412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Картина паломничества » Текст книги (страница 5)
Картина паломничества
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:39

Текст книги "Картина паломничества"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

– Странно еще, что ты едешь в дрянном поезде, а не на своем великолепном автомобиле, в сопровождении охранников. Ведь ты преуспевающий коммерсант, акула бизнеса.

Хрипотца и скрежет проникли в голос Обузова. Взмахнув руками, он выкрикнул с нотками истерики:

– Нашли у меня болезнь, смертельную болезнь, врачи говорят: Боже, Боже, дорогой наш, ведь вы умираете! Я, конечно, и не думаю сдаваться. Но тут... думай – не думай, а операция меня ждет опасная. Выживу ли?

Взмахами рук коммерсант, будто пустив в ход стенобитные машины, воображаемо разбивал и рассеивал химеры, в которые пытались погрузить его чрезмерно заботливые доктора.

– Да наплевать мне на все! – кричал он. – На весь мир! На всех вас! А жена где-то услышала про этот источник. Чушь все это, пыль, пудра на болоте. Люди умеют только припудривать гниль. Женщины – это бред. Жена это как мозоль больная. Женщины, они враги всего живого, – окончательно определил оратор. – Убивают животных, чтобы носить шубки и сумочки. А в источник, мол, надо влезть – и все недомогания как рукой снимет. Может быть, кто знает. А если нет? Тогда моя Авдотья, моя благоверная, смастерит из моей кожи себе перчатки? Я об этих вещах, болезнях и исцелениях, никогда не задумывался. Но она говорит, моя толстуха: надо съездить. Я согласился, почему бы и нет? Почему же не прокатиться? Я думал, что буду ехать на машине и в глухих деревнях смеяться, давя куриц и бродячих собак, но она сказала, что надо мне немножко опроститься и к этому самому источнику проследовать с наименьшими удобствами. Я вынужден был уступить. Не бредни ли тут? Почему это святой окажется не так милостив ко мне, если я приеду к нему на машине? Но разве переспоришь суеверов? Жена выставила целую армию мракобесов, который в один голос стали уверять меня, что ехать надо на поезде. Тяжело иметь дело с невежественными, темными людьми. Изуверов много, я – один!

Чулихин, побаловав сначала себя и своих спутников отрезком тишины, весьма полезным после устроенной Обузовым бури, спросил:

– Чем ты торгуешь?

– Торгую не мелко, если тебя именно это интересует в моих коммерческих тайнах и успехах. А вообще-то большими партиями благ цивилизации, я бы так это назвал.

– Работаешь на женщин?

– Конечно. На их подложную красоту и всякие мерзкие прихоти нынче все работает.

– Я продаю туристам свои наспех намалеванные картинки, матрешек разных.

– Ну, с такой торговлей недолго и ноги протянуть, – усмехнулся Обузов.

– А если бы ты точно знал, что источник тебе не поможет и операция тоже, ты б тогда стал все пропивать перед смертью? Возможен такой вариант, а? Я к тому, что не прочь оказаться при этом рядом с тобой.

– Черт его знает, – снова пожал плечами толстосум. – Трудно сказать, а с другой стороны, выходит, что это вполне вероятно. И как, собственно говоря, иначе? Ну, ты знаешь, где меня найти.

– Найду, – сказал Чулихин как-то многозначительно.

– Первый раз вижу так близко преуспевающего капиталиста, – вставил Лоскутников улыбчиво и поверхностно: думал, что можно в завязавшиеся с капиталистом отношения проскользнуть этаким опереточным попрыгунчиком, немножко с юродинкой, бойким скоморохом.

Обузов с грубой неприязнью взглянул на него.

– Чего тебе? – выкрикнул он. – Я, может быть, умираю. Вот кого ты видишь! Так чего же тебе еще? Тебя-то что понесло к этому источнику?

Однако эта грубость коммерсанта не сломала Лоскутникова , который в эту минуту был, под наружным дурачеством, глубоко радостен и окрылен. Не дрогнув, он стал объясняться:

– Нет, я вижу, что у тебя есть мысль и даже как будто уже отношение ко мне, а только справиться с этой мыслью и выразить ее тебе не совсем удается. Но я тебе скажу, что не надо сразу ставить меня на одну сторону, а себя на другую. Мы сейчас делаем фактически одно дело. Ты мечтаешь исцелиться, а я взял отпуск в газете и отправился со своими друзьями в путешествие. И получилось так, что мы с тобой оказались, пусть всего лишь на время, в одной упряжке. Перестань раздражаться и невзлюбливать меня, оставь это на потом, а сейчас – не время! Когда вернемся в наш городишко, так ты хоть отворачивайся на улице, делай вид, что не узнаешь меня, пожалуйста, я не обижусь. Еще то ли со мной будет! С тем ли я еще столкнусь! А сколько я уже всего вытерпел, – разговорился Лоскутников. Меня в нашем городишке и понять-то никто не захотел! Но я не затаил обиду, ее нет в моем сердце. Правду сказать, я оставил ее дома, принципиально оставил, нарочито. Если я, может быть, ступил на путь к свету, то для чего мне было бы выбираться из предыдущей ямы с нечистым сердцем? Я там прах отряхнул с ног. Но если ты, когда со мной такое случилось, вдруг меня возненавидишь, то это будет уже слишком! Я ведь могу представить тогда дело и таким образом, что ты возненавидел меня именно за чистоту сердца.

– Заметь, он прав, – отнесся Чулихин к Обузову.

Тот почесал грудь, оставив на ней багровые царапины, и взлохматил пышные брови, поднял их из замогильной угрюмости к светлому и умному добродушию, среди которого веселыми угольками заполыхали его глаза.

– Обижаться на мою грубость не надо, – благодатно улыбнулся он. Просто я был нелюдим до встречи с тобой. Я вообще бываю нетерпелив, это верно. Но если у меня и вырвалось что, это только случайность. Ты не сразу поместился в моей душе. Я тебя не сразу разглядел, не то что твоих спутников. Я бродил вокруг и около как призрак, как мертвец, как лишний человек. Как упырь! Что-то такое происходило со мной, что я даже не замечал тебя. Я привык к другим людям, и к твоим спутникам я сразу привык, прикипел сердцем, даже к тому вон, который все помалкивает. Молчит сурово человек, а я его уважаю. Я люблю больших, крепких, толстых, обильных плотью и кровью. Нынешних вырождающихся людишек, всех этих тщедушных, рано подзасохших, скрюченных юношей не люблю. Они и сделали меня мизантропом. За твоей худобой я не сразу разглядел основательность, толщину. Не разглядел действительного положения вещей. Ты не показался мне реальным, парень.

Обузов хохотал.

– Мне только умирать больно! Мне это страшно! – крикнул он.

– А ты своего страха не показывай, – возразил Буслов, до сих пор впрямь лишь несокрушимо молчавший.

– Меня удача случайно подхватила и вывезла по кривой прямиком к заметному накоплению капитала. Я мог бы прозябать в нищете, я бы и не поморщился, когда б на моем нынешнем месте оказался кто-то другой, но высший судия пожелал испробовать именно меня в роли преуспевающего. И я к ней привык, а теперь все коту под хвост? и крышка гроба на рожу? на вот эти мои роскошные телеса? На, выкуси! – погрозился кому-то в темное окно вагона Обузов и показал кукиш.

Он переходил от смеха к всхлипываниям и даже рыданиям. Делал он это уже во сне, и находиться с ним в одном купе было нелегко. С каким-то кудахтаньем, с причитаниями Обузов часто выпускал газы, превращая для остальных первую ночь их путешествия в кошмар. Утром в купе без стука вошла его глядящая исподлобья жена Авдотья, и в мгновение ее могучее тело заполнило все пространство, в котором до того еще можно было как-то дышать истомившимся путникам. Неохватная округлость зада подсунулась к лежавшему на нижней полке Лоскутникову. Пора было вставать. Авдотья будила мужа, а он упрямо лепил голову к ее коленям, чтобы выплакать на них последние ночные слезы. Скоро сходить с поезда и в лучах раннего солнца идти лесом к святому источнику. Вот уже прямо усекновенный Иоанн, только обожравшийся какой-то, подумал Лоскутников, подсматривая за трудным и трагическим обустройством обузовской головы на громадных коленях супруги.

***

Из-за тяжелых и мрачных кулис ночи, проведенной как бы под знаком одержимого бесами человека, да к тому же и в тряском, смешном, отсталом по своим способностям поезде, они ступили, быстро миновав убогую станцию, в свежее утро, которое нынче чудесным образом смеялось на широко раскинувшейся земле. С холма открылась им земная вольность, расцветшая под ясным небом. А вдали, среди замысловатых совокуплений зелени, и церковка вскидывалась белым пальчиком над небрежно изогнувшейся коленом реки. Дохнув бодрящего воздуха этой долины, Чулихин воскликнул:

– Первейшая наша задача, главнейшая наша ответственность перед предками и потомками – восстановить порушенные негодяями богатства и святыни русской земли, восстановить храмы, дворцы и усадьбы. А все остальное, весь мир, переустройство его и усовершенствование – это потом, это подождет!

Обузов со своей Авдотьей грузно вышагивал впереди и словно уже сейчас усильно преодолевал будущую неизбежную усталость, которая начинала отзываться в его бесцельном сердце сумасшедшей драмой. Он не придал словам живописца особого значения, потому что не собирался отягощать себя какой-либо ответственностью перед предками и потомками, а что храмы, дворцы и усадьбы восстанавливаются, это он видел или слышал об этом краем уха, и ему показалось достаточным мысленно ответить на чулихинское восклицание, что процесс вполне устраивается и идет без их, горе-паломников, участия. Однако и ему стало хорошо перед раскинувшейся до самого горизонта долиной, он понял, что улыбка земли предназначается и его душе, а потому слова Чулихина он вовсе не воспринял как неуместные. Остальные же держались сзади, несколько особняком от стремящегося за исцелением дельца и его угрюмой, явственно ни на что, кроме течения собственных тяжелых и неповоротливых мыслей, не поддающейся жены. Буслов и Лоскутников поняли, что Чулихин и дальше будет освящать их путь некими громкими обобщениями.

Обузов сразу устал. Он грозно и тупо взглядывал на жену, которая выдумала для него эти бессмысленные мытарства. Дорога свернула в сторону, обогнула возвышенное место и углубилась в высокий лес, ровно и строго вставший по обе ее стороны. Это навело живописца на новые соображения, и он сказал:

– Многих беспокоит враждебное окружение, и в этом есть свой резон: мы действительно окружены врагами со всех сторон. Мир враждебен России. Следовательно, еще одна важнейшая задача – усилить оружие. Усилить его с тем, чтобы никто не посмел и подумать о покушении, и до того, чтобы хватило на уничтожение всего мира, если безумия все-таки достанет врагам и им удастся-таки обескровить нас. А о вероятии уничтожения всего мира в его полном объеме я говорю спокойно, бестрепетно и, можно сказать, беспристрастно просто потому, что это для меня вопрос раз и навсегда решенный и выясненный. На кой черт этот мир, если в нем не будет России, его живого нерва?

– Хорошо! – вдруг поддержал Обузов. – Правильно сказал! Да и на кой черт будет сама Россия, если я умру?

– Это ты только о себе... – начал пояснять живописец.

Авдотья завизжала, как свинья:

– Как я и для чего я буду жить, если тебя не станет?

Обузов мгновенно вскипел. Повернув к жене разъяренное побагровевшее лицо, он, размахивая перед ее носом гиреподобными кулаками, кричал:

– Это ты о себе! Ты за себя трясешься! Боишься, что без меня не будет кому напихивать тебе в утробу сладкие кушанья и погружать тебя в разные роскоши! А и сдохнешь под забором, ленивая тварь.

Долго они успокаивались. Авдотья робким и жалобным голосом увещевала мужа не выносить сор из избы: зачем кому-то знать, что отношения между ними далеко не идеальны? что страх вероятной смерти кормильца сталкивает их в каких-то неразрешимых, темных противоречиях? Но и чуть не плача, она смотрела исподлобья, и ее взгляд сулил, что с мужем в какую-то минуту может, как бы невзначай, случиться нехорошее. Муж шел в коротких штанишках, и она шла в таких же, могущественно, как великан, переставляя толстые морщинистые ноги. Лоскутников шепотом сказал живописцу, что вот, рисуй же комических персонажей, но Чулихин возразил на это, что он не сатирик и его воображение занимают именно что герои духовных исканий и битв. Лоскутников настаивал: людей, подобных Обузовым, история подняла на гребень своей волны, они на пике современности, они и есть герои нынешней житейской прозы. Чулихин выставил себя поэтом и философом, и все своим видом показал, что будет этого состояния души держаться неукоснительно.

– Поэт и философ в одном лице, – провозгласил он. – Я поэт-философ. Вся важнейшая часть моей работы заключается в том, чтобы некие философские идеи воплощать в жизнь. Я делаю это с помощью кисти и красок, а это уже поэзия.

Буслов молчал, не вмешивался в спор своих друзей, не обращал внимания на Обузовых и их перебранки. Он думал о том, что в пути, на который они ступили, лишь он один преследует серьезные цели. В сознании этого Буслов словно надавливал себе на затылок невидимой рукой, заставляя голову строить лицо вниз, а тем самым он и исполнял глубокомысленный завет не забывать, паря возвышенными думками в небесах, о подстерегающих на грешной земле кочках и ямках. Он шел правильно, и не сказать, чтобы это так уж ему нравилось, ведь за нею, за правильностью, терялась страсть. Хотелось бы даже Буслову глотать пыль и проваливаться в некие расселины, разбивать ноги в кровь об острые камни, а не вышагивать по довольно-таки гладкой и благоустроенной дороге. И, может быть, это еще будет! Но не сейчас, конечно, и не с такими спутниками. Буслов пожалел, что связался с этими людьми; следовало идти одному. Не к отшельничеству ли клонится его жизненный путь?

Солнце поднималось все выше, припекало. Обузовские тела лоснились от пота, пугающим голым серебром умершей рыбьей плоти отливали в солнечных лучах, и их дыхание разносилось над дорогой протяжным стоном. Паломников обгоняли машины и автобусы.

– Я думал, мы быстро туда придем, – сказал Чулихин удивленно, – а теперь Бог знает когда мы там будем и почему это у нас выходит опоздание.

– Не заблудились ли? – высказал предположение Лоскутников, помятый и обессиленный бессонной ночью.

– А все эти, которые в машинах и автобусах, куда, по-твоему, спешат? С ними нам с пути не сбиться.

Лоскутников деятельной внутренней работой ожесточал чувства, точил их и острил, наметывая глаз уже и на поиски жертвы своего восстания на сложившийся распорядок, вынуждавший его продолжать бессонницу и одурь на нескончаемой дороге, в компании людей, которые и не думали оказывать ему особое уважение.

– Они, положим, на верном пути, а нас, кто знает, может, лукавый водит, – дурил он.

Чулихин не ответил. С раздражением Лоскутников думал о том, что на местности, по которой пролегал их паломнический путь, нет никаких знаков святости, ничего, указывающего на приближение к святыне, символизирующего ее целительную силу, а есть только знакомая страна с ее обычными деревеньками, полями, с ее словно раз и навсегда заданной расстановкой лесных пород. Неоткуда взяться здесь даже и лукавому. Натурализм есть, а вот из какого же ростка пробиться тут супернатурализму, о котором говорил Леонтьев? Как поверить хотя бы в леших, в домовых, в кикимору какую-нибудь? Страстно хотелось Лоскутникову, чтобы вера вдруг выручила его, спасла от глупых материалистических тягот пути и если бы не горы двигала по его воле, то по крайней мере заставляла Чулихина и ему подобных не пренебрегать ответом, даже когда он, Лоскутников, говорит нелепости.

"В осаду для обороны Пскова из Печерской обители вышли чудотворная икона Умиления, Успения и старая медная хоругвь", – неожиданно вспомнил Лоскутников полюбившуюся зуровскую фразу. Вышли! Сколько православной сказки и мистики в этих словах! Как не полюбить вышедшие словно сами по себе святыни? Но не то происходит, когда и ему довелось выйти, вылететь из родного гнезда. Не выходит из обители, из неких высоких ворот, украшенных стройной церковью, не вырастает как будто из-под земли старая медная хоругвь, а маячит, мощно шевелится впереди зад обузовской женки. Лоскутников роптал на обыденность. Как же раньше он не обращал внимания на эту сторону жизни, почему не задумывался над губительной постылостью медленного, прозаического разворачивания и течения того, что в действительности непременно должно быть овеяно поэзией? Как же это он жил с наивным и слепым представлением внутри очарованной души, что к святым источникам летят на прозрачных ангельских крыльях, а не бредут по дороге, сгибаясь от усталости и раздражения на попутчиков? Как же вышло у него это незнание истинного положения вещей, и как он мог прожить с ним добрую половину жизни?

Или не стоит упускать эту желающую рассеяться и улетучиться наивность, а нужно цепляться за нее, как за источник, бьющий в твоей собственной душе и обещающий тебе некую личную святость? Может, хоругвь медная старая именно из нее выйдет, и вера на ней взрастет?

Теперь казалось Лоскутникову, что еще минуту назад он верил, что и камни живы, а деревья бережно хранят отличия, которые назначил им Адам в раю; он подумал, что было у него богатство иного рода, не то, которое он добыл честным трудом постижения, заданного Бусловым, а изначальное, райское, он же его расточил ни на что. И не поймешь, как это случилось. Имел богатство, не подозревая о том, да внезапно потерял, и тогда только открылось, сколько им всего упущено и потеряно. И почти всегда, может быть каждую минуту, происходит подобное. Лоскутников почувствовал себя переменчивым, но не гибким, не умным. Его охватила тоска, и из ее тесной бури был только один-единственный выход, как ночь темный, в который уже рвалась ярость, злобно высвечивая спутников, как если бы они и были истинными виновниками его утрат. Никогда прежде не приходилось душе Лоскутникова бывать в такой бесовской давке.

Коммерсант стонал, теряя последние силы, но продолжал вышагивать во главе маленького отряда, и мысли не допуская, что кто-то может обогнать его.

– Скоро уже? – гулко и страстно он мучился.

– Вон за тем поворотом, – обещал Чулихин.

Просияет Обузов, глянет бодрячком. А за поворотом нет обещанного конца пути. Но каждый раз чувствовал Обузов себя триумфатором, когда Чулихин мягким обманом поднимал и заставлял двигаться дальше его просевшую было мощь.

Вдруг они увидели на просторной заасфальтированной площадке множество машин, автобусы там круто горбили лысые спины, и из них, скрещивая короткие тени, выскакивали энергичные люди. Солнце встало высоко и круглилось в каком-то простодушном удивлении над этим местом. Народ непринужденно, помахивая полотенцами и пустыми бутылками, с ярмарочным гомоном вливался в узкий простой переулок. Чулихин не одобрял полотенца, зная, что после купания в источнике обтираться не положено, но люди, коллективным разумом угадывая эту исключительную правильность его знания, пытавшуюся устроиться особняком, только поблескивали по нему мимоходом безразличным и слегка насмешливым взглядом. Шумел народ. С подобной беззаботностью, бывает, катятся и в ад, не прозревая плачевного будущего, не скрежеща зубами. Замысловатой архитектуры дома тесным грибным семейством возвышались за оградами, прорезавшими переулок, и хозяева оттуда в окна, подумал, с некоторым изумлением оглядываясь, Лоскутников, могут каждый день наблюдать шествие беспечной и жадной до развлечений толпы. В последний раз топнули в поле зрения наших паломников обузовские орудия ступания, кривые и волосатые у него, у нее – выразившиеся в форме неохватной, мучительной для глаза огромности, растворились в топочущей массе, и тут подразумевалось, видимо, что толстосум без чрезмерного обдумывания порешил больше не знаться со случайными земляками.

Виднелось еще вдали на волнистой поверхности окутанное зеленью поселение, опрятное и добротное на вид, снабженное ладно вжатой в пейзаж церквушкой, а Бог, уединенно познанный святым, прославлялся где-то в скрытой низине, куда слегка наклонялась чистенькая стоптанная улочка. Подошли к воротам, возле которых лениво и смутно перебирали публику взглядом охранники. Толпа, прокатившись под аркой, с несколько ненатуральной, как это бывает у всего нового и как будто наспех выстроенного, эмоциональностью рисовавшей красоту входа, вдруг словно редела на аккуратно выложенных камнях аллеи, где сразу обступали ее вековые деревья, повидавшие святого. Люди медленно, озираясь по сторонам и любуясь, спускались по крутой лестнице, а многие на поворотах, где было просторнее, останавливались и задумчиво улавливали общее содержание зрелища. Наши паломники остановились на самом верху, на площадке, и оттуда смотрели вниз, чаруясь дивной красотой и еще слегка недоумевая, что была здесь сделана такая игрушечная прелесть. Маленькие часовенки источали свежесть красок, была там и беседка для отдыха, описывали дугу мостики над ручьем, а вокруг высились и разнились формами зеленые холмы. Внизу же толпа снова была шумной и беспорядочной, не умея сладить и с детьми, которые, улыбаясь в бездушном обаянии своего еще нежного возраста, бросались во все стороны жесткими стайками. С озаренными торопливой умильностью лицами пришельцы совались к ручью, складываясь на аккуратно разложенных камнях берега лягушками, брали воду в бутылки или брызгали на себя, у купальни густела очередь, на всех аллеях ходили разгорячено, громко переговаривались, размахивали руками. В одежде была несообразность. Паломничью серость старух и странноватых юношей, иные из которых слишком отощало и недоуменно выглядели под взваленной на слабую плоть грудой крестиков и миниатюрных дешевых икон, подавляла небрежная нарядность праздного люда, заметно наступала на их смирение кавалерийская убийственная легкость полуголых девиц. Или вот шли каменной стеной невесть откуда взявшиеся молодцы в расписных майках и модных пиджаках, основательно выдвигались в коротких штанишках, как и Обузовы, дядечки с арбузистыми плешивыми головами на бугрящихся округлостями плечах, тут же остро резали картину и нарочито красивые свадебные процессии с квохчущими невестами и напыщенными женихами, и у них под ногами путались дети клубком диких кошек. Закричало вдруг все это общество в невыразимом и глупом счастье жизни среди красоты, превращенной в праздничную. Мужской голос возле купальни с византийской угрюмостью восславил Господа едва ли словесным пением. Странно блеснуло в сиянии дня пламя свечи в часовенке. Понеслись птицы, жутко бросаясь из угла в угол.

– Понимаю! – обернулся Чулихин к Буслову. – Как дворянину тебе неприятно смотреть на это зрелище народной простоты. Глазом, внутренним зрением улавливаешь много истинного в красоте созданных здесь форм, а умом видишь отвратительную человечью кашу. Тошно тебе, возмущен ты! Дивная красота вон той часовенки зовет тебя и самому воздвигнуться рядом с ней во всей красе признаков классовой принадлежности к миру завершенных, прекрасных и почти совершенных форм, а демократия, воцарившаяся здесь, сбивает с толку. Напирает масса, в которой нет ни намека на совершенство и завершенность и уж тем более ничего прекрасного. Даже на голые ноги девок не глянешь с интересом, такие они дряблые. И оказывается прежде всего, что не завершена еще борьба, сословная распря, гражданская война, которую лишь по недоразумению называют братоубийственной.

Говорил Чулихин прямо мыслями, вычитывая их в глубине ума, не затронутой внешним волнением, и Буслов не находил нужным вслух отвечать на эти умствования.

– Насчет борьбы скажу, что она, может быть, как раз завершена, вкрался в сокровенный разговор Лоскутников.

– О, тогда это уже пора краха и гибели! – ожесточенно выкрикнул Чулихин.

Буслов, словно бы очнувшись, сказал:

– Я не думал сейчас о своем дворянском происхождении, не с этим сюда пришел. Но раз ты на этот факт указываешь, значит, он действительно заслуживает внимания.

– Я на этом концентрирую внимание.

– В таком случае я пришел сюда как дворянин, – сказал Буслов с горечью. – Стою на этой горе и смотрю вниз как дворянин. Но это моя разве что внешняя сущность, а мой внутренний человек ищет здесь иной точки опоры.

– Мы далеко еще не достигли конечного пункта нашего хождения, возразил Чулихин.

– И тем не менее я сразу хочу выяснить главное, ухватиться за него. А быть одновременно и дворянином, и простым паломником, жаждущим духовных открытий и откровений, мне трудно. Не потому, что для этого нет какой-то специальной вместимости в моей душе или что она недостаточно сложна, а потому, что я пришел сюда с сознательной целью и сознательно хочу быть прост и тверд.

– Тогда тебе нужно поскорее в источник, в самый огонь.

– Конечно, я это сделаю. Но мне страшно.

– Неужели? – Чулихин в удивлении поднял брови.

– Там ведь холодные воды, подземные...

– А! – рассмеялся живописец. – Но напомню тебе истину, как она тут выражается. Не войдешь в источник – останешься простецом, войдя же в него, станешь мудрецом. Скажешь, что нам было рекомендовано, мол, быть как птицы небесные, как дети? Так ведь это не для дворян, единственном спасении и опоре отечества, не для Леонтьева.

Буслов кивнул, соглашаясь. Он не хотел оставаться простецом, путающимся в земных осложнениях и наивном влечении к небесам.

– А ты-то почему не одумываешься? – сказал он, оголено и выпукло взглянув на Чулихина, как бы выставляя наружу своего внутреннего человека, который не жил еще, а пока только подвергался неожиданным и грозным испытаниям. – Зачем же тебе тут тоже бесноваться?

– Я пришел поглядеть, и это, между прочим, вполне укладывается в схему Леонтьева. Начинаю с малого, скажем, с признания, что наукой Бога не опровергнуть и не свергнуть. С малого иной раз и начинается большой путь.

– Однако знаешь, что к вере не придешь.

– Знаю, – усмехнулся Чулихин. – И ты о себе это тоже знаешь.

Спустились вниз. Жену Обузов поставил в очередь перед купальней, а сам в раздражении метался по шедшим кругами аллеям. Буслов пристроился, на правах знакомого, возле Авдотьи, спутники же его, не думавшие идти в купальню, присели на ступеньках закрытой на замок беседки. Обузов, и без того недовольный всякими церемониями, отягощавшими его путь сюда, возле источника вовсе впал в неистовство; ведь он полагал предпринять процедуру исцеления более или менее цивилизованно, а складывалось дело теперь на редкость дико, упершись в задержку из толпы людей, среди которых никто не внушал ему, Обузову, ни малейшего уважения. Эти люди, в толпе которых он не видел ни одного достойного конкурента и противника себе, каким-то диким образом, опираясь на суеверия и пустые условности, вынуждали его ждать и томиться, мешали ему просто пройти в будку над источником и плюхнуться в воду, предоставляя святому возможность одарить его исцелением. Чувствовал он, что пошел на поводу у глупцов, невежественных людишек, у тех, кто не ценит времени и готов терять его на никчемные ритуалы, предаваясь жалким надеждам, нелепым мечтаниям. Какой святой? Где он? Ничего святого не видел Обузов в этом месте. А получалось, что и он, уподобляясь мелким простецам, притащился в невероятную даль и глушь только для того, чтобы вымаливать себе здоровья и счастья у пустоты, у несуществующего.

Достав из сумки блокнот, Чулихин делал карандашом зарисовки. От усердия он высунул язык и часто облизывал им пересохшие губы. Уже пошла подготовительная работа к будущей картине, хотя он еще не добился у Буслова и Лоскутникова согласия сделаться ее героями, да и не начинал пока о том окончательного разговора. А может быть, он не считал себя обязанным спрашивать их согласия. То и дело у беседки между гуляющими возникал быстро и разгорячено шагающий Обузов, и, взглянув на склоненного над блокнотом живописца и на Лоскутникова, который через плечо того заглядывал в блокнот, он принимался знаками выражать свое негодование и нетерпение, а Чулихин сочувственно кивал ему и снова включался в свою работу, провожая взбешенного бизнесмена легкой усмешкой.

– Я знал, что не полезу в источник, – тихо говорил Лоскутников, – но только не признавался себе в этом. Я этого и не обсуждал с собой. Однако в глубине души знал. Но в этом нет никакого протеста и сопротивления, в этом только нежелание одно.

– Нежелание чего?

– Вообще ничего.

– Ну, что ты, милый мой, как можно ничего не желать.

– Ничего внешнего, навязывающего себя, – уныло пояснил Лоскутников. Мне прежде надо разобраться с самим собой, понять, к чему я пришел и что меня ждет. А уже потом все эти источники, монастыри или еще, может быть, какие-то книжки и картины.

– Ты же знаешь, я тебе в этом вопросе не помощник.

– Я на тебя и не надеюсь.

– А на Буслова?

– На Буслова, ну, может быть, на него чуточку и надеюсь. Хотя, конечно, я должен прежде всего сам, сам... Но ты не думай, мне здесь интересно, очень даже интересно. Ты не зря старался! – пришел в неожиданный восторг Лоскутников и с внезапной силой хлопнул собеседника по плечу; у того криво пошли от толчка линии в блокноте, и он недовольно поморщился. И Буслова надо проверить, каков он в подобных местах. Ты это здорово придумал. Отлично именно то, что он полезет в ледяную воду, а мы останемся наблюдателями. Я вот что хотел тебе сказать. Есть храмы и храмы. Ты меня понимаешь?

– Скажем, отчасти понимаю.

– Ты поймешь, – горячился и ободрял приятеля Лоскутников. – Я там у нас, дома, иногда заходил в церкви, и это можно назвать как бы примеркой, иначе сказать, я рассматривал некие варианты... В том числе и церковный. У нас ведь вообще церковный городок, по крайней мере, по его наружному виду. И в некоторых церквах я чувствовал себя прекрасно, особенно в старых, то есть, правду сказать, именно в древних, каких-то особенно, по-древнему мрачных, и высоких иной раз до того, что захватывало дух. Вот там я между колоннами как-то даже затаивался и стоял долго, не то чтобы в каком-то благоговении и уж тем более не в экстазе, а как бы в самозабвении, что ли, как если бы попал в действительно мне родные стены. Это как бы свидетельствовало, что я прежде уже бывал там, при совсем других обстоятельствах, ну, в общем, что там была некогда моя прошлая жизнь. Конечно, это все так пресловуто, так нарочито, а ведь хорошо! Один раз какой-то молодой в рясе паренек стал бегать за мной и указывать: сидеть нельзя! сейчас надо тут стоять! И я не сердился, я улыбался в ответ и говорил: хорошо, я сделаю как надо, а за то, что я сделал неправильно, вы меня извините. Мне было хорошо даже с этим старательным дурачком.

Чулихин с усмешкой высказал предположение:

– Может, тебя тянет на древлее благочестие?

– А вот слушай! Есть у нас одна церковь, похожая на ватрушку. Ее недавно отделали, и почему-то в нее вечно стремятся разные старухи, что-то там связано со святостью некой юродивой. Однажды я вошел в нее, и мне сразу стало тошно. От этой свежести красок, от этого лезущего в глаза благолепия, от какой-то, я бы сказал, пошлости...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю