сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)
Сегодня творческая суббота, в какой-то мере итоговый день. Семинарское занятие вынесено в большой зал. Приглашены все преподаватели, приглашены студенты других курсов, гости. Михайло Супрун выступает вместе со своими однокурсниками. Если бы вдруг появился Станислав Шушин, он бы, наверное, сказал:
— Ну что ж, до-ро-гой мой. Я отсутствую, сам понимаешь, по уважительным причинам. Отстал. Ты вырвался вперед, в каком-то смысле стал старше меня. Значит, надо показать, чего ты стоишь, защитить честь свою и своего друга. Ни пуха ни пера!
А у Курбатова отношение к сегодняшнему событию такое:
— Творческая суббота далеко не защита диплома, не финиш. А вот к финишу я приду с изданной книгой стихов, положу ее на стол — и все ахнут.
Нико Ганев и Жора Осетинов выступили со своими стихами раньше других. Нико держался молодцом, еще бы: подпольщик, партизан! Многие стихи написаны в гестаповских застенках. Его песни поют в Болгарии. Потому зал, что называется, бушевал от восторга. Жору Осетинова встречали скромнее.
Как встретят Михайла Супруна?
Утром он съел плавленый сырок и бутерброд с маргарином, выпил вместо чая кружку холодной воды, поболтал в ней ложечкой по привычке. Помнит, во время блокада Ленинграда на флоте бытовала шутка: чтобы чай был сладким без сахара, надо провернуть ложечкой в кружке двести семьдесят пять раз. Почему избрано именно такое число, никто не знает.
Время уже было поздним, но голода Михайло не чувствовал, он заглушал его табаком, то и дело выходя на лестницу покурить.
Когда же его очередь?
Зал был набит до отказа. В среднем ряду Михайло нашел взглядом Лину и Перкусова — они пришли «поболеть» за него. Еще до начала вечера Михайло познакомил Лину со своим флотским другом, нашел им место, посадил, сам же или подпирал стенку у входа в зал, или топтался на лестничной площадке. С кем бы ни стоял, о чем бы ни говорил, мыслями все равно был там, на трибуне: «Что скажу, как скажу?»
И вот сигарета полетела в урну. Поправляя ремень, пошагал по широкому проходу к сцене. Красный стол президиума надвигался на него неумолимо, а голову сверлила единственная мысль: «Только бы добраться до трибуны, только бы взяться за ее борта, а там все пойдет хорошо!»
Лаборантка кафедры творчества начала читать рецензию, и Михайло почувствовал, как кровь прихлынула к щекам, от волнения заложило уши — ничего не слышно. Лаборантка, видимо, и в самом деле читала тихо, потому что с задних рядов донеслось:
— Громче!
Было три отзыва на поэму Михайла Супруна «Горький хлеб», и все разные. В одной признавалось, что автор «бесспорно, способный», но темой не овладел. Материал собрал богатый, есть удачные наблюдения, но в целом вещи нет. Во второй рецензии делалась, как говорят в институте, «вселенская смазь»: все отрицалось — и способность наблюдать, и способность передавать наблюдения. Главный персонаж поэмы оценивался в ней как тип весьма отрицательный, и ставился вопрос: заслуживает ли он вообще того, чтобы говорить о его судьбе?
Замечания следовало записывать, готовить на них ответы, но Михайло бездействовал: «К чему защищаться? В рукописи сказано все, что хотел сказать. И если она не нравится, значит, плохая, а плохую незачем защищать». Но вскоре наступило прояснение: «Нет, брат, так нельзя, надо драться. Ты выстрадал поэму, она тебе дорога, значит, стой на своем!»
Когда читалась третья рецензия, многие в зале, показалось, вздохнули облегченно. Ее написал Сан Саныч, руководитель семинара. Он заявил, что автор талантлив, призвал отнестись к его работе положительно.
Михайло посмотрел на Лину, удивился: какие у нее большие глаза! — словно сделал для себя открытие. Спокойно и хорошо ей улыбнулся. Перка поднял до плеча крепко сжатый кулак, как бы говоря этим: «Держись, Минька, не дрейфь, в беде не оставим, если что, свистнем — и через минуту вся Балтика будет здесь!»
Михайло прочитал поэму с подъемом. Затем началось обсуждение. Все шло по-доброму, пока не взял слово Зосима Павлович.
— Захваливание — порочный метод воспитания. В народе бытует поговорка: за одного битого двух небитых дают. У Супруна есть много недостатков. Супрун в политическом отношении не совсем зрелый человек...
Из рядов крикнули:
— Примеры!
— Клакерам не место на таком торжественном заседании. — Зосима Павлович всуе употребил это слово, видать, оно ему сейчас понравилось своей звучностью, не больше того. — Я мог бы оставить без внимания подобные реплики, но отвечу. Что идеализирует Супрун? Стихию. Кого избрал в главные герои? Отсталого крестьянина и преподнес нам его сказочное перерождение.
Михайло, которому после выступления дали место в первом ряду, не выдержал, возразил с горячностью:
— Диалектика, а не сказка!
— Насчет диалектики вам со мной не тягаться, я на этом собаку съел, да будет вам известно!
Зосима Павлович изо всех сил пытался сбить настроение зала, но Михайло настойчиво отводил эти попытки. Лина с тревожным холодком внутри следила за поединком, она впервые видела Михайла таким упрямым.
2
Михайло любил бывать в книжных магазинах. Он входил в них с чувством ожидания чего-то необычного. Прежде всего разглядывал новинки. Где-то глубоко в душе теплилась надежда, что и его книжка появится когда-нибудь на прилавке.
Он раскрыл сборник хорошо известного ему фронтового ленинградского поэта, стал внимательно рассматривать его портрет на второй обложке.
— Что, Балтика, завидуешь? Не томись, дружище, будет и на твоей улице праздник. — К Супруну подошел знакомый парень из университета. Толком не понять: то ли он учится там, то ли просто отирает углы. Потому его зовут не как других обитателей славного дома на Моховой: студент МГУ, а проще «парень из университета». Михайло даже не знает его фамилии, хотя знакомы не первый день. Парень приволакивает правую ногу, шагает, опираясь на суковатую, тщательно отпалитуренную палку. Когда говорит, палку перебрасывает в левую руку, а правую кладет на рано облысевшую голову. — Будет, дружище, и у тебя. Будет. Это неотвратимо. Помнишь, как в стихах: «Все мы окончимся, все мы уйдем»?
«Утешил!.. Чапал бы ты своим курсом, старая посудина», — подумал Михайло. Ему было неловко, что разгадали его потаенные мысли, будто уличили в нечистом дело. Кинул сборник на прилавок. Неприветливо заметил:
— Витийствуешь?
— Без смеху, дружище, хочется пооткровенничать. Готов терпеть? Привез уйму стихов, новых. Во стишата! — показал большой палец. — Уже успел некоторые тиснуть в газете. Чуть ли не с руками оторвали! — Он подбросил суковатый дрын, подхватил его на лету, потряс им перед самым носом собеседника. — Сила, дружище!.. Я недавно со стройки. Веришь, родной, стихи сами прут из меня. Откуда только берутся? Когда я нахожусь в Москве — пустой, ни строки, словно выдоенный, А там — повалили, как порода из ковша. Чу-де-са, дружище!
— Валяй, откровенничай!
«Парень из университета» взял Супруна за полу, потащил от прилавка а коридор, приткнул в угол. Положив ладонь на голый череп, начал с надрывом и завыванием «откровенничать» или, проще, читать свои стихи. Он то приседал на здоровую ногу, то приподнимался на цыпочки, то вскидывал палку вверх, то отводил ее за плечо. В уголках губ запеклась слюна. Он говорил, дыша собеседнику прямо в лицо. От этого Михайлу становилось как-то не по себе, словно ему щекотали шею. Но стоял терпеливо, слушая. Слушал и думал: «Убогие строки. Но не в этом грусть. Пусть пишет пустые стихи, пусть тешит себя надеждой, пусть обманывается. Но зачем такую бодягу печатают? «Чуть с руками не оторвали!..» Публикуют, значит, и его обманывают, и, горше всего, людей читающих... Да, но что ответить ему? Поймет ли, если скажу откровенно? Знает ли он, как и чем живут люди на стройке? Похоже, кроме скрежета экскаватора ничего другого не расслышал».
Когда палка грохнула об пол, как бы поставив последнюю точку, Михайло начал, раздумывая:
— Гарный мий хлопче, бачишь, шо за справа?..
— Руби по-русски! Не переводи на мягкую мову!
— Добро-добро! Чур не перебивать. Стихи — они как молоко. В них не видно, где вода, где жиры, где белки. Здесь все цельно, едино. А если видно — значит, не молоко.
— Выходит, не стихи?
— Догадливый...
— А вот тебе!.. Напечатано, напечатано, понимаешь?!
— Мои институтские друзья в шутку говорят: если хочешь проверить, хороши ли, плохи твои стихи, — неси в газету. Примут — значит, плохие. Начинаю думать, в шутке есть доля правды.
«Парень из МГУ» стоял на своем:
— Говори, говори!.. Это ж зарисовки, понял? Они тоже нужны. Отрицаешь?
— Поэзия должна быть объемной, потрясающей.
— Ну-ка, с ходу примерчик! Слабо?
Михайло запнулся, потер виски. На шее набрякли жилы.
— Вот:
Кругом неправда i неволя,
Народ замученний мовчитъ.
I на апостольскім престолі
Чернець годованний сидить.
Людскою кровно шинкуе
I рай у найми оддае!
Небесный царю! Суд твій всуе,
I всуе царствіе твое...
— Сильно́!.. Мороз по ребрам. Шевченко? В старину умели подавать истину. Но у нас — другое время.
Супрун навис над дружком, посмотрел сверху вниз.
— А це сахарин, га? Помнишь: «Враги сожгли родную хату, сгубили всю его семью. Куда ж теперь идти солдату, кому нести печаль свою?..» Когда написано? В сорок пятом. Все небо в победных салютах. И, как выхваченный их холодным огнем, на могиле жены — солдат, слуга народа, с бутылкой русской горькой. И уже все непоправимо.
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Что́, скажешь, «катилась — светилась» слабая рифма? Глагольная? Да? А эти слова: «Я шел к тебе четыре года, я три державы покорил» — сахарин или исповедь?! — Михайло лютовал. Наседал на растерявшегося человека, хватал его за грудки.
— Не спорю, дружище, не спорю. Лежу. Все видят: повержен!
3
Они вначале побывали в загсе, расписались, стали мужем и женой (каким странным показалось их новое положение и непривычным) и только после решили поговорить с родителями Лины. Они были готовы ко всему, зная, что Дарья Степановна и Алексей Макарович запротестуют, ведь столько времени вынашивали они мечту выдать единственную дочь за человека обеспеченного, с накрепко определившимся положением. Старикам хотелось видеть в доме военного: военные — надежные люди. А литераторы — смех и грех: сегодня у них густо, завтра пусто. На крайний случай был бы хоть каким-либо работником редакции, а то ведь студент-голоштанник, срамота, и только. Сестра Дарьи Степановны, предвидя все наперед, писала из Ростова: «Моего согласия нету, так и знайте! Откажите вашему матросу, пока не поздно, пускай не задуривает девушке голову. Сумеет ли он понять ее, сумеет ли оценить?.. Она достойна лучшей участи! Я, например, не нашла человека по себе и вот живу, слава богу, одна без горя и забот. Никто мною не командует, никто не помыкает, не бранит, не бьет. А ваш матрос, видать, еще и запойный? Насмотрелась я на таких — какой ужас, какой срам!.. Не сходите с ума. Нет коего согласия!»
Когда вернулись из загса, Михайло, не успев переступить порог, объявил:
— Мы расписались.
К удивлению, никто не всплеснул руками, не упал в обморок. Все четверо молча сели к столу. Тишина была невыносимой, хотелось Михайлу грохнуть обоими кулаками по столу, взреветь: «Да что же вы, в самом деле!» Но не грохнул, а стал себя успокаивать: «Чудак ты, парень, охолонь трошки, посмотри спокойными глазами в лица стариков: им небось тоже несладко, все-таки родное дитя отдают. Растили, поили, теперь приходишь ты, чужой человек, и забираешь их самое большое богатство. Ты явился на готовое, а они ночей не спали, склоняясь над кроваткой, берегли дитя от холода и голода, от воды и огня, от болезней и мора, от нечистых поступков и дурного глаза. Они водили дочь в школу, дрожали, когда она сдавала экзамены в институт. Они никогда не засыпали до тех пор, пока она не вернется с танцевальной площадки и не ляжет в постель. Они сердцами опережали ее в пути, защищали от злых людей, обид и всяких напастей... Охолонь, друг, постарайся понять их. Впрочем, все равно не поймешь до тех пор, пока не вырастишь своего ребенка».
Жестокое молчание продолжалось.
Алексей Макарович долго посасывая зубы, наконец натужным голосом пожаловался:
— Что получается, понимаешь? Пошли, подали заявление... Что ж мы, понимаешь, чужие? Могли, понимаешь, обсудить по-хорошему, как и что... А так, понимаешь, полное игнорирование... Ну, если вы такие умные, такие самостоятельные, то что же нас спрашивать?.. — Его руки, поросшие рыжеватыми волосами, лежали на белой скатерти и настойчиво расправляли, разглаживали какую-то бумажку: не то рецепт, не то квитанцию.
А теща, потемнев лицом, взяла с места в карьер:
— Не спросили нас — и пожалуйста! Не держим: вон бог, а вон порог!
— Мама!.. — вскинулась Лина.
— Ну что «мама»? — Она легла массивной грудью на стол. — Что «мама»?.. Как будете жить? Где будете жить? — Ткнув пальцем в сторону Михайла, словно навеки пригвоздив его к позорному столбу, спросила: — Что у него в кармане? — Сама же ответила: — Большая дыра! Нищих будете плодить. Мы без вас проживем, а вы без нас — попробуйте. Можете проваливать, не дам ни одной тряпки: не вы добывали, не вы наживали...
Больше Михайло терпеть не смог, вскочил:
— Да о чем вы говорите?! Ничего вашего нам не надо!..
Самой трезвой оказалась Лина:
— Миша, утихомирься, пожалуйста!.. Мама, ну зачем так? Перестаньте, стыдно. — Ее большие глаза успокаивающе поглядели сперва на мужа (да, теперь он муж!), затем на мать.
Алексей Макарович не выдержал, закрылся ладонями, всхлипнул.
— Вот, понимаешь, к чему приводит безрассудство... — Плечи его, обтянутые трикотажной рубахой голубого цвета, начали вздрагивать. Жена зло и оскорбительно протянула:
— Ну-у-у! Пустил слюни, лопух...
Он вытер платком глаза, тяжело вздохнул. — Зачем, понимаешь, углублять раздоры? Раз такая судьба, что поделаешь?
Наступило тревожное перемирие.
4
Во главе стола сели Михайло и Лина. Он в светлой рубашке, темно-синем костюме, в черных поскрипывающих туфлях. Она вся в белом: длинное белое платье, белые туфли на высоком каблуке, белый бант в волосах вместо фаты. Слева от Лины разместились ее отец и мать, за ними — тетя из Ростова, которую вызвали на свадьбу телеграммой. Смуглое ее лицо выражало крайнюю степень недовольства всем, что происходит вокруг.
Справа от Михайла — его мать и отец. Они приехали вчера утром одесским поездом. Вместе с Михаилом и Линой их ходил встречать и Алексей Макарович. Троекратно расцеловав своих новых родственников, он даже прослезился от нахлынувшего чувства. Дарья Степановна встречать не ходила: много чести! Здороваясь дома со сватом и сватьей, холодно поджала губы, руки не подала. Отозвав ее на кухню, Алексей Макарович несмело укорил;
— Так не годится, понимаешь.
— Помалкивай! Не видишь, с кем роднишься? От них кизяком несет, а ты готов кинуться им на шею. Послал бог родственничков! У других — интеллигентные люди, в гостях побывать приятно. А эти? Живут на краю света. По всему видно, спят на соломе вместе с овцами.
Алексей Макарович повысил голос:
— Заговариваешься, понимаешь. Приготовь им лучше ванну.
— Не было печали!..
Матвей Семенович и Анна Карповна, видя такой прием, вконец растерялись, даже пожалели, что притащились сюда: чужой город, чужие люди, холодно с ними и неуютно. Как тут себя вести, где сесть, куда девать руки?
Матвей Семенович набил трубку, вышел на лестницу покурить. Анна Карповна присела на краешек стула, достала из рукава потертого пальто платочек в Крапинку, отерла пот на лбу и подбородке.
— Сватья, раздевайтесь, понимаешь, — предложил хозяин дома. — Давайте я повешу пальто!
— Та ничего, воно не дуже жарко.
— Все-таки удобней, понимаешь.
— Ну, як шо вы так дуже просите... — Отдала пальтишко, долго одергивалась, разглаживала складки на темном, помятом за время дороги платье.
На Матвее Семеновиче серый прорезиненный плащ, черная суконная гимнастерка, перехваченная широким армейским ремнем, галифе и старые хромовые сапоги. Сапоги до того старые, что даже шелушатся. Они были справлены еще к его женитьбе, затем долгие годы лежали в сундуке, в войну перекочевали в чемодан. Берег их хозяин пуще глаза своего, надевал два раза в году: на Первое мая и Седьмое ноября. Теперь надел на свадьбу сына. Анна Карповна, собираясь в Москву, смеялась:
— Ты, Матвей, як богомолец: всю дорогу идешь босиком, а чеботы висят на палке, и только на пороге храма надеваешь их.
— А шо зря топтать? Это ж вещь, по крайней мере. Им и веку не будет! Так батьки наши жили, так и нам наказывали: справил святковый костюм, справил хромовые чеботы — носи бережно. Так носи, чтобы и в гроб тебя в них положили... А в городе не успел надеть одно, уже подавай ему другое. На ветер муки не напасешься!