сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)
За Матвеем Семеновичем сидят Перка и его жена. Перка — высокий, костистый, рябой. Сегодня он даже при галстуке. Жена Перки низенького роста, полная, лицо чистое, румяное. Муж в шутку называет ее ненаглядной, объясняя при этом:
— Я работаю в ночную смену, она — в дневную, когда ж тут наглядишься?
Старым Супрунам хорошо с Перкой и его супругой, и разговор вяжется, и шутки понятны. Говорят на разных языках, но понимают друг друга с полуслова. Дарья Степановна шепнула о них сестре:
— Свой свояка видит издалека.
Сестра поморщилась:
— Ужасно!
Михайло осмотрел застолье. Серые и темные пиджаки, светлые и пестрые платья, возбужденные от хмеля, но в общем милые лица, посожалел: «Эх, нету Стаса, как бы он порадовался!» И защемило у него под ложечкой.
Гости пьют, жуют, стучат вилками, звенят рюмками. Голоса сливаются в единый гомон. Творится такое, что не разбери-пойми, словно подменили людей. Еще полчаса тому назад все сидели тихо, а сейчас распряглись: где пьют, там и льют! Все скатерти в пятнах. Дарья Степановна просит посыпать свежие пятна солью, чтобы потом было легче их отстирать. Но уже столько пятен, что и соли не хватит! A вино въедливое, его привезли в бочоночке старые Супруны. Дарья Степановна переварила его с водкой и сахаром — получился такой напиток, что любого с ног свалит.
Дверь на лестницу открыта. Подходят соседи, им наливают, они стоя поздравляют жениха и невесту, пьют и удаляются в свои квартиры.
На любой свадьбе приходит такой час, когда без музыки уже невмоготу. Хозяева, конечно, не князья, у них ни хоров, ни оркестров не водится. Пианино тоже не успели приобрести; война помешала, приходится довольствоваться патефоном. Заранее собраны по знакомым все подходящие к случаю пластинки, куплены иголки.
Танцевать перешли в большую соседскую комнату. Всего в квартире три комнаты. Две из них занимает Линина семья, третью, самую обширную, соседи: он и она, люди тихие, их почти не бывает дома, оба работают. Детей у них нет. Дарье Степановне нравится еще и то, что они люди осторожные, даже боязливые. Входя в квартиру, поспешно накидывают на дверь цепочку. Алексей Макарович по этому поводу как-то пошутил:
— Никак за вами кто гонится, понимаешь?
Итак, свадьба перекочевала в большую комнату. Алексей Макарович завел хриплый патефон, поставил свою любимую «Лезгинку», начал прихлопывать в ладоши. Лина вышла на круг, одну руку выбросила в сторону, другую, согнув в локте, поднесла к подбородку, легко паря, пошла мелкими шажками. Она научилась танцевать лезгинку в эвакуации на Кавказе. На пыльном пустыре местные девчонки, бывало, устраивали танцы. Все переняла в точности: и строгую прямоту шеи, и гордый поворот головы, и безупречную линию рук, и легкую резвость ног. А глаза и косы у нее самой не хуже, чем у кавказских девушек. Тонкая, стройная, ходит легко, даже пола не касается. Перка подтолкнул Михайла локтем, позавидовал:
— Счастливец!
Лина устала, но требовательные зрители грохали в Ладоши, просили: «Е-ще, е-ще! Над-дай, над-дай!»
— Жених, подсоби, чего сачкуешь!
Михайло схватил столовый нож, зажал его по-чеченски в зубах, словно кинжал, и кинулся Лине на подмогу. Сперва носился по кругу оглашенно, затем, выбежав на середину, начал мельтешить ногами на месте что твой кавказец, выбрасывая руки то в одну, то в другую сторону, При этом кулаки ему удалось упрятать в рукава пиджака, — получилась настоящая лезгинка.
Матвею Семеновичу не стоялось, притопывал, подтрындыкивал языком. Когда патефонная игла устремилась к центру пластинки и танец иссяк, он попросил Алексея Макаровича:
— Гопачка нема?
— Нету. Краковячок — пожалуйста!
— Хай буде по-вашему. Ставьте!
И он пошел, да как пошел — залюбуешься! Трубка в зубах, руки скрещены на груди, ноги выписывают выкрутасы — чуднее не придумать! Он, наклонившись низко, осыпает градом хлопков голенища сапог. Ударяет себя по бедрам, по животу, по груди. Открыв рот, хлопает по губам, издавая такой звук, будто из бутылки шампанского вырвало пробку. Подпевает:
Турок, немец и поляк
Танцевали краковяк...
Послышались восхищенные возгласы:
— Во, седина, размахался!
— Дает прикурить!
Затем круг смешался, ударили кто во что горазд. У нижних соседей, наверное, посыпалась на голову штукатурка с потолка,
Глава одиннадцатая
1
Перед глазами стоит первая страница «Правды», охваченная черной каймой.
Мартовское небо нахмурилось, стало низким и скорбным. Срывается крупитчатый снежок. Падая под ноги, тотчас превращается в тоскливую кашицу. Обронзовелые орлы на башне Киевского вокзала то и дело порываются взлететь. Когда туман сгущается, стушевывая серую четырехгранную башню, сдается, орлы все-таки взлетели. Широко раскинув крылья, парят в мутной хмари.
Грузные орлы будут парить века. Черными глазами будут вглядываться в мир, видеть пестрые толпы людей, суету машин, радостную зелень сквера. А его не будет!.. Тоскливо сжимается сердце.
Широкая черная рамка... Портрет, знакомый до мельчайших подробностей. Сообщение ЦК и правительства. Телеграммы. Плотная черная рамка, охватившая все пространство полосы, его уже не выпустит из своих объятий.
Еще в детстве Михайло часто думал о том, что наступит время, когда не станет на свете самых дорогих ему людей — отца и матери. Ну и как же тогда жить?.. Ответа не находил. Вопрос был так же не ясен, как, например, то, что мир не имеет ни конца ни края. На чем же тогда все держится?.. От невозможности постичь эту загадку загадок приходило уныние. Считал: лучший выход из положения — не думать, не замечать ни неба, ни звезд, ни рождений, ни кончин. Есть сизая от росы трава, теплая пыль, есть хлеб и молоко — привычные, понятные, с ними хорошо, спокойно. Зачем же ломать голову какими-то вопросами?
Но то было в раннем детстве, когда, зажмурившись, можно было от всего отмахнуться, все забыть. Теперь не удается.
Постоянно видится Красная площадь, ноябрьский салют. Вождь в небе. Как высоко он тогда поднимался над землей! Казалось, никакая сила не сможет дотянуться до него, одолеть. Но, выходит, есть такая сила. Она всемогуща. Ей подчиняются и высокие правители, и обыкновенные граждане. Ей подвластны и подлые трусы, и гордые герои. Ей покорны и ничтожества, и гении. Вспомнил, как метались в тесной темноте ошалелые галки. Черно-траурного цвета! Густая их кровь тоже выглядела черной. Чёрная и липкая. Глупые птицы! Их ослепили прожекторы, их оглушили залпы салюта. Потому они так беспомощно ударялись о высокие стены Исторического музея.
Сосед по квартире, Сутеев, — майор КГБ. Среднего роста, полный, огрузлый. Лицо серое, отечное. Он пришел сегодня домой в полдень. Надев синеполосую пижаму, долго жарил на кухне свинину. Дым стоял, как в кузнице. Достав вилкой из пузатой стеклянной банки несколько огурцов и положив их сверху на дымящуюся свинину, понес сковородку в комнату. При этом громко осведомился!
— Есть кто дома?
В квартире никого, кроме Михайла. Он ответил из своей комнаты:
— Кое-кто есть!
— Зайди на минутку!
Сутеев пригласил за стол, налил рюмки.
— Давай помянем хозяина. Грозный был старик. Жестокий, я тебе скажу.
Странно было слышать такие слова. Сталин еще лежит в Колонном зале. К его гробу стекается народ со всего света. Слышится скорбная музыка. Не утихают рыдания. Печаль ледяным холодом охватила миллионы сердец. И вдруг такие слова!..
— Что вы говорите?!
— Не пыхти. Давай выпьем. — Он влил рюмку в себя, зачавкал огурцом. — Выбирай кусок пожирнее. Я только оттуда. Народ сошел с ума. Прет тьма-тьмущая. А сколько задавленных, растоптанных, искалеченных!.. Не пытался попасть?
— Не получилось. Пробрались было с дружком дворами. Влезли на чердак дома, что выходит на Пушкинскую. Перебежали крышу. Хотели спуститься по трубе — не удалось. Засвистали ваши охранники. Пришлось поворачивать оглобли.
— Не лезь. Не советую.
Сутеев опрокидывал рюмку за рюмкой, словно заливая в себе какой-то огонь. Когда глаза налились мутной дурью, отяжелели, он, подперев щеку рукой, начал заплетающимся языком:
— Ты — щенок. Ничего не знаешь. Ничего не видел. Понял?.. Скажешь, пьет, старый пес, а зачем?.. Да, пью, почему, охота знать? Я скажу: служба такая! Ясно?.. — Он заскрежетал зубами. — Исключительная служба — тебе ее не понять. Ясно?.. Кусок застревает в горле, потому пью. Явишься под утро с должности, сядешь вот так с бутылкой и начинаешь делиться с нею пережитым. Больше ни с кем! Что́ ты, нельзя! Молчок! Только с бутылкой... — Он потянулся через стол, приставил указательный палец к виску Михайла. — Каждую ночь кому-либо вот так приставляю пистолет... Понимаешь ли? Спроси, уверен ли, что стреляю виновных, убиваю врагов, уверен?.. Вишь, руки? Чистые? Белые?.. Ерунда! Черные, Понял?
Он снова стал трезвым. Михайлу стало жутко.
— Причем же Сталин?
— Хозяин отвечает за все, что творится в его хозяйстве... Стою в Колонном. Вижу гроб. Море народу. Озноб меия колотит. Чувствую, что-то должно случиться. Кому-то придется отвечать...
— Да что вы, в самом деле? Ум за разум заходит? Ложитесь спать. Я пойду.
— Нет, ты слушай. Не увиливай. Кому еще могу все это сказать? На службе, что ли, стану изливаться?
Михайлу захотелось строгим тоном приказать майору-слюнтяю: «Встать, подлец! Что мелешь, пьяная рожа? Что тебе померещилось? Как смеешь говорить о человеке, смерть которого оплакивает вся земля? Не с ним ли мы поднимали индустрию? Не с ним ли строили колхозы? Не с ним ли покоряли Северный полюс? Не с ним ли вогнали осиновый кол в могилу фашизма?.. Видать, есть за тобой вина, есть вина за твоими дружками. Власть и оружие вскружили вам головы. Натворили дел, теперь хотите спихнуть все на плечи умершего? Не выйдет! Отвечать будете сами!.. Куда девали чистого человека, преданного воина, моего друга Станислава Шушина? Неужели его брали по сталинскому распоряжению, а не по вашему произволу?!» После такого внутреннего взрыва Михайло стал размышлять спокойнее: «А вдруг правда все то, что слышал иногда о жестокостях, о несправедливостях? Вдруг правда, что и арест Торбины и арест Станислава Шушина — звенья одной цепи? Вдруг правда, что это линия Сталина?.. Нет, не может быть! Пьяный бред майора Комитета государственной безопасности! Но где же Шушин? Приезжала мать, обивала пороги разных учреждений. Хотела выяснить, за что? Но так ничего и не добилась... Может, Сутеев знает?»
— Вы на Лубянке работаете?
— Везде приходилось.
— Не слышали: Шушин Станислав, студент нашего института?
— Разве всех упомнишь?..
2
Лина ступала осторожно, точно под ней был не пол, а молоденький лед. Она теперь носила просторный цветастый халат, туфли на низком каблуке. Когда-то тонкая и стройная, раздалась вширь, погрузнела. Ноги отекли, губы припухли, лицо покрылось коричневыми пятнами. Глядя на нее, такую подурневшую, Михайло считал себя во всем виноватым и все же понимал, что такая она ему намного дороже той легкой, праздничной, прошлой Лины.
Лина преобразилась. Грустная и несколько растерянная улыбка ее как бы говорила: «Видишь, какая я?» Уставившись глазами в одну точку, она, казалось, прислушивалась к чему-то очень важному для нее.
Приходили девчонки — студентки из Лининого института, обнимали подругу, хохотали весело, высказывали пожелания:
— Ой, Линка, только мальчишку! С ним проще: ни нарядов, ни бантов, ни модных туфелек — никакого разорения!
— Девочку, Линок, девочку. Как ее можно одеть!.. А мальчишки — они грубые.
Дарья Степановна не открывала своего желания, но все же пыталась угадать, кто будет. Она сажала дочь на пол, затем командовала:
— Вставай!
Приглядывалась: если Лина, вставая, упрется руками в пол с правой стороны, значит, мальчик, если с левой — девочка.
— Так и знала!
— Кто?
— Девчонка!
И Лина решила: «Обязательно надо купить голубые ленты, голубенькое ей пойдет». Почему-то решила, что девочка будет похожа на отца.
Готовились-готовились, и вдруг такая неожиданность! Михайло вернулся домой после шести вечера. Лина лежала на диване, подобрав под себя ноги, стонала. Дарья Степановна поглаживала ее по плечу, успокаивала:
— Ничего, ничего, так и должно быть!
Алексей Макарович растерянно предложил:
— Может, пора везти, понимаешь?..
Михайло намерился, было идти за такси, но Лина плачуще его остановила:
— Миша, дай руку, я боюсь, милый, я боюсь, останься со мной! Пусть сходит папа...
— Гарно, гарно, зиронька, я с тобою. — Никогда не называл ее так вслух, но, гляди, вырвалось. Это потому, что жил сейчас только ею, все ее боли перешли к нему.
В машине при каждом толчке она вскрикивала. Ее крик болью отдавался в его сердце. Сжимая губы до онемения, он старался бережно ее поддерживать, оберегая от тряски.
В родильном доме ему было приказано обождать на лестнице. Взявшись руками за холодные рубцы высоко подвешенной батареи парового отопления, он приложился к ним воспаленным лбом. Через какое-то время к нему подошла сестра в белом халате и дотронулась до плеча. Он обернулся, поднял на нее глаза. Она успокаивающе улыбнулась и, вернув ему Линину одежду, сказала:
— Справляйтесь по телефону.
Он скомкал вещи, завернул их в газету, вышел на улицу.
3
Супрун хорошо помнит институтскую шутку: «Волка ноги кормят». Он с утра на ногах. Но «корму» добыл мало. В «Смене» за рецензии счета оформили, а предложенные стихи «забодали». Знал, дома ждет его молчаливый упрек. Лина ничего не скажет. Только, прижимая дочку к груди, посмотрит большими глазами, долго так посмотрит — и впору сквозь землю провалиться.
У комбината «Правды» его настигла орава молодых поэтов. Жора Осетинов стукнул по лопаткам.
— Здорово, бродяга! Зазнался, чертов хохол, и на люди не кажешься. А?.. Я тебя знаю: ухо-парень! — Жора был подвыпивши, явно дурачился.
— Зазналась кума, що хлиба нема... — неохотно откликнулся Михайло.
— Не прибедняйся, счастливчик. Отхватил такую девку, еще и скромничает! — Осетинов никак не мог простить Михайлу его удачливое соперничество. При любой встрече старался напомнить об этом. Вдруг он перескочил на другое: — Братцы-кролики, а не заглянуть ли нам в «Якорь»? Супрун, ты как?
Над входом в ресторан моргал мертвенно-зеленым светом спасательный круг, смастеренный из неоновых трубок. В круге ало пламенел якорь, тоже трубчатый, стеклянный.
— Мырнем, братцы-кролики! — куражился Жора.
— С чего бы? — спросил Супрун.
— Гляди, показываю! — Жора выхватил из потайного кармана верстку. — Видал? Сборник моих песен.
— Где тиснул?
— В Музгизе. — Из другого кармана он выхватил пачку десятирублевок. — Аванс, понял? Это же только начало. — Осетинов закрыл глаза, млея от счастливых предвкушений. — Только начало!
— Заховай, родной, бо, может, это и конец, — заметил Михайло.
— Ты что, ты чего!..
— Добро-добро, угомонись.
Гурьбой ввалились в раздевалку. В зале, что ступенькой ниже, шумно занимали стол. Официантка подходить не торопилась. Считала: бессребреники. С них взятки гладки. Больше шумят, чем пьют.
Глаза, когда их чуть притуманит хмельком, становятся зорче. Так ли, не так? У Михайла получилось так. Трезвый он многого не разглядел. А вот теперь заметил: вон, в углу, хорошо знакомый ему человек. Бледный прямой нос поблескивает от пота. Рыжеватая бородка подковой. Темный галстук с необычно крупным узлом. Михайла словно приворожил этот новомодный узел, не может отвести от него взгляда. Курбатов почувствовал: на него смотрят, заерзал на стуле, но в сторону Михайла не повел головы. Видно, не было охоты с ним встречаться. А Михайлу, наоборот, хотелось. Его тянуло к Павлу. Знал: осталось много недоговоренного. Надо бы договорить. Особенно теперь, когда так много перемен в жизни. Рухнул культ Сталина. Родилось много разнотолков, удивлений, разочарований. Михайло встал и пошел, пошел на широкий узел. Появилось желание дотянуться до него, затянуть потуже. Он приблизился к Курбатову, кивнул двум его то ли приятелям, то ли случайным соседям по столу, пододвинув свободный стул, сел напротив, спросил шутливо:
— Як живется-можется? Якому богу молимся?
Павел, обрадовавшись дружелюбному тону Михайла, ответил охотно:
— Богов нет. Всех богов развенчал. Все храмы разрушил.
— Все?
— Абсолютно.
— Не поторопился ли? — Михайло прищурился в усмешке.
— Нисколько. И чувствую себя совершенно раскрепощенно.
— Завидую. — Супрун переменился, голос его потух. — А меня давит. Культ из головы не выходит. Як же так случилось? Як мы его допустили?
Видя Михайлову озабоченность, Курбатов весело погладил бороду, обретя всегдашнюю уверенность, начал по-прежнему поучать:
— Ха!.. Не сотвори себе кумира — не станешь раскаиваться.
Супрун почувствовал, что его поддразнивают, задевают за живое, повысил голос:
— Не раскаиваюсь! И ни от чего не открещиваюсь. Понял? Что было — все мое. И вина моя, и беда моя, если ни то пошло!
Курбатов откинулся на спинку стула, взяв в руки вилку, легонько постукал ею по тарелке.