355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Годенко » Минное поле » Текст книги (страница 33)
Минное поле
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:52

Текст книги "Минное поле"


Автор книги: Михаил Годенко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

Ночевали в Миллерове у незнакомых хозяев, легли, не раздеваясь, на полу, подстелив солому. Перед утром, когда затявкали зенитки, капитан вскочил, схватил в руки шинель и побежал в сторону станции. Дора кинулась за ним, успев подхватить свой маленький чемодан, но не угналась, капитан как в воду канул. Отбывающий поезд подал высокий гудок. Дора торопилась изо всех сил, она чувствовала, как под ногами уже вздрагивала земля, это стучали тяжелые колеса поезда на стыках рельсов. Платье ее подбилось кверху, оголив колени, руку оттягивал желтый чемодан. Поезд прибавил ходу, Дора тоже прибавила, зеленый ее платок едва не улетел по ветру, она подхватила его свободной рукой и тут, запнувшись босыми ногами за рельсы, высоко взмахнув чемоданчиком, упала вниз лицом на черные шпалы. Фанерный чемоданчик полетел вперед, угодил под могучие колеса уходящего поезда. Ни крик Доры, ни хруст фанеры не были слышны в железном грохоте. Когда состав удалился, она с распатланными волосами, в рваном платье, молча и долго стояла над разнесенным в щепы чемоданом, будто прощаясь с чем-то. Долог был обратный путь. Шла обочиной, поодаль от колонны военнопленных, в кровь исколола ноги. Немецкие конвойные грозили ей автоматами, но она не отставала. Спала в степи, где ночевали пленные. Достигнув отчего порога, слабо постучала в дверь. Мать вышла на крыльцо, подслеповато щурясь, посмотрела на черное лицо незнакомой женщины, на распущенные косы, поседевшие от пыли. Она не узнала свою дочь, подумала, что перед нею беженка, каких много сейчас бродит по миру, прося милостыню, потому сказала с равнодушной тоской в голосе: — Проходи, горемычная. Все, что могли, отдали. Приглядевшись пристальней, всплеснула руками: узнала свое дитя. Запричитала, заголосила, рассудок ее застлало туманом. Через год вернулись наши. В райком пришло письмо от Михайла. Старое письмо, еще прошлогоднее. Он разыскивал родных. Дора взяла адрес, написала, что замужем. Ларка ругала Дору: — Ой, дурна, дурна, что ж ты себя оговорила! — А зачем я ему такая? — Махнула безвольно рукой, про себя подумала: «Ох, да пропади все пропадом! Разве была юность? Разве было счастье? Так, что-то приснилось, померещилось!..» Она перебралась в Луганск. Председатель исполкома взял ее секретарем. Он, лысеющий, розовощекий блондин лет сорока, небольшого роста, с туговатым брюшком, забывая о жене и детях, часто пропадал у нее. Она кинулась в эту дурную любовь, словно в омут. У нее было такое чувство, точно делала все это назло другим, точно мстила всем: и себе, и Михайло, и всему белому свету за то, что поломало ее, испоганило; за то, что не донесла себя до него, до Михайла — до мечты своей, до любви своей, чистой и единственной. После бежала из Луганска. Получила письмо от Михайла, и слабая надежда отрезвила ее, заставила все бросить и убежать, Подалась домой пешком, подумала: что ей девяносто километров, ходила и побольше! Ее догнала попутная машина, в открытом окне кабины Дора увидела Матвея Семеновича Супруна, узнала его белую бородку-брюковку, его трубку. И он узнал Дору, узнал — потому и не остановил машину: «Навозились — хватит!» Ее огнем полоснуло по сердцу, она поняла, что если Михайло и простит, то все равно не простят его отец и мать, косо будут смотреть на нее всю жизнь, будут отравлять ее непрочное счастье. На родительский двор явилась все же не пешком, а в трофейном черном «опеле». Капитан-сапер подобрал ее на дороге, посадил рядом с собой. По душе пришелся старикам Пилипенкам капитан, то полуторку сушняка привезет, то мешок муки — заботливый. Они все и решили, отец и мать: посадили за свадебный стол Дору рядом с капитаном. У нее не оставалось ни сил, ни желания сопротивляться: «Не этот, так другой, не все ли равно, если не Михайло...» Ларка выла в голос: — Одумайся, що ты робишь? Михайло живой! Она отвечала: — Нема Михайла... — Про себя думала: «Вот и не обманула его, когда написала в письме, что вышла замуж, вот и не возвела на себя напраслины: действительно, я замужем, муж — военный, капитан. Все как писала...» И все-таки ждала. На каждый стук в дверь вздрагивала, к каждому голосу прислушивалась. Надеялась, вот он приедет, ее Михайло, могучий матросище (почему-то считала его таким): ручищи железные, голос грубый, лицо в шрамах, чужой, незнакомый, только глаза прежние: сероватые, с теплой голубинкой, посмотрит на нее, и ей сразу станет легко-легко, она забудет все и всех, пойдет за ним на край света... Когда в больнице впервые притулила к воспаленному соску груди сопящее тельце сына, поняла окончательно; Михайла не будет. 3 Он приехал в конце августа трудного сорок шестого года. Когда вышел из душного запыленного автобуса, его поразила непривычная пустота Белых Вод. Ни массивного краснокирпичного клуба, ни двухэтажного райисполкома, ни гамазеев, ни новой школы. Только груды кирпичного праха. Сады вырублены, акации повысохли. Село поредело, проглядывается насквозь. Остановился на высоком деревянном мосту. Поставил чемодан, снял бескозырку, вытер подкладкою вспотевший лоб. Речка совсем обмелела. На ее середине стояла бричка с бочкой. Лошади помахивали хвостами, тянулись замшевыми губами к воде, жевали удила, глухо постукивающие о зубы. В реке, засучив портки, бродил старик. Он черпал замутненную воду, опрокидывал ведро над ржавой воронкой, расплескивая добрую половину. «Не Шкурка ли? Добро бы!..» Собственно, он Михайлу ни к чему. Просто не терпится увидеть хоть одно знакомое лицо. Михайло резко повернулся. Прижался спиной к перилам. Вон, слева, Дорина хата. Вон кто-то ходит по двору. Кто же это? В горле стало сухо-сухо. Надвинул бескозырку на брови, заслонился ею от густого солнца... Нет, не Дора. Это ее мать. Слышно, как она созывает цыплят: — Типоньки, типу-типу-ти-и-и-ип!.. По доскам моста глухо застучали босые пятки. Дивчинка лет тести проходила мимо. Михайло остановил ее. — Вы не скажете, где живет Лара?.. То есть... — Яка Лара? Как ей объяснить? Она же человек из другого времени — нового, незнакомого. Разве она знает, кто такая Ларка-коза? Или, скажем, Вашец? Разве она слышала когда-нибудь про отличного футболиста Яшку-корешка, которого уже нет в живых, или про Расю-рыболова? Рася таскал метровых сомов!.. Она и сома-то в глаза не видела. Не водятся теперь сомы, они глубины любят, а река-то вон как вся обмелела. Как же ей объяснить?.. Может, назвать Дору, подругу Ларки? Но откуда ей знать про Дору! Дора жила в прошлом, довоенном веке. Ее дразнили «рыжей», потому что челка у нее была рыжей, веснушки были рыжие. Сейчас её, видимо, величают Федорой Максимовной. Она, наверное, преподает литературу в школе? Постой, а фамилия? Ты же не знаешь ее теперешней фамилии. И Ларкиной фамилии по мужу не знаешь. Дела!.. Дивчинка ждет. Заслонилась рукой от слепящего неба, смотрит снизу вверх на дядю моряка. Две тощие косички, в которые вплетены темно-синие тряпичные ленточки, торчат рожками у затылка. — Яка Лара?.. — Ну, ее муж в автороте, механик... Юрий... Как же его по батюшке?.. Дивчинка твердым голосом прервала поиски: — Це вы до нас! Ларка занавесила окна, уложила Михайла на визгливую деревянную кушетку, приказала спать. Сама подалась, не иначе, к ней. Куда же еще? Он и не пытался уснуть, ждал: вот откинется полог, и вместе со слепящим дневным светом в хату войдет она — Дора. На пороге показался Валька Торбина. За ним еще кто-то. Михайло не сумел встать. Тело, пронизанное колкими мурашками, обмякло. Он обнял Вашеца за шею, пригнул к себе, держал так долго, что третий, голосом Раси, попросил: — Ну, го́ди!.. Шо вы як клещи впились. Задохнетесь. Еще отвечать придется. Михайло вскочил на ноги, поймал Расю за плечи. Но твердые ладони друга тяжело легли на грудь, обтянутую тельняшкой. — Ни-ни, Мишко, не треба. Я, бачишь, який? — Он отвернулся, прикрывая рот рукой, раскашлялся до слез. — Окопную сырость никак из себя не выбью. — Лечишься? — Самогонкой. На нее вся надия. — Рася перекривил рот недоброй усмешкой. Михайло отвел глаза. Втроем сели на кушетку. Михайло спросил Вальку: — Как отец? Валькиного отца, дядьку Торбину, первого секретаря райкома партии, арестовали еще до войны. Вот о нем и спросил Михайло. Но заметив, как переменился в лице Валька, подумал, что лучше бы было не спрашивать. Валька Торбина работает в районном Доме культуры, ведет драмкружок. Драмкружковцы ездят со спектаклями по селам. Иногда бывают и в соседних районах. Получает. Валька не густо. Но работа по душе. Менять ее не собирается. В тот раз он поехал с кружком в Марковку. А батько, за год до этого реабилитированный и восстановленный на прежней работе, отправился с председателями колхозов на совещание в область. Возвращались из Луганска поездом, через Старобельск. Зашли в станционный буфет, заказали водки, развернули газету с холодными котлетами, наломали кусками черствого хлеба. Старый Торбина, закрыв глаза, полулежал в деревянном кресле с высокой спинкой. Попутчики подняли граненые стаканы: — Будемо здорови! Потянулись к нему чокнуться. Но опоздали. Старый Торбина сидел мертвым. В это время Валька играл в Марковке Миколу в «Украденном счастье». Перед последним актом ему подали телеграмму. Роль он довел до конца. После пешком подался в Белые Воды. Боялся, как бы отца не похоронили без него. Михайло понимал: утешения сейчас не нужны, они могут показаться запоздалыми. Потому положил руку не на Валькино, на Расино колено. — А ты как? — Та шо я?.. Помнишь, когда-то в букваре читали стишки: Цок, цок Молоток. Цок гвіздок В чобіток. Цокаю с утра до вечера. — Кустарь-одиночка? — Не, в мастерской потребсоюза. Валька поднялся. — Шо мы сидим в темноте, як в погребе? — Сорвал с окна пестрое рядно. Все зажмурились. Михайло стал присматриваться к друзьям. В темноте они казались прежними, но на свету выглядели по-иному, незнакомо. Лицо Вальки, когда-то круглое, розовое, теперь стало темно-коричневым, сухим. У глаз синели глубокие морщины. У Раси смуглая кожа на скулах натянута до прозрачной бледности. Крупные африканские губы обескровлены. Пальцы рук неимоверно тонкие, длинные. Под продолговатыми ногтями недобрая синева. И чубы у хлопцев не так богаты, как прежде. У Вальки чуприна изжелта-серая, тронутая сединой. У Раси — темная, с медный отливом. Глаза у Вальки выцвели, стали блеклыми. У Раси они, словно каштаны, темно-коричневые, крупные, навыкате. Поблескивая волглой пленкой, они уставятся на тебя — и ты весь в их власти. Прежними остались, пожалуй, только голоса: у Вальки высокий, с хрипотцой, у Раси басовито-грудной. Ларка-коза подалась вверх по Ракетной, к Пилипенковскому подворью. Створки окна были открыты. Изнутри окно занавешено темной шалью, — так обычно делают на юге в знойную пору. Ларка одной рукой приподняла угол шали, другую прижала к груди. Не могла говорить: ее мучила одышка. Дора оставила уснувшего ребенка, приблизилась к окну. Она все поняла, — Где он? — У нас. — Бежим! Дора выпрыгнула из окна. Оставив подругу далеко позади, спустилась к мосту. Словно чувствуя ее приближение, Михайло поспешно надел белую форменку, поправил бляху ремня. Он поднялся ей навстречу и этим, казалось, остановил ее движение. Не доходя до него двух шагов, она окаменела. Он тоже ни на что не мог решиться: ни подойти, ни подать голоса. Хлопцы поняли: Михайлу теперь не до них. Поспешно удалились. До чего же крупная коса у Доры! Заплетена втрое, туго прижато звено к звену. Коса легла через плечо, через высокую грудь, достает завивающимся кончиком до пояса. Дора одета привычно: белая кофта с полурукавчиком и темная юбка-клёш. Но коса — чужая, раньше ее не было. Странно видеть ее, тяжелую, ярко-медного отлива, на белой кофте. Словно цепь лежит на груди, не дает приблизиться. Знакомым взмахом головы Дора отбросила ее за плечо, как бы устранив этим последнее препятствие. Ее глаза широко открылись, стали прежними. Они долго стояли обнявшись, горячо дыша друг другу в шеи. Михайло говорил, говорил. Дора молчала. Когда он сказал, что увезет ее с собою, она отстранилась, посмотрела ему в лицо, твердо ответила: — Ни, цього не будэ! — Что мешает? — Муж... Он в Германии. Тайком убегать не стоит. Мы не воры. Я рассказала ему все. Он все понимает. Но убегать не стану. — Боишься за ребенка? — За тебя боюсь. Как будем жить? Где будем жить? Твоя учеба, твои мечты пойдут прахом. Одумайся, Михайло! — Я отвезу тебя к своим, на Измаильщину. — Они теперь чужие. Простить не смогут. Им больно будет за сына! — Ну, зачем ты так?.. — взмолился он. — Михайло, неужели до старости будешь наивным хлопчиком? Любый, повзрослей немножко. Посмотри на жизнь открытыми глазами. «Ах, к чему слова? — решил Михайло. — Зачем думать о том, что будет завтра? Мы вместе, мы вдвоем. Надо радоваться. Вот оно — счастье!» Он посадил ее на кушетку. Лег, положил голову ей на колени. Она наклонилась к нему, прижалась к плечу горячей, налитой грудью. Прикосновение этой, чужой ему груди как бы отрезвило его. От сознания, что им уже не быть вместе, что прежнее невозвратимо, в горле запекло, стало трудно дышать. Пересиливая себя, Михайло спросил чужим голосом: — Як же случилось такое?! Глава четвертая 1 Директор института Федор Алексеевич, человек неожиданных решений, как-то подсел к Михайлу на мраморные подоконник, обнял за плечи, начал торопливо: — Знаешь, братец, скоро перевыборы партийного бюро. Что скажешь, если назову твою кандидатуру? — Федор Алексеевич блеснул стеклами крупных очков, пожевал сухими старческими губами, стянул их туго-натуго, словно кисет шнурком. Супрун в недоумении уставился в его окуляры. Он видел, как нервно подрагивает левая щека Федора Алексеевича, как волнуются крылья его коротковатого носа, как набегают и вновь расправляются складки на лбу. Лицо морщинистое, болезненно-серое, маленькое: его можно уместить в ладони. А лоб могучий, он, пожалуй, больше лица, над ним — целый стог серебристо-серых волос. Волосы густые, длинные, зачесаны назад. В круглом лице, в прическе Федора Алексеевича есть что-то женское. — Соглашайся, братец. — По привычке он закинув ногу на ногу, сцепил пальцы рук на колене. Супруну показалось все это таким неожиданным, странным. После неудачи на семинаре, после стычки с Курбатовым он готовился к уходу из института, и вот на тебе — его собираются выдвигать в партбюро. Все перевернулось с ног на голову, не иначе! — Федор Алексеевич, но вы же знаете!.. — Наслышан, наслышан, братец, я тебя не переоцениваю. Но, понимаешь, верю в тех, кому дается все с трудом. Ошибиться может каждый, да не каждый из этого делает правильные выводы. А в тебя я верю, ты человек прочный, основательный. Не один день тебя вижу, год наблюдаю. — Не потяну... — Мы в вашем возрасте армиями командовали, государством руководили. Супрун по наивности усомнился: — Вы же учителем были... — Беру обобщенно, обобщенно!.. — Директор поморщился, словно услышал что-то неприятное, молодцевато соскочил с подоконника. — Подумай, братец! Действительно, все перевернулось с ног на голову: Михайло Супрун, зеленый студент, попал в состав бюро; больше того — избран секретарем партийной организации, а Федора Алексеевича, директора института, славного человека, опытнейшего профессора, «прокатили». Супруна поддержали Федор Алексеевич, Станислав Шушин, Сан Саныч... «Почему? — недоумевал Супрун… — Сан Саныч вроде бы сухарь, к тому же о творчестве моем отзывался неодобрительно и вдруг меня поддержал!» У Федора Алексеевича защитников оказалось мало. Он человек резкий, многим успел насолить, многие его недолюбливали за прямоту, потому и провалили. Так думал Михайло. Но на самом деле все было куда сложнее, этого Михайло пока не знал, пока не понимал. На следующее утро после общеинститутского партийного собрания Федор Алексеевич ворвался в кабинет секретаря Союза писателей, хлопнул по столу заявлением об уходе из института и удалился. Горячий был человек Федор Алексеевич. Событие комментировал беспартийный Павел Курбатов: — Надоел старик, правильно «прокатили», нечего творческий вуз превращать в институт благородных девиц. «Богема, богема!» Ну хорошо, я люблю, например, посидеть в баре, но я хожу туда не потому, что богемщик, мне нужна встряска. Я не ребенок, я прошел войну, а меня пытаются до сих пор, как младенца, водить на помочах!.. Старик нажимал на академические занятия, хотел лишить нас творческих дней. Говорит, они у вас не творческие, а банные. Чудак! Творчество прежде всего свобода! Может случиться, что свои самые сильные стихи я сочиню именно в бане, с шайкой в руках. А что? Римляне ведь часто сочиняли в банях!.. Ребята подзадоривали: — А Супрун, гляди, как попер в гору! Павел менялся в лице, был сух и краток: — Слепцы! Вас надо лечить! Непривычно было слышать такое: они ведь оба моряки, а моряки обычно друг за друга стоят горою. Правда, у всех на памяти их споры, их стычки, но чтоб такое отчуждение... Станислав Шушин спокойно возражал: — До-ро-гой мой, не следует упрощать, ситуация довольно сложная и глубокая. Михайлу показалось, что с уходом Федора Алексеевича в институте образовалась странная пустота. 2

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю