сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
— Закрепить груз по-походному! И снова все в трюме.
Над заливом осветительные ракеты. Светлым-светло над водою. На кораблях сухо затрещали зенитки, затараторили пулеметы. Подпирая одна другую, плавно пошла вверх трассирующие пули. В высоте желтыми звездами брызнули разрывы снарядов. При таком огне не до прицельного бомбометания. Тут только бы разгрузиться.
И разгрузка началась. Один за другим вздымались белые столбы по заливу и черные по берегам.
Минная баржа попала в зону бомбового удара. Оглушительно трахнуло по правому борту. Баржа качнулась. Михайла кинуло боком на мину — даже дух зашибло. Два минера (новички, что стояли на оттяжке) бросились наверх. Сверчков и Кульков в растерянности поглядывали на пробоину, откуда плоской струей вдавливалась вода. Шёпотом, от которого холодеет все внутри, Кульков сказал:
— Во, Елена-мать, дае-е-ет!
Сверчков, словно очнувшись, завопил:
— Потопнем, старшой, потопнем!..
Оба метнулись к трапу.
Михайло ногами почувствовал воду. Откачнулся от мины, медленно подошел к пробоине, на что-то решаясь. Левая его зашибленная рука непослушно висела у бока. Только в самых кончиках пальцев легко покалывало. Михайло заправил кисть руки за ремень: пусть хоть не мешает! Поднимаясь наверх, подумал, что баржу уже не спасти. Надо отдать трос, чтобы, уходя на глубину, она не опрокинула буксирное судно. Всем прыгать за борт, плыть к буксиру, подберут. А сам он? Разве с одной рукой подплывешь?.. Придется лечь на спину, работать ногами, грести одной. Когда-то получалось...
Урчание, грохот и треск над морем усиливались. Но Михайлу казалось: выморочная тишина. Ничего он не видел, не слышал.
— На буксире, руби трос, отходи! У меня пробоина!
Оттуда почти ласково попросили:
— На барже, продержись годинку! Подтащу к форту, поставлю к пирсу!.. Можешь?
А что, если наложить пластырь, задраить пробоину?.. Фу, гадство, действительно я ушибленный: развел панику! Конечно, надо попытаться. Чего ради топить боезапас?..
— Хлопцы, брезент и лючины — в трюм, живо!
Сверчков с Кульковым метнулись вниз. Два новеньких матроса сбили брезент в куль, столкнули его в люк, кинули туда тяжелые доски.
Орудуя одной рукой, Супрун хлопотал у пробоины, хлюпал по воде, которая уже поднялась выше щиколоток. Кульков и Сверчков работали споро. Народ мастеровой: плотники!
Здорово получилось. Сложенный в несколько раз брезент прижали к пробоине доской — лючиной. Еще две лючины уперли одними концами в минные рельсы, другими в поперечную доску. И пробоина зажата.
Ручку водяной помпы качали впятером, попеременно. Воды в трюме не стало меньше, зато и не прибавилось.
Глава 9
1
Мы были с капитаном Немо,
Мы были с капитаном Грантом.
Мечта нас поднимала в небо,
Водила по упругим вантам.
Нас с морем связывали книжки
Серебряною паутиной,
О нем мы знали понаслышке,
В него влюблялись по картинам…
Холод ползет по щекам Михайла. Михайло трет щеки. Под ладонями потрескивает щетина. Вчера, заступая на вахту, брился, а вот поди ж ты, уже потрескивает.
За бортом громко всхлипывает вода. Слышно, корпус трется о кранцы, давит на пирс. Пирс деревянно поскрипывает.
Михайло лежит на нижней койке. Она с бортиком. Удобно. Лежишь, словно в корытце. При качке не вывалишься. Пробковый матрац жестковат, но к этому скоро привыкаешь. Над Михаилом такая же койка. А еще выше — железный потолок с мутным плафоном. На нем кое - где натекли полукапли белил. Так и хочется сковырнуть их ногтем.
Малая каюта — новый дом Михайла. Морячки по четвертому году службы обычно рвутся на бережок. А Михайла почему-то тянет на воду. Он снова на корабле. Правда, корабль не ахти какой, всего-навсего вспомогательное судно с древним именем «Добрыня», а все же! И грохот якорь-цепи по клюзу, и стук кованых ботинок на вытертой до белизны палубе, и скрип паровой лебедки, и чавканье клапанов в машине, и бормотание винта звучат доброй, на память заученной музыкой.
О нем мы знали понаслышке,
В него влюблялись по картинам...
Да, так было. Давным-давно. Сегодня мы стали старше на целое столетие.
И море нам теперь роднее.
Понятней и всего дороже,
Как эти поручни и реи,
Дрожащие знакомой дрожью...
Кажется, уже не отделить себя от корабля. Он твое продолжение. Надо идти? Положи ладони на латунные ручки телеграфа, задай ход. В машине отдастся перезвон. Вода за кормой вспузырится до белизны, стальное тело вздрогнет и двинется вперед. По выходе за ворота гавани дай короткие сигналы сиреной и топай себе то ли в Питер, то ли в Рамбов, то ли на Гогланд-остров. Ноги твои твердо стоят на палубе. Она прочная и ровная. На ней не споткнешься, не покачнешься. А ступишь на землю — тебя качает. Зыбкая земля с непривычки.
Иллюминатор круглым оком нацелен на мир. Михайлу видно через него кусочек покачивающегося неба. Видны верхушки лип в Петровском парке. Иногда показывается голова Петра в серой металлической треуголке. Петр то виден до пояса, то скрывается за стенкой борта. Он вдали. Между ним и Михаилом туманная синева не то пространства, не то времени. На таком расстоянии чего только не почудится? Петр какой-то нетерпеливый. Не стоится ему на высоком камне. Переминается с ноги на ногу, кладет руку на рукоятку шпаги. Ус нервно дергается. Того и гляди закричит кораблям: «Почто стоим? Вперед, в погоню за неприятелем! На таран! На абордаж!..»
Но тяжко Петру. Века придавили его к постаменту, наложили на плечи пудовые одежды.
Не будь он выкован из стали,
Тогда б своей тяжелой шпагой
Он указал бы нам на Таллинн,
На Ханко, Эзель и на Даго.
Или сошел бы с пьедестала,
Гремя о камни сапогами,
И на ветру б затрепетало,
Его простреленное знамя...
Какой ты безнадежно зеленый, Михайло Супрун. Книжный ты романтик. Где твой Таллинн? Он умер в муках. Он сожжен дотла. Пепел его давно развеян по ветру. Ханко — изрыт снарядами, опален огнеметным пламенем. Оттуда уходили корабли поздней осенью сорок первого года. Уходили под таким же огнем, как из Таллинна. Их так же топили, их так же расстреливали. А плавать гангутцам приходилось не в августовской водичке, а в тяжелой воде, по которой шло ледяное сало. И Эзель и Даго — в глубочайшем германском тылу. Спрячь стихи в своей памяти, не смеши людей, не рассказывай сказки, в которые сам не веришь.
Тогда, может, это?
Там, где меловые горы
На равнины набегают,
Синие густые зори
Твой покой оберегают...
И опять не то. Ты же не знаешь, где она и что с ней. Может, загнали ее в товарный вагон и повезли через леса, через горы в какой-нибудь Франкфурт-на-Майне? Откуда «покой»? Откуда «зори»?! Белые кряжи стали темными могилами. Не цветут акации, не горят воронцы на полянах, потому что земля кровью отравлена.
Тяжело, когда нет старшего брата. Не с кем посоветоваться. Что бы сказал Иван?..
— Не твое это дело, Михайло. Говоришь не своими словами. Занимаешь мысли у других. А поэзия — «езда в незнаемое». Она требует нового содержания, новых интонаций...
— На кой ляд мне твои интонации! У меня вот здесь болит! Я кричать хочу, выть хочу!..
— У каждого горе: и свое и общее. Каждому кричать хочется. Но не каждый из нас поэт. Не многим дано говорить от имени всех собственными словами. «Поэт — учитель нации». Знаешь, кто это сказал? Ромен Роллан. Сможешь ли стать учителем? Подумай, чему будешь учить. Нет, Михайло, не за свое берешься. Откажись, пока не поздно. Засосет — и пропала твоя житуха! Так графоманом и помрешь... Обидно... А мог бы стать человеком... Ну хорошо, хорошо. Не маши руками, не раздувай ноздри. Вот тебе пример. Видел ты на Невском фанерный щит во всю стену? На белом поле черные аршинные литеры. Стихи. На горожан, на проходящие строем части в упор глядят строки:
Под грохот полночных снарядов,
В полночный воздушный налет
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
Сможешь ли дать на щит хоть одно слово?
— Боюсь!..
— Добре. Может быть, у тебя голос иной? Может, ты умеешь говорить с людьми по-особому, горячим шепотом? Может, умеешь навевать такое, от чего сердцу становится невмоготу? Вот так:
Зачем рассказывать о том
Солдату на войне,
Какой был сад, какой был дом
В родимой стороне?
Зачем? Иные говорят,
Что нынче, за войной,
Он позабыл давно, солдат,
Семью и дом родной...
— Пощади, Иване! Понимаю свое убожество. И все-таки пообещать тебе, что брошу стихи, не могу.
2
Письмо было сложено треугольником. На внешней стороне — старый адрес Михайла и штамп: «Проверено военной цензурой». На внутренней — короткие строки, выведенные ее рукой:
«Прощай, Михайло! У меня есть муж. Он тоже служит. Капитан. Бачишь, думали одно, а вышло другое. Я оказалась неверной. Плохой оказалась. Ругай меня. Карай меня... Дора».
Михайло сдавил листик в кулаке. Больше он не перечитывал. Зачем? С первого взгляда запомнил каждое слово, каждую буковку!..
Вот и все. А ты ждал письма! Думал: скорее бы конец войне. Хотел разыскать Дору, чтобы больше никогда не расставаться...
В скулу корабля тупо ударяют валы. Крупные брызги стеклянно шурудят по корпусу. Иллюминатор время от времени погружается в зеленовато-светлую воду. Вот такой же видишь воду, когда ныряешь с открытыми глазами. Почему-то вспомнился нагорный ставок. Маленькие волны выталкивают пену на илистый берег. Пена зеленая. На ставок больно смотреть: он кипит под солнцем... Валька Торбина говорил о Доре: «Хватишь с ней лиха, Мишец». Где ты сейчас, Вашец? Воюешь с открытым сердцем? Или затаил обиду за прошлую несправедливость? А может, и вправду навеки остался в степи у телеграфного столба?..
Кок клацает по трапу подковками.
— Товарищ старшина, я вам сюда принесу!
Михайло морщится.
Ребята обедают на палубе. Стоят на юте, у ларя. Держат в руках белые алюминиевые миски. Ломти хлеба — на ларе. Нет ничего вкуснее флотского борща, особенно если обедаешь на воле. Чайки улавливают его запах. Они кружатся над кормой, чуть ли не выхватывают из рук корки хлеба. Если же плеснешь за борт остатки, они набрасываются на них, пищат, тюкают друг дружку черными клювами, жадно глотают все, что удается выхватить из воды.
Погода будет хорошая: белые птицы спокойно садятся на лоснящиеся буруны, покачиваются на них, словно крупные поплавки. Завтра с утра «Добрыня» пойдет на полигон. Надо испытать мину. Испытывать приходится в любую погоду. Но все-таки лучше, когда штиль. Когда при качке спускаешь ее на воду — мороки не оберешься. Того и гляди стукнется.
Судно чухнулось о привальный брус. Значит, подошли к стенке. Хочешь не хочешь, надо подниматься наверх. По носу «Добрыни» темная громада форта «Чумного». Брийборода стоит на стенке. Он рад встрече: пришли друзья. Есть кому руку пожать, улыбнуться есть кому. Он отрастил бороду, пышную, с золотистым оттенком. Дал себе парень зарок: не сбривать бороды, пока не уйдет с форта. Все зовут его комендантом «Чумного», Солидный вид, басовитый голос — чем не комендант?
Брийборода машет рукой:
— Привет Супруну!
Михайло кивает.
— Здорово! Здорово! У тебя все на мази?
— Порядок. Вчера был Санжаров, воентехник. Отобрал все, что надо. Мое дело отгрузить — и баста!
«Добрыня» замер у пирса. Положили сходни. Михайло пожал руку Брийбороде и пошел с ним в склады. Друг заметил тоску на лице Михайла, спросил:
— Що ты сегодня якийсь недоваренный?
— Ось тут что-то... — Михайло кругообразно потер ладонью грудь.
Брийборода успокоил:
— Це бувае...
Может, открыться, рассказать обо всем этому бородатому чудаку? А почему бы и нет? Близкий человек. Самые близкие на флоте — он да Перка. Перку давно не видел. Он все больше в подлодках. Разоружает утопленниц. Степан Лебедь — тот отдалился. В начальство вышел. Взыскание тебе схлопотал. Сашка Андрианов юлит, в глаза не смотрит. Такому не откроешься. Тезки-ивановцы собой заняты: никак не налюбуются друг дружкой. Живут они совсем по-мирному. На работу ходят вне строя. Работают в минном цехе плотниками. Это им больше подходит.
Не открылся Брийбороде: рана больно свежа.
Вечером не находил себе места. Обогнул почти весь Кронштадт и опять вышел к Петровскому парку. Вот слева дом Верена — как его называют по старинке. Здесь живут офицерские семьи. Может быть, доктор дома?..
— А, давай, давай! Проходи прямо к столу! Лейтенант Филимонов дома совсем другой человек — уютный. Вместо темного кителя на нем коричневая пижама. На ногах шлепанцы. Все по-мирному.
Доктор недавно привез семью. Жена миловидная, немного начинающая полнеть. Белая коса туго уложена калачиком, прихвачена шпильками. Сынишка худой, остроносый, как доктор. А вот дочка. Она стесняется, опустила голову. Чистое лицо обезображено темно-лиловым родимым пятном. Оно занимает половину правой щеки, сползает вниз, к шее. Вероятно, поэтому девочка склоняет голову вправо, поднимает правое плечико.
— А это племянница!
Доктор подталкивает к ней Михайла. Девушка встает, оглаживает платье на бедрах, подает очень мягкую и очень теплую руку.
— Света!
У нее такие же светлые волосы, как и у тети. А носит их по-другому. Мягкими завитушками ложатся они на плечи, обтянутые голубым платьем. В низком вырезе самую малость виднеется розоватое кружево сорочки. Света живет с матерью на южном берегу, недалеко от Ораниенбаума, в небольшом поселке. Там лес, высокие сосны. А на горе госпиталь. В госпитале работает мать Светы. В начале войны Света бросила девятый класс, тоже пошла в госпиталь, сестрой. Лицо у нее белое, чистое. На щеках широкий румянец. Подавая Михайлу руку, Света совсем стала пунцовой.
И зачем его сюда занесло? Думал повидать доктора, посидеть с ним на диване, покурить. А теперь?.. Приходится пить чай, нахваливать землянику, которую привезла племянница, выдумывать, о чем говорить.
Виноватым голосом Михайло сказал:
— Командир отпустил на минутку. Я только спросить... Завтра идем на полигон взрывать «тыкву». Может, вам пару судачков занести по приходе? Их столько всплывает — бери не хочу.
Уже в дверях Филимонов заметил:
— Не нравишься ты мне сегодня, старшина! Девчонки испугался? Может, клюнуло, а? Я бы не советовал: у нее много ветра в голове.
До пирса бегом бежал, точно за ним гнались.
На верхней койке мирно дышал боцман, старшина второй статьи по званию. Михайло не стал ложиться. Он задраил иллюминатор, включил настольную лампу. Достал из ящика листок бумаги, карандаш. Пошлет он завтра письмо или нет — дело не в этом. Надо высказать все, что просится наружу. Непременно надо! Носить такое в себе невмоготу.
Синие густые зори
Твой покой оберегают...
3
«Добрыня» поставил мину на воду, спустил шлюпку. Она развернулась, подошла к мине.
На руле техник-лейтенант Санжаров. Он сбил фуражку на затылок, оголяя белую лысину.
Матросы называют Санжарова «Босая голова». Тем не менее у техника-лейтенанта в нагрудном кармане кителя всегда лежит расческа. Богатая, белой кости, серебром оправлена. И в роскошном чехольчике. Ею он причесывает редкие волоски, уцелевшие на затылке.
У Санжарова взрослая дочь. Он зорко оберегает ее от матросского глаза. Зная его слабость, боцман подшучивает:
— Товарищ техник-лейтенант, на чаёк бы когда позвали!
— А что тебе мой чай?
— С дочкой лажусь познакомиться...
Санжарову эти слова — шилом в бок. Он взвивается:
— Карболкой буду выводить таких женихов!
Горячий человек Санжаров. Чуть что не по нём — пощады не жди.
Вот он спрашивает:
— Супрун, не спишь?
Михайло отшучивается:
— Дремлю!
Не хуже Санжарова он понимает, что пора брать в руки упорный крюк, цепляться барашком крюка за крышку горловины. Упираясь в мину, Михайло разворачивает шлюпку. Вот уже корма на расстоянии вытянутой руки от корпуса мины. Санжаров хватает мину за рым, подтягивает ее вплотную. Переступая через банки, Михайло переходит с носа на корму. С заученной быстротой он отдает болты горловины, снимает крышку. Санжаров лезет рукой в пасть минного корпуса, вставляет запал в патрон. От запала тянется двужильный шнур. Михайло снова зажимает горловину крышкой.
Санжаров кричит:
— На «Добрыне»!
— Есть, на «Добрыне»!
— Трави, лебедка!
Паровая лебедка стучит металлическими зубьями шестерня.
— Отдать гак!
Гак освобождает якорь мины. И, увлекаемая тяжестью якоря, она идет на углубление. «Добрыня», выбирая трос, торопится уйти от греха подальше. Шлюпка уходит в противоположном направлении; с миной ее соединяет шнур. Его бухточка, теряя витки, уменьшается. Наконец Санжаров вставляет рукоятку в электромашинку.
— Внимание!
Он резко повертывает рукоятку по часовой стрелке.
Внутри машинки жикает. Поверхность залива встряхивает снизу. Там, где утонула мина, медленно поднимается водяной пузырь. Затем он лопается, и вверх с грохотом и шипением растет узкий серебристый столб воды, похожий на тополь. Вот его верхушка чуть разветвляется, замирает. Пошла вниз. Над шлюпкой шуршат осколки.
— Ложись!