

– Значит, ты ее посадил, а земля родила?

– Ну да.

– А откуда же ты ее посадить взял?

– Отвяжись ты от меня, я же тебе говорил, что взял из подвала.

«Детей от Прекрасной Дамы иметь никому не дано, но только Она Адамово заканчивает звено» ( Мария Шкапская) {168} .

Романтическая любовь (и Алпатова тоже) и есть попытка иметь детей от Прекрасной Дамы: затея должна окончиться распадением Незнакомки на Прекрасную Даму (исчезающую) и на проститутку.

Романтизм и реализм: первое, это когда Дульсинея находится, как у Дон-Кихота, вне жизни, и рыцарь, выезжая за ней, выезжает из жизни: а реализм, когда эта Прекрасная Дама сама является простоживущему внутри – и серому рыцарю надо въехать в жизнь. Но это опять-таки не так, как у Иванова-Разумника, который, усвоив себе имманентность Прекрасной Дамы, заставил себя видеть ее в своей Варваре Николаевне, его слова: «Она и есть Прекрасная Дама». Это тоже Дульсинея, как и у Дон-Кихота, но уж с новыми этажами умственности. В этом же роде и психология одной консерваторки, которая, вообразив себя имманентною Прекрасной Дамой, явилась к Леониду Андрееву и предложила ему родить гения.

Нет, это не смирение, если я надену на себя пудовые вериги и свинцовый крест, смирение – это значит жить просто, обыкновенно, «как все», то есть зарабатывать себе кусок хлеба и устраиваться, насколько позволяют средства, все-таки получше, почище, если же замутится вся душа от скуки, надо придумывать развлечения, ничего, если выпить иногда, сыграть в карты – или сходить в кинематограф или в театр. Да, больше нет этого смирения, чтобы жить, совершенно как все, не отказываясь даже от воскресных визитов и устраивая так, чтобы все считали тебя за самого обыкновенного, нашего человека. На свете нет никого, даже самого бездарного, кто, смирившись так, не нажил бы себе радости жизни, если даже ему не повезет совсем, затрепет лихорадка, или дочка родится какой-нибудь кривобокой, или завихрится жена – все равно! Будет человек болеть, страдать, но всегда с надеждой на счастье, а болезнь с надеждой на выздоровление – не болезнь.

Но если, положим, кто-нибудь по природе своей нетерпелив и может работать только взрывами и как бы поэт, художник в существе своем и смирение окончательное ему смерти подобно, – он может в минуты упадка забавляться поэзией обыденности, как было у Льва Толстого: пахал! Да, было это: граф па-хал и писал великую книгу свою «Круг чтения» {169} .

Дождь идет мелкий, холодный, без всякой надежды, что перестанет, потому что Октябрь, в это время неделями бывает пасмурно. Ничего не поделаешь! В комнате становится сыро и холодно, делать нечего, надо печку топить березовыми дровами, – вот еще хорошо, что запасся сухими хорошими дровами. Вот завернулась на одном полене береста, собрал ее, чтобы растопить, а на кусочке бересты этой показался какой-то причудливый рисунок природы, – отложил, взял другой кусок бересты, на нем дополнилось к тому рисунку, а третий кусок – нет ничего, зажег, вспыхнули дрова. Вот хорошо при свете печки зарисовать с бересты на бумагу… Зарисовал… (Происхождение Перунова Острова.)

28 Октября. Звездная и на редкость теплая для Октября ночь. В предрассветное время я вышел на крыльцо, и слышно было – только одна капля упала с крыши на землю. При первом свете заворошились туманы, и Ботик показался на берегу бескрайнего моря.

Я любовался узорами совершенно безлистных деревьев на ясном небе, березки были как будто расчесаны вниз, клены, осины – вверх. Драгоценное и самое таинственное это время от первого света и до солнца: мы были свидетелями, как в этот час родился легкий морозец, просушил и побелил на земле старую траву, позатянул лужи тончайшим стеклышком (развить: рождение мороза).

При восходе солнца в облаках показался Никитский монастырь и так надолго повис в воздухе. В солнечных лучах явилось наконец из тумана и озеро. Так все было увеличено: длинный ряд крякв казался фронтоном наступающих солдат, а лебеди были, как сказочный белокаменный город, выходящий из воды.

Показался один летящий с ночевки издалека тетерев и с другой стороны – другой, один за другим они полетели к озерному болоту, и, верно, в те же самые минуты еще летели из других мест в условленное место. Когда я пришел туда, они уже собрались большой стаей и токовали в болотах так же, как и весной.

Я долго думал, как различить этот позднеосенний день от раннеосеннего, и так установил, что узнать это можно только по ярко зеленеющей теперь осенью озими, да что вот земля нам теперь почему-то не пахнет, как весной. Еще, может быть, по себе, что не бродит внутри себя весеннее вино и радость не колет: радость теперь спокойная, как бывает, когда что-то отболит, радуешься, что отболело, и с грустью одумаешься: да ведь это не боль, а жизнь прошла!

<На полях:>Чайки все еще здесь. Большой зазимок.

После большого зазимка на поле не осталось ни одного жаворонка, только утки на воде, большие [кряквы] и лебеди.

<На полях:>Было озеро черное в ледяном кольце, и кольцо все сжималось, и озеро все чернело. Теперь кольцо разжалось…

Было озеро в большой зазимок совершенно черное в ледяном кольце, и каждый день кольцо его сжимало все сильней, и все черней была вода в белых берегах. Теперь опять раскололось кольцо, и освобожденная вода сверкала, радовалась. С гор неслись потоки, шумели, как весной.

Но когда солнце закрылось облаками, оказалось, что только благодаря его лучам видимы были и вода, и фронт крякв, и город лебедей: оказалось, это был густой туман, как только закрылось солнце, туманом закрыло и озеро, и лебедей, остался только висящий в воздухе высоко над землей Никитский монастырь.

N. В. Надо непременно проследить все явления природы (не забыть позднюю радугу, гололедицу и прочее) осенью, вплоть до замерзания середки озера (там будто еще лебеди).

Сегодня, раздумывая об Алпатове, я себе представил момент его истории жизни, когда он странствует по России в поисках положения. Ему около 30 лет (1902–05 г.). Эпоха Японской войны, 1-й революции и декадентства. (Рязановский.) В это время он должен осознать себя художником и понять самостоятельное значение в жизни линий и красок.

Величайшее явление: восход солнца; заутренний час: стоять лицом к заре и думать; и вот это все великое сводится только к его восприятию линий и красок: это все! а где же то, отчего все это происходит? и что это? (декадент и это гонит в картину). Состояние духа, похожее на то, когда он думал твердо: «да или нет», и вдруг – женщина, и тут «сверх того да или нет» – от лукавого: какая-то жидкая психология, и становится от этого так, будто после долгой поездки по морю вышел на берег и земля качается, или когда думаешь о бесконечности и перейдешь за какую-то черту в душе, – помешаешься и в страхе тогда скорее хватаешься за конечные вещи. Между тем они в этом жили и за то назывались декаденты, казалось, совершенно бесстрашные люди.

<На полях:>Круглый год на охоте.

29 Октября. Предрассветный час: тепло, ветер с юга.

Рассвет из-под серого неба.

Восход незаметен.

Розанов – гениальный и дал, вероятно, единственные в мире мысли о вопросах пола {170} , но прием, которым он выделил вопросы пола и поставил их в фокус исключительного внимания, конечно же, парадокс. Совершенно так же, как выделил он как священное начало жизни человека – половой акт, можно выделить и пищеварительный процесс с его конечным выделением священного навоза, удобряющего землю для растений и прекраснейших цветов, и так же, как о браке, можно написать и о желудке.

Кащеева цепь.

Звено четвертое.

Мировая катастрофа. Женщина будущего.

Метафизик: старушка Vita, уверование в мировую катастрофу.

Эпоха: марксизм 1893 г. – 98 (девяностые годы).

Алпатову 20 лет-25.

Лаборатория: профессор Вальден. Практика летняя и уверование в марксизм. Пропаганда веры (письма в тюрьму) и тюрьма. Любит его девушка. Для него женщина или сестра, или то, чего надо бояться больше всего (тюремная невеста). Мировая катастрофа кончается разгромом публичных домов (проститутка с «Русским богатством»).

Звено пятое.

Женщина настоящего.

Европа (дуэль – перед этим: доктор). Последний этап потери веры в катастрофу и после того любовь, которая кончается соглашением с ней создать в России положение. 25–28 лет.

Эпоха: 1899 г. – 1901-й и 2-й.

Звено шестое. 1903-й.

Положение. От агронома до декадента и конец: ток.

Эпоха Японской войны и 1-й революции.

Алпатову 28–38 лет – 40 лет.

Звено седьмое.

1916 г. (Алпатову 43 года).

30 Октября. Предрассветный час: совсем тепло, выхожу в рубашке, ветер небольшой. Звезд не видно.

Лева схватил прием моего изучения, заразился, и завтра – он литератор (19 лет!) Лев Катанский.

В «Красной Нови», где напечатаны «Родники», все серо: советский] граф Толстой пишет моторные романы, гонит монету, Пильняк, полетав на самолете, пустил фельетон под Розанова {171} – такая обезьяна! Вообще – мель.

Рассвет.

Мягко рассветало и неуверенно, ветер ласковый.

Я думал об этом бондаре, узревшем Бога в «разуме»: что и у меня этот Бог, несомненно, гостит, и молюсь я Ему тоже постоянно про себя, как и бондарь, но только я до того привык к Нему и так Он вошел в мой труд, в мою жизнь, во всю мою природу, что я совершенно не отделяю Его от себя самого.

Восход.

Солнце хотя было и не видно сначала, но дождевые облака были ласковые и разорванные. День определился необыкновенно теплый, дымчатый, приятный. Опять показались гуси: одиннадцать штук, полетели на озеро. Явление гусей было страшно радостно. Птицы-бродяги.

N. В. Собрать дни осени (как у весны май – красивое и общее время: усвоили все от Пушкина, так у осени золотой сентябрь), а что не знают люди (большинство) – это первое предчувствие осени летом и потом октябрь-ноябрь до замерзания больших водоемов.

<На полях:>Добро – я думаю о нем так, что оно рождается у Творца, когда бесенята совершенно рассердили Его и Он уже готов их подавить всех сразу, но вдруг, схватившись, рассмеется, загребет их всех и, погладив каждого отдельно, начнет выпускать, приговаривая: «Ну, пошел, пошел, лукавый, живи, только если будешь опять дурить…»

31 Октября. Предрассветный час: тепло, но ветер сильнее вчерашнего, все небо закрыто. Потом дождь. Середина дня неопределенная. К вечеру северный ветер и легкая пороша. Ночью луна.

Когда думаю о литературе, – что сделал для нее Андрей Белый, – то чувствую себя совершенно ничтожным: какой я литератор! но в то же самое время упор в жизнь у меня так велик, что в наше время равным себе считаю только Горького и Гамсуна.

Вероятно, этот «упор в жизнь» и есть Бог, неназываемый товарищ, представитель мирового творчества (например, пишешь о поморе и чувствуешь все море, – это чувство моря, земли, человека – «хороший человек!», и, главное, что как-то «надо так, а не так», и еще, когда налезет мелочь на душу с делишками и людишками, то вдруг оглянуться вокруг себя на большее и стряхнуть с себя все мелкое так, что оно обращается в материал для веселости… вот в этом нутре своей самости (большой человек) и находится тот образ единого мирового творчества, который называется Богом. (Как хорошо, когда говорят: «Бога ты не боишься, бессовестный…») Бог – это сердцевина мира, которая идет со мной: все великие произведения Достоевского, Толстого и др. написаны в отношении к этой сердцевине. Да, конечно, об этом говорят все дела истории, и хорошо в минуту отдыха представить себе этот процесс лично («троичен в лицах» или, как Исаак у Гамсуна {172} , у Толстого… и т. д.), но стоит ли заниматься этим (искательством) специально?

(Вот интересный момент вспышки этого сознания Бога у Дмитрия, бондаря, когда он расставался с коровой и видел собирающего попа. Состав поступков, преобразующих жизнь: 1) не матерщинничать, 2) не пить, 3) не курить. Центральная идея: разрушение бесполезной красоты церкви и обращение ее на пользу трудящихся.)

Цель художника – ввести как будто случайные моменты жизни в соотношение с общим процессом мирового творчества посредством особо сильного ощущения творчества, называемого чувством красоты (эстетика). В этом и есть «выпрямляющая» (Успенский) сила художественных произведений {173} : читатель, созерцая произведение, сам начинает из своей жизни творить легенду. Одни художники гибнут, сводя это свое дело к «полезному»: моралисты, богоискатели; другие, из опасения такого конца, делаются эстетами, ориентируясь на «бесполезное», и ужасно смешно, что для этого жертвуют своей природой (например, Кузмин, педераст, и «жена» его Лукомский, который, сделав через Кузмина карьеру, – женился!!!).

Михаил Иванович Смирнов – игумен от краеведения, лезет к власти, как жеребец на кобылу (порода жеребячья). Он очень наивен, и груб, и хитер. Воображает себя писателем, но он даже не культурный деятель, потому что не научился подчиняться высшему. Между тем у культурных деятелей, даже самых элементарных, это подчинение себя до того обычно, что народился тип спекулянта смирения, хитреца, – выработалась даже манера культурного обхождения: проходя вдвоем по узенькой тропинке, более культурный так подстроит, что менее культурный идет по сухой тропинке, а он по росе (Михаил Иванович всегда прет по тропе). А спекулянты смирения (Андрей Белый в отношении д-ра Штейнера) {174} доходят [до] полного поглощения высшего (в последний момент д-р Штейнер, однако, поглотил у своего паразита жену и тем уничтожилпротивника).

«Это тема!» – современное богоборчество (например, Щетинин-бог методически обирал у противников половую энергию: казалось Легкобытову, вот-вот вся «мудрость» Учителя будет у него, и он сам объявит себя Христом, как вдруг в последний момент жена ушла к Учителю.

Вот и надо богоискательство Алпатова представить, как борьбу царства (и среди этого крик искреннего человека: «А как же моя личность!»). Легкобытов и другие – рыскающие хищники, князья – искатели уделов и великий князь – царь! (Трагедия писателя, что кто-то у него отнимает жену: писатель хочет установить свою высшую власть на своем духовном начале и не достигает, потому что у него отбирается жена, то есть, например, у Мережковского общество (земля).)

<На полях:>Бог у художника всегда бессознательный его товарищ, к которому он до того привык, что и не знает, что это и есть сам Бог.

1 Ноября. Предрассветный час. Сильный северный ветер. Полнолуние. Озеро шумит. Рассвет. Восход. Озеро страшное. Сильный мороз.

Восход какой-то желтый, страшный.

Середина дня. Стихло, обогрелось. Сияние солнца над белой землей.

Вечерние сумерки. На несколько минут сильная пороша и потом звезды.

Ночь.

В один прекрасный день я соберусь с духом и отваляю «Кащееву цепь» так, что в неделю будет написано по целой повести (звену). Герой (Алпатов) будет похож на художника Михаила Николаевича (только с успехом), и творческий процессего личности будет противопоставлен творчеству мира (выпрямление).

О «Башмаках».

Это лицемерная книжка. Я занимался «Башмаками», потому что не хотел свое настоящее творчество ставить под удар крайней нужды (не хотел продаваться); но, взявшись за предметное описание для «чистого заработка», я не мог это делать, как все просто описатели, а когда из этого получилось нечто, то я свой путь выхода из последнего рабства предлагаю как метод исследования. На самом деле же я верую, что одна действительно прекрасная строчка, получающаяся от свободного творчества, дороже всех башмаков на свете.

2 Ноября. Перечитывал «Курымушку», и 1-я часть – очень хорошо, но у читателей, может быть, и не явится желание читать 2-ю, а там 3-ю, 4-ю и так без конца. Словом, я сомневаюсь во всей затее; надо написать не ряд повестей, а роман. (Ну, так и пиши: оживи Курымушку, вычеркнув затяжные места, и продолжай, как раньше.)

<На полях:>До обеда при хорошем морозе летела пороша. Подготовленная вода быстро намерзала, волны с севера прибивали намерзи, и так в одну ночь целые поля заберегов.

Павел – «читатель» из мужиков, такой же, как Баранов, Елизар Наумыч. Эти любители чтения все читают, и все как-то у них проваливается бесследно. Люди эти вначале очень завлекают, кажутся самородками, а потом, оказывается, это не умные люди ни по делу, ни по рассуждению.

3 Ноября. В предрассветный час было тихо, но озеро черное очень шумело, вероятно, о забереги. Не холодно. Лежит вчерашняя пороша. Идут на охоту все (Петя явился по случаю похорон военного комиссара).

Петя в отношении женщин по всем приметам должен бы выйти такой же застенчивый, как и я, между тем новое время совершенно уничтожило у него этот недостаток. В его классе всего четыре юноши и сорок девушек, и эти сорок выбрали из четырех старостой Петю. Его обязанность вести заседания, а иногда наблюдать порядок, устраивать тишину для занятий.

– Как же ты управляешься? – спросил я Петю.

– Отлично! Если бы мальчики были, я бы не мог, я бы отказался, а девочек, будь, мне кажется, хоть сто, хоть сколько угодно, – сразу поверну, как мне нужно.

– Но ты их не стесняешься иногда, знаешь, все-таки девушки, это ведь мир не наш с тобой…

– Какой ты чудак, чего я буду их стесняться: ведь их же сорок, могли бы они из сорока-то выбрать себе женского старосту, а вот выбрали же все-таки меня, значит, они хотят слушаться.

А у нас женская гимназия была почти напротив через улицу, но встречались мы с девушками только два раза в год: один раз давала бал женская гимназия и другой – наша. На этих балах мы получали иногда в порядке танцев котильона (котильон – что-то вроде Большой энциклопедии, в основе кадриль, а между кадрилями всё танцы) – небольшие разноцветные бантики. Эти бантики хранились от бала до бала, а у некоторых из года в год. И сейчас я, если увижу такой бантик, чувствую то же самое, как весной, понюхав ароматный цветок, фиалку или ландыш: во всем существе мелькнет вдруг тревожно-радостное жизнеощущение, и как-то почувствуешь, хватаешься поскорей опять понюхать, и уже сознательно, с целью точно вспомнить, когда это, где это было вот так, но когда сознательно нюхаешь, ни за что не вспомнишь, и так бьешься до тех пор, пока не вынюхаешь весь цветок и он не запахнет просто травой.

Точно такое же бывает, когда вижу маленький бантик… в нем осталось какое-то таинственно-сладостное соприкосновение с миром иным, очень коротким, и потом грусть расставания, какого-то непременного расставания с праздником и возвращения к латинской грамматике. Из этих тончайших чувств и вытекает потом поток романтизма. А Петя-староста теперь ежедневно видит их сорок, и они все его слушаются. У него сложится жизнь совершенно другая. Да, будь мне бы в юности сорок, едва ли стал бы я мучиться воспоминаниями и вынюхивать ландыши, пока не запахнет травой, будь мне бы в юности сорок девушек, – наверно, мне бы теперь, к старости, все ландыши пахли травой.

Дело в том, что Она должна быть непременно одна. Если Она встречается даже вдвоем со своей подругой, то это не Она, и он ждет момента, когда подруга удалится, чтобы узнать Ее: тогда вдруг все переменяется. Если же Она является сам-сорок, то какие же трудные условия создаются для возникновения романтики (вспомнил из биографии Пильняка: «Одно время я занимался романтикой»).

Я думаю, что и для живущего среди сорока не минует пора романтизма, только Она явится уже не туманом, а с определенным лицом: юноша выкует себе или, как гравер по меди, вырежет себе черты любимой девушки, единственные черты в борьбе с 39-ю, в защите любимого образа от наседающих на нее множества подобного (бес-подобные черты скроет в обычное, так, чтобы другие [девушки] не узнали его – не было бы стыдно). В этом и есть отличие реализма от романтизма (вот бы надо это знать Воронскому при решении вопроса: Горький – другой и проч.). Романтик носит длинные волосы и шляпу, реалист стрижется бобрик и носит котелок (эпоха 90-х годов, романтики в котелках).

Не от себя это, а так жизнь идет, что каждому непременно нужно спуститься в глубину Аида, а потом рекомендуется выход оттуда: в ширину, на вольный свет, один будто бы выход: любовью. Так просто говорят: любовь! а поди разбери, что такое любовь, и окажется, это очень не просто, и, в конце концов, любовь – это, оказывается, другое название борьбы двух: «я» и «ты» (Лидия и Маша вечно боролись между собой за столом, отказываясь каждая в пользу другой от лакомого кусочка; «я – это Ты в моем сердце, возлюбленный»), но если я – это Ты, с одной стороны: я < Ты, с другой, Ты должен чувствовать в отношении я то же самое и, как я = Ты, Ты останешься только Ты, а лакомый кусочек остается несъеденным. (Завела Дуничка, а умная Лидия это заметила и не поддалась: «Если ты хочешь, чтобы я была для тебя Ты, ладно: с тем условием, что и Ты – это я: пожалуйте!»)

4 Ноября. В предрассветный час умылся горстью свежего ночного снега, и как это хорошо! Восход был красный. Вчера мы убили 4-х зайцев, – выйдя утром в 6 часов, вернулись в 6: еле дошли. Но какое снежное перерождение души!

<На полях:>Пороша только чтобы охотиться, а ездить и ходить по дорогам и полям – мученье, одни кочки. Муравьиные кочки застыли.

<На полях:>Имение у Алпатовых было 120 десятин заложено, и хутор 100 десятин – приданое: эти 100 десятин списаны, но Марья Ивановна определила их на приданое Лидии и ценила в 25 тысяч, так это пошло, что за Лидией 25 тысяч приданого.

Началось это в семье Алпатовых с тех пор, когда появилась у них Марья Моревна: конечно, и Мария Ивановна была удивительно гостеприимная хозяйка, была от хороших гостей без памяти и все выставляла на стол, но гостеприимство такое обычно у нас везде; Марья Ивановна была просто хозяйка имения, а Марья Моревна – хозяйка своей вечно цветущей души; она умела так искусно подстроить, что всякий от нее что-нибудь получал, и это выходило совсем незаметно, так что и в голову никому не приходило отдарить. Я сам, помню раз, когда у Алпатовых была за столом жареная утка, – любил я уток! – прицелился к одному кусочку, – и вдруг этот самый кусочек Марья Ивановна положила прекрасной Марье Моревне. Тогда я не сообразил этого, но, конечно, она поймала мой вожделенный взгляд, и, когда мне попал на тарелку тот кусок, с виду большой, а на самом деле кости, обтянутые аппетитной кожицей, Марья Моревна вдруг сказала:

– Знаешь, Миша, давай переменимся, мне запрещено есть жирное…

Марья Ивановна встрепенулась, моргнула мне, чтобы я никак не смел брать. Но Марья Моревна сама переставила тарелки и говорила:

– Кушай, кушай, миленький, спасай мое здоровье!

Я ел, и мне казалось, правда, спасаю желудок прекрасной Марьи Моревны, и только теперь, вспоминая, понимаю, что, конечно, и она бы не прочь хорошо поесть, но заметила, что мне больше хочется, и так все подстроила. Она как будто этим жила – всем устраивать сюрпризы, в то же самое время пленяя нас до того, что мы только и ждали, как бы поймать ее маленькое желание и угодить ей и услужить: больше не могло быть счастья, как услужить прекрасной Марье Моревне.

Было это же самое и у Дунички, тоже и она всегда отказывалась от первого своего желания в пользу другого, но это у нее было так заметно, что часто Марья Ивановна успевала предупредить, и кусок возвращался на тарелку Дунички, а нам оставалась только мораль, нас учили вести себя в обществе вот именно, как Дуничка. Нет, как ни бились с нами, мы не могли принять ценного усилия Дунички в правило жизни, но Лидия все отлично поняла, как вела себя и Марья Моревна и Дуничка, и принялась подражать: и часто за обедом у Дунички с Лидией было что-то вроде торговли, и если Дуничка не уступала и не брала куска, то желанный обеим кусок оставался и возвращался обратно в общее блюдо.

Странные, темные вопросы вставали у Курымушки во время этих постоянных споров: почему у Марьи Моревны все выходило само собой, у Дунички трудно, а Лидия всех мучила тем самым, что Марья Моревна устраивала всем на радость и на любовь?

– У Лидии все это напускное, – говорила Марья Ивановна вполголоса Софье Александровне, – Дуничка удовлетворяется школой, не совсем, но все-таки дело хорошее делает, но курсы… но какие курсы, Лидии непременно надо замуж выйти. Я только совсем теряюсь, как это сделать: у нас никто не бывает.

– Хотите, я посоветуюсь с батюшкой? – сказала Софья Александровна.

– Я сама об этом думала: поеду-ка я с ней будто бы прокатиться, покажу ему ее, а потом и спрошу.

– И очень хорошо будет, батюшка войдет. Непременно войдет во всё…

Поехали. Но встретили аптекаршу и условились (батюшку не стали и спрашивать). Записи: встреча. Скандал.

Или так: Алпатов приехал из Сибири в родную обстановку, и за обедом сцена с уткой…

Надо передать особенности юноши Алпатова: внутренняя застенчивость и наружная необычайная откровенность.

Тальников очень хвалит «Родники» и называет меня «русским Гамсуном». Я думаю, едва ли можно сравнивать меня с Гамсуном по книгам (кроме, как в «Курымушке», я себя еще совершенно не раскрыл), но, несомненно, есть у меня в основах с ним какое-то родство: эта постоянная жизнь в природе и, главное, мучение всю жизнь одной и той же женщиной (которой нет лица): и это как-то пришлось почти вроде какого-то родства (живет, и я так живу).

У Гамсуна есть книга любви {175} и другая – «народ» – «Соки земли». У меня еще нет книги любви (но она будет), зато соков земли вытянуто, пожалуй, и больше, чем у Гамсуна. У меня еще есть «исследования», которые родились от боязни продавать свое святое: выходом была корреспонденция, а чтобы преодолеть корреспонденцию, пустился в исследование (задорные книжки!). Если мне удастся написать книгу любви, то мой «исследовательский» путь будет спасен, и он будет поставлен мне в большой плюс, если же не удастся, то, конечно, эти исследования будут знаком слабости.

Тип Ильи Николаевича: спасается от себя самого общественно полезным делом (честная газета!).

Общественная деятельность разлагается на элементы: я и ты, значит, сводится дело к «любви», которая есть – путь борьбы за высшую власть на земле, предел которой самозабвение (Я это Ты).

Не понимаю, что же меня раздражает в этой «любви» как будто сознательное пользование тем, что должно быть бессознательно, случайно и бесцельно. (Подумать!)

5 Ноября. 3-й день пороши. Сегодня в заутренний час все летит, но мокрое, боюсь, как бы не растаяло. И весь день валил снег, а вечером дождь и туман. А закрайка озера за какие-нибудь день-два подалась так вперед, что снизу и воды не видно. Замерзание озера подготовлено.

Пустота непременно входит в состав души поэта, все равно, как на мельничном колесе пустые ящики, в которые льется вода. Льется чужая жизнь в пустоты поэтического колеса и тут принимается на мгновение, как своя собственная, а этот миг пребывания чужого в своем дает не менее полезное движение, чем то же очень кратковременное наполнение пустой ячейки турбины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю