355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Годенко » Минное поле » Текст книги (страница 30)
Минное поле
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:52

Текст книги "Минное поле"


Автор книги: Михаил Годенко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

— Лежишь, бывало, в каюте, а вокруг тебя сто сорок четыре заклепки! Михайло не выдержал, возмутился: — Послушай, кто же считает заклепки? Сто сорок четыре!.. Откуда ты взял? Павел не любил, чтобы ему перечили. Тем более он не ожидал этого от Супруна: Супрун и званием пониже, и талантом, как считал Курбатов, помельче. Павел оскорбился, вскочил с койки, напружинил рослое, туго обтянутое мускулами тело, кинул удаляясь: — Я привык жить в офицерской каюте, а не в казарме для новобранцев! — Еще и дверью хлопнул. Михайло посмотрел на Станислава Шушина, бывшего минометчика, командира запаса. Шушин человек не флотский, но Михайло почему-то всегда искал в нем опору. — Стас, правда же, настоящий моряк или настоящий солдат никогда не будет трубить, что он настоящий? Станислав Шушин, вытянув худое длинное тело, лежал на койке поверх одеяла, руки за голову. У Шушина ровный характер: никогда не повышает голоса, ничем не возмущается. — До-ро-гой мой, все это суета сует и сплошное томление духа. Мелкий конфликт, до-ро-гой мой, — проговорил, растягивая слова, пряча ироническую усмешку. Понятно, мелкий конфликт. Михайло и не собирался спорить. Но все-таки что-то тогда пробежало между моряками Супруном и Курбатовым. И Михайлу сейчас особенно не терпелось знать, что же скажет о стихах Павел. Курбатов одернул китель, зачем-то положил руку на грудь, да так, что пальцы слегка коснулись ордена. У него Красная Звезда, и на одном лучике эмаль выщерблена: говорил, осколком задело. А что, на войне всякое бывает! Михайлу нравится — как здорово: на темно-синем кителе малиновый пятипалый орден (особенно эта тускло-серебристая щербинка), самый простой и, кажется, самый дорогой. Его даже называют ласковее других: «звездочка». Курбатов набрал в грудь побольше воздуха, словно перед трудным заплывом, и начал издалека: — Я видел море, службу тяжелую. Стоял на вахте в любую погоду, всегда знал, что где-то рядом есть теплый кубрик, верная рука друга. Михайло почувствовал, будто ему сдавили бока холодными ладонями. «К чему ведет?» — В штормовую ночь, бывало, — продолжал Курбатов, — прикуришь от цигарки друга, и тебе становится теплее. — Неожиданно сделал энергичную отмашку рукой. — У Супруна я не прикурил. Мне не стало теплее! Показалось, все, не только Михайло, растерялись от такой категоричности. Один Сан Саныч не поддался общему чувству. Он еле заметно улыбнулся глазами да краешками губ: — Занятно, занятно!.. До Михайла донеслись его слова глухо, словно сквозь толщу воды. Какой-то юнец первокурсник начал трепетной скороговоркой: — Я против, я не согласен с Курбатовым. Мне нравится. Стихи есть. А какие детали! Помните: «тельняшки в почерневших пятнах»? То есть в запекшейся крови... Здорово! Разве нет? Павел нехотя возразил: — Что за разговор: нравится не нравится? Мы же не в пятом классе семилетки! Встал Жора Осетинов, долго мялся, потер ладонью смуглую щеку, затылок. Заправил под пояс выбившийся сбоку коротковатый белый шерстяной свитер, заговорил невпопад: — Братцы-кролики!.. То есть что я?! — улыбнулся смущенно, потер горбатый нос. — Друзья хорошие. Трудно говорить правду, она горька. — Искоса посмотрел на Михайла, торопливо отвел взгляд. — Миша, надеюсь, не будешь держать камень за пазухой, надеюсь, поймешь меня правильно. Я не могу иначе. Я должен сказать: стихи «яческие», «я видел, я знаю!». А мы что, не видели, мы не воевали, мы не хлебнули тоски? Нет, извини, так нельзя, так не пойдет!.. Жора говорил, Михайло слушал. В ушах его звучала Жорина фраза, сказанная в ночном коридоре требовательным шепотом: «Если ты настоящий моряк...» Осетинов опускал глаза, и Супрун не верил его прошлым высоким уверениям в дружбе. Затем поднялся сержант. Он, понятно, уже не сержант, а студент, но все парня до сих пор почему-то звали сержантом. Заговорил тихо, можно сказать, задушевно: — У Лермонтова есть строка: «Стихов неведомых задумчивое пенье». Как сказано, прислушайтесь: «задумчивое пенье». А сколько красоты в словах: «стихов неведомых». Стихи — это музыка, они должны кружить голову. «Как говорит! — удивился Михайло. — Можно подумать: не с войны пришел человек, а из Академии искусств. Видать, еще до фронта учился в каком-нибудь гуманитарном вузе». Сержант продолжал: — У Супруна мало «неведомого», мало «пленительной задумчивости» — в этом вся беда. Говорили еще несколько человек, били, что называется, и плакать не давали. На семинарах младших курсов повелось по давней традиции: если хвалить — то взахлеб, если ругать — то на чем свет стоит. Золотой середины не бывает. Десять выступающих — и ни одного доброго слова! Тот юнец, что высунулся было сразу после Курбатова, совсем опустил голову. Видать, жалеет о своем промахе. Михайло почувствовал себя разбитым, усталым, безвольным. Сан Саныч заключил: — Мы с вами прошли большую школу жизни — войну. Но поэтических школ не проходили. Необходимых наблюдений у нас много, но мастерства мало. Суть и стиль — две части единого целого. Что касается данных стихов, то в них пока мало и того и другого, то есть и яркой сути, и стилевого своеобразия. Вот они все перед глазами. — Поднял листы с перепечатанными стихами Супруна, потряс ими, начал говорить о каждом стихотворении, шел по строкам, как по бороздам, видел, как вспахано, что посеяно. Казалось, при его прикосновении строчки рассыпаются, от стихотворения не остается и следа. Значит, слова в строках поставлены случайно, значит, в них мало силы, мало сцепления. Развенчивая стихотворение за стихотворением, Сан Саныч словно снимал с Михайла одежду, и вот Михайло уже совсем обнаженный стоит перед людьми, и ему невыносимо стыдно за свою наготу. Сквозь ватный туман, застлавший уши, он едва различал голос учителя, который читал строки Лермонтова: Я дерзко вник в сердца людей Сквозь непонятные покровы, — Вникать в сердца — не в этом ли разгадка? — Сан Саныч снова потряс стопкой листов, развел руками, как бы говоря: здесь этого пока нет. И добавил: — Посмотрим, что покажет время. Последняя фраза прозвучала как приговор. 3 Михайло ходил как в воду опущенный. В праздничный вечер 7 Ноября вместо радости накатила какая-то особенно щемящая тоска. Не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить. Он закрылся в аудитории. Сел за стол. Обхватил голову руками. Окаменел. «Стихи, стихи... На душе от них муторно. Брат Иван заметил когда-то: — Что может дать литература, на какую высоту поднять?! — Нет, дело не в этом, — возразил ему запоздало Михайло, — дело не в стихах, не в литература вообще. Я усомнился в себе, в своих способностях. Вот почему мне так тошно». Ни с кем встречаться неохота — даже с самыми близкими. И Лину видеть не хотел бы. Стыдно. До недавнего времени верил, что у него есть способности, но первый же семинар показал... И Лина, кажется, верила. Выходит, что он обманул ее. Она теперь отодвинется еще дальше, станет совсем непонятной, недосягаемой. По коридору, словно неприкаянные, бродили студенты, дергали каждую дверь, искали места, где бы поработать, где бы пописать. Выпало два праздничных дня-два свободных дня, когда можно, уединившись, создать что-то, каждый надеется на значительное, весомое, сразу замахнуться на роман или на поэму — не меньше. Каждый верил. А как без веры! Разве мог без веры состояться Достоевский, Данте, Блок? Опять кто-то постучался. Михайло выпалил в сердцах: — Слушай, кореш, сходил бы ты на клотик за чаем! Послать «на клотик за чаем» значит послать подальше. Из-за двери послышался голос Станислава Шушина: — До-ро-гой мой! Отдраивай переборку, хочу говорить! Станислав дружит с моряками, потому словечки у него морские. Не скажет просто: «открой дверь», а обязательно — «отдраивай переборку». Михайло провернул ключ, распахнул дверь. Станислав Шушин — китель защитного цвета внакидку, под кителем белая рубашка, заправленная в армейские брюки, — улыбнулся хитро. В руках у него стопка чистой бумаги. — «Этой грусти уже не рассыпать звонким смехом далеких лет...» — продекламировал он нараспев. И, кивнув в сторону коридора, продолжил: — Привет, Миха! Ты, кажется, хотел посмотреть салют. Торопись, дорогой! Нет, я тебя отнюдь не гоню. Но поскольку ты изъявлял такое желание... — На лице Станислава все та же ухмылка, все те же хитрые морщинки под глазами. — Кстати, не надо отдавать себя во власть рефлексии. Смотри на вещи с философской точки зрения: все факты преходящи. Все течет, все изменяется. Сегодня ты, а завтра я, как тонко подметил юноша Герман... — Что паясничаешь, что кривляешься? — Михайло стоял перед Шушиным, сунув руки за широкий флотский ремень. Станислав чуть отстранил его, вошел в комнату. — Видишь ли, Миха, я отнюдь не хотел тебя обижать. Лады, лады. Давай договоримся спокойно: тебе обязательно надо посмотреть салют, а я займу эти роскошные апартаменты и стану трудиться в поте лица, создавая новые «шадёвры», — заметил с самоиронией. — Топай, топай. Не раздумывай долго. — Станислав легонько подтолкнул его к выходу. Красная площадь начинается с Исторического музея и кончается собором Василия Блаженного. Музей и собор стоят на разных полюсах. Они антиподы. Музей тяжелый, как сама история, замысловаты его темно-вишневые нагромождения. Даже в самый солнечный день он остается хмурым. Василий Блаженный — прямая противоположность. Само название уже вызывает щекотливую приподнятость. Собор ладен собой, легки его линии, неповторимы купола. Их много. И каждый знаменует победу, каждый несет в распахнутое небо свою лепку, свою краску. Собор поставлен на белокаменный цоколь, излучает тепло и радость. Он весь, словно явился из сказки о славном граде Китеже. Так всегда: рядом с кроваво-хмурой историей стоит синеокая сказка. История говорит: «Так было». Сказка отвечает: «Так хотелось бы». Но сейчас вечер. В желтом электрическом свете не уловить всего богатства красок. Кудлатое небо оперлось на острия башен, на кресты церквей. Оно тихое, чуткое, чего-то ждущее. Внизу — мерный гул. Воедино сливаются человеческие голоса, шарканье ног по темно-синей брусчатке, шелест шип редко пробегающих автомобилей. Людские волны захлестывают площадь. Бронзовые Минин и Пожарский кажутся несколько растерянными при виде такого буйного ополчения. Они отступили за ограду собора. Один из них вытянул вперед руку, точно пытается защитить себя и своего соратника от живого напора. На Лобном месте трепещут разноцветные флаги. Даже не верится, что когда-то там стояла обыкновенная колода. Приговоренный поднимался по ступеням на круг, земным поклоном кланялся на все четыре стороны, застывал в последнем поклоне. Бородатый, в огненной рубахе палач вскидывал отполированную секиру... Как было все просто и открыто! Теплится гранит Ленинского мавзолея. Молчаливый гранит. Солдаты, стоящие на карауле, тоже молчаливы. За мавзолеем — вековая стена. За стеной — зеленый купол. Над куполом, подсвеченное снизу, полыхает знамя-святыня. Тишина над площадью. Изредка всполошится сонная галка на башенке Исторического музея, загалдит ошалело. И снова тишина. Толпы людей, медленно двигавшиеся в разные стороны, замирают. Все глядят на освещенный циферблат Спасских курантов. Часы истории! Короткая стрелка указывает на цифру «8». Длинная — стала вертикально, вытянулась штыком, замерла по стойке «смирно». Внутри башни что-то щелкнуло, зашипело. Посыпался перезвон, в котором нетрудно уловить первые музыкальные фразы «Интернационала». С государственной строгостью куранты отбили положенное количество ударов. С серебристых раковин-громкоговорителей, укрепленных между зубцами крепостной стены, хлынул державный гимн. В это же время со стороны Тайницкого сада, что внутри Кремля, оглушающе треснули салютующие орудия. Казалось, все пришло в движение: соборы, башни, музеи, зубчатые стены, гранитные плиты, облака, люди. И всему виной прожекторы. Они суматошно елозили прозрачными лучами-руками по небу, по людям, по строениям и все перетасовывали. Орудия надрывали глотки удесятиренным рявканием. Спаленный порох белым дымом наваливался на площадь, щекотал ноздри отвратительно знакомым запахом войны. Тысячи галок, всполошенных залпами, вскинулись с пригретых мест, загалдели, заметались беспорядочно в тесной неразберихе неба. Они сталкивались друг с другом, бились о кирпичные надстройки, шпили, мачты и плюхались под ноги сырыми черными тряпками. Отсырели они от крови, которая в сутеми ночи выглядела такой же черной, как и их оперение. Столько упало галок на брусчатку — ступить некуда! — Фу, гадство. Как они все испортили. В такую торжественную минуту — такой ералаш! — негодовал Михайло Супрун. Начал было выбираться из толпы, но остановился. Наступило удивительное оцепенение. Все замерло. По мановению синего луча, кинутого прожектором, поставленным у стены Исторического музея, людская толпа подняла взоры к небу. В небе было чудо. Как еще можно назвать такое? На недосягаемой высоте, подпираемый острием армейского прожектора, явился величественный облик Сталина. Михайло глядел во все глаза. Вождь, казалось, заметил его трепетную растерянность, снисходительно улыбнулся. Он в военной форме. Фуражка в золоте. На погонах гербы. У ворота — на ленточке — звезда генералиссимуса. Мундир, от плеча до плеча, в платине, золоте, серебре и дорогих каменьях орденов. Откуда такое волнение? Ведь никакого чуда нет. Подняли аэростат, на тросе подвесили портрет, высветили портрет лучом прожектора. Но нет, все это не так просто! Часто будет видеться Михайлу и небо в лучах суетливых прожекторов, и галки, упавшие на брусчатку, и вождь, вознесенный в облака. Глава вторая 1 Неудача на семинаре не давала Михайлу покоя. Назойливо лезла в голову давняя, неизвестно откуда пришедшая притча. В древности один мастер долго добивался от скрипки царственного звучания. Он ее и так и эдак, а она гудит, словно пустотелая колода. Доведенный до отчаяния, мастер пошел на крайность: упрятал детище в мешок, кинул на землю и давай топтать жесткими сапогами. Точно сухие косточки, хрупнули и гриф и дека, по-живому ойкнули струны. Долгими днями и ночами склонялся мастер над изломанным инструментом, склеивал, подгонял, удалял лишнее, полировал. Скрипка ожила и запела таким голосом, которого даже сам мастер не ожидал. У Михайла такое чувство, будто его тоже изломали, но вот склеить заново забыли. Все чаще появлялось сомнение: «А здесь ли мое призвание? Может, выбирая институт, не в ту дверь постучался?» Все чаще билась мысль: «Не плюнуть ли на все эти мерихлюндии, не удалиться ли подобру-поздорову, не дожидаясь, пока отчислят за творческую несостоятельность? Будет даже благородно: ушел по собственному желанию, мужественно и честно!» Павел Курбатов, узнав об этом, наверняка погладит свою шотландскую бородку и отчеканит: — Таких в разведку не берут! И никто ему не возразит, возможно, только Станислав Шушин. Назойливо лез в угли случайно услышанный сразу же после злосчастного семинара разговор Шушина с Курбатовым: — До-ро-гой мой, это минутная слабость. Хохол знаешь какой? Землю будет рыть, но не сдастся! И ответ, полный убийственной доверительности: — Стасик, ты же талантливый человек, а никак не можешь понять: Супрун примитивен, скован провинциальной робостью, как кандалами. Он до мозга костей селянин! Разве такой способен на что-либо большое?! Михайло мучительно стискивал голову, повторяя про себя: «До мозга костей селянин, скован провинциальной робостью... А может, все это правда?» Уже ненавистными стали и здание это, и коридоры, и общежитие, и небольшой дворик с тополями. Захотелось бежать подальше. Он ехал и на метро и на трамвае, не понимая, куда едет, зачем. Опомнился только тогда, когда оказался у Алешинских казарм. Понял: его потянуло к Перкусову, к Пёрке (так ребята на службе называли), дружку своему флотскому. Перка живет в угловом двухэтажном домишке. Надо свернуть в переулок, войти во двор, заставленный сараюшками, заваленный поленницами дров, заросший бурьяном. Михайло поднялся по темной узкой лестнице с шаткими перильцами на второй этан? — коты, по-волчьи высвечивая глазами, рыскали по сторонам, — прошел через коммунальную кухню, пахнущую мылом и гуталином — запахов съестного почти не услышать: бедно пока жили люди, только недавно отменили продовольственные карточки, — выставив руки по-слепому, прошел в конец коридора, постучался. Мать Перки, худенькая, лицо сплошь в морщинах, встретила причитаниями: — Тоштый-то, осподи! Шинелишка измызгана, шапочка — овца облезлая. Мать честна! Грудью не страдать? Вона какой зеленый, сохрани и помилуй! По вашему делу и не заметишь, как подхватишь сухотку. На ветерок бы, на солнышко. Ежжай, милай, домой, молочком отпоят...

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю