355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Успехи Мыслящих (СИ) » Текст книги (страница 5)
Успехи Мыслящих (СИ)
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 02:30

Текст книги "Успехи Мыслящих (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Еще раз, еще раз, еще много, много... – заголосила Изабеллочка, но ее, кажется, не услышали.

Стоило бы потолковать о коренном отличии языка поэтов от говора и фактически жаргона, принятого в будни. Но – молчок! – не буду об этом. Да, но почему же я именно о промежуточных говорю? Ну, причин несколько, и разные они. Возьмем, к примеру, самобытность, за обломки которой упомянутые отчаянно цепляются, что в наше время, когда всюду безвольные, бесхребетные или напрочь развращенные, очень много значит. Вот уж и утонут они в течение минуты-другой, обречены, и вся-то их судьба – промелькнуть, на миг вознестись на гребень волны, вознестись да шлепнуться тут же в пропасть между водяными валами бури и шторма и где-то исчезнуть. И сколько их уже было! А мы, между прочим, не естествоиспытатели какие-нибудь, не дарвинисты, нам претит Мальтус, и мы прямо спрашиваем: где они теперь? Мы интересуемся: где писатели с древних берегов Нила? Где литераторы племени майя? Нам говорят, что с берегов Нила энергичные выходцы, усиленные зарядом теперь уже неясных верований, переехали на территории будущей Мексики. Возможно... Но тех-то, может быть, сбросили, как балласт, в пучину. Непроглядность! И нужна нечеловеческая зоркость... Можно, кстати, связать интересующих вас конквистадоров с нерешенным вопросом о переселении душ и получить любопытные результаты, если предположить, что они, как иберийцы, испытали на себе, с ростом мореходства, внезапное возрождение и новую жизнь древних финикийцев. Но если вы присмотритесь и где-нибудь в промежутке, в паузе, в расселине, в промежности какой, в земляной дыре, наконец, заметите одного из тех, искомых, еще живого и шуршащего, шурующего по мере возможности, вам, как внимательному и чувствительному критику, будет дано настоящее прочтение, мол, он наилучшим образом не обезличен... Более того, вдруг – бац! – почти нетронутые остатки яркой самобытности, и вы их аккуратно считываете! Например, можно в порядке разматывания фабулы заняться любовью махнувшего за моря-океаны баска с индейской принцессой, которую Колумб по ошибке принял за китаянку или индианку, или даже за мужчину в перьях, дико размалеванного и грозно размахивающего каменным топором. Последнее допущение придаст повествованию элемент пикантности и особого колорита, ибо стоит только вообразить изумление, с каким прославленный адмирал вслушивался в стоны и вопли сладострастия, доносящиеся из шелкового шатра, поставленного на плоту, плывущего в сказочное Эльдорадо... Затем гордый и свободолюбивый баск с ошеломляющей неожиданностью для себя узнает, что он и на родину-то свою попал как пришлый византиец русского происхождения. Это дает основания переносу времени и места действия в Москву... И если подойти к делу серьезно, что вообще-то всегда было у нас в обычае... Всеотзывчивость, вездесущее всепроникновение! Заваривается такая каша... Но это заготовки, это так, к примеру... И вот тут, тут-то я с полной ответственностью заявляю, что, придя к вам, я попала прямо в точку, оказалась в нужное время в нужном месте! Боже мой, Тимофей Константинович, вы это понимаете? Вы понимаете мое волнение, мой восторг?

А? Что? – вскинулся, захлопал глазами Тимофей Константинович.

Вы различаете меня, видите меня, или вы все равно что бабуин, неспособный подзаняться моим изучением, и я для вас в сумраке такой земляной дыры, что разглядеть мою душу невозможно и вся я виднеюсь словно бы пятном сырости? Тощенькая, неестественно стройная я была в бытность женой несостоявшегося писателя, много рассуждавшего о будущем творчества и никогда не сказавшего мне нежного слова, а совладав с горечью утраты, когда он помер, чуть не уморив меня скорбью, маленько пополнела, и округлились мои локти, мои коленки. Ну что ж, я бабенка еще хоть куда, мне нравится потряхивать плечиками и вертеть хвостом, и, будучи женщиной до мозга костей, я желаю, в идеале, женского романа, но, заметьте, чрезвычайно масштабного, и с выходом на глобальные проблемы, с установкой на то, чтобы все стало видно, как на ладони, и ясно, как белый день. Относительно всегда расхлябанной и жутко противоречивой, всегда насыщенной иудами, извращенцами и жалкими простаками злободневности тоже не растеряемся... Отчего бы нам не удовольствоваться соображением, что в ней откровенно преобладают псы, из наблюдений за которыми яснее ясного, что они постоянно возвращаются на свою блевотину? Это основа их поведения, и нам судить о них легко, так что проблем со злободневностью не будет. А в целом, повторяю, если я уже это говорила, мы готовы в случае необходимости занять общественную позицию и душеполезно на ней действовать. И зачин, Тимофей Константинович, за вами. Любому мало-мальски понаторевшему в сочинительстве человеку известно, что начинать всего труднее, первая строка – изнурительная пытка, аутодафе. Но вы маститый автор множества фраз, вам и карты в руки.

Естественно было бы после такой речи ожидать тихой душевной бури и зарождения в колышущейся пене прибоя если не новой земли и нового неба, то по крайней мере более или менее прочного уяснения, что начинается, вероятно, принципиально новая глава в творческой жизни Тимофея Константиновича и все поспевшие примкнуть к нему наверняка будут довольны. Однако у Изабеллочки были свои виды на будущее.

Мы, со своей стороны, не усматриваем, чтобы довольно неожиданно грянувшие высказывания вдовы, безусловно отличающиеся прямотой и искренностью, действительно заключали в себе переломный момент, и оттого по-прежнему предпочитаем не вмешиваться.

– Давайте соберемся с силенками и поставим фильм...

– А что это за впечатления миража, будто со скрижалей неких сунулось ко мне невинное детское личико с ухмылочкой купидона? – выпучил глаза, предпринимая попытку окончательно проснуться, и заговорил громко Тимофей Константинович.

Людочка-то продолжала еще вещать. И быстрыми жестами она изображала, будто тасует колоду карт, хитро посматривая при этом на старика, и затем приведенные в порядок карты вручает ему, человеку, на которого уверенно и ловко возложила большие надежды. Заметил все эти манипуляции Тимофей Константинович. И вот уже он, обескуражено покрякивая, как если бы Людочка демонстрировала невероятный фокус и все его материалистические представления увядали и осыпались, по-детски увлеченно тянется к колоде, в этот момент невесть в чьем воображении существующей, издает еще отдельные гортанные выкрики, отличающиеся некой грубой, захватнической воинственностью. Вот уже он, поскуливая, как будто впрямь берет что-то в руки с опьяняющей его самого бережностью. Вдова довольна, а старик гордится собой.

– Сгрудимся и поставим фильм, проникнутый духом воинствующей религии этих сохранивших самобытность людей, – возбужденно предлагала Изабеллочка. Потрясала она кулачком. – Такой фильм, чтоб при всем моем отвращении к религиозным воззрениям я не могла не признать его гениальным.

– Зачем это нам? – Людочка пожала плечами. – Мы не о кино размышляем и печемся. Я не предлагаю заноситься, как если бы мы футуристы, не зову в эмпиреи и не требую безусловного опережения всего и вся, но что у нас серьезный подход, следует показать сразу. Обнаружить это так, чтобы устроителям зрелищ, озабоченным наращиванием массовок в кино и прочей ерундой, стало стыдно. У нас дело достигнет громадного масштаба, однако сами по себе мы, надеюсь, всегда будем камерны. В шелковом шатре на пути в Эльдорадо, но без визга. А кино этими своими массовками противно и тошно. К тому же людей вообще крайне много, обо всех не напишешь, не сочинишь даже при всепоглощающем масштабе, причем, задумывая совершенно новый, потрясающий воображение роман, следует всячески избегать риска самому ненароком превратиться в хорошо забытое старое. Конечно, скажут, что это старое и всплывает затем в виде нового, но это, милая, прибаутка какая-то, шуточка, а мне не до шуток, я говорю, опасность тут невероятная, страшнейшая, забудешься на минуточку, себя забудешь – и все уже навеки вычеркнут тебя из памяти!

– Не нужно мне ни забывать, ни помнить, а нужен фильм или что-то наподобие, что-то в том же духе, – возразила Изабеллочка, нахмурившись. – Не из-за зрелищ я тут нервничаю, и на массовки мне плевать, я хочу сберечь жениха. Я пестовала, лелеяла и направляла, он же вдруг завилял, заюлил и, того гляди, скинется оборотнем. Он необходим мне в полноценном качестве трудоспособного и хорошо оплачиваемого элемента, а не в роли трутня, бродяги и богослова.

– Что фильм, что какой-нибудь там кинематографист! – выкрикнула вдова. – Ему под силу, в лучшем случае, увеличить звук и расцветить изображение в душераздирающих сценах, вышибить у публики слезу. Зрение, схватывающее вещи, а порой и мир в целом, лучше слуха, имеющего дело, главным образом, с шумом. Зрение это путь от души к вещам и обратно, а слух лишь знай себе стучит в барабанные перепонки. Видя фильм, но не слыша, мы мало что поймем в нем, а книга одним только зрением поглощается и постигается так, что ничего больше и не требуется. Это я говорю вам как секретарша, многие годы посвящавшая себя литературным хлопотам, работавшая бок о бок с кумирами и властителями дум, а поскольку я к тому же вдова, учитывайте мой жизненный опыт, давая оценку моим изысканиям в области мысли.

Изабеллочка дрожала и постукивала ногой в пол, она теперь с замечательной искренностью жаждала снимать кино, рьяно самовыражаться, воображала, что уже ставит вопросы, которые до нее никто не ставил, или дает последний, окончательный ответ на те, которые мучили ее что-то не домысливших, осевших в некую слабину предшественников. В ее волшебно-чарующей головке вертелись где-то виденные или невзначай подслушанные режиссеры мирового уровня, а в оскорбленный и попранный безумными идеями вдовы слух врывался ропот торопливо, небрежно и злободневно снимающей братии. Эта последняя, негодуя на элитарность, судорожно завозившуюся в подсознании кинематографической Изабеллочки, заталкивала неискушенную и, можно сказать, заплутавшую девчушку в невозможные декорации, опутывала вышедшими в тираж лентами, пыталась, дико рыча, сбить с ног. И разве она не трогательна? Разве они не искренни по-своему? Еще как, но лишь до тех пор, пока не женятся на разных меркантильных и самовлюбленных девицах. А Изабеллочке грозил матримониальный крах. Никем не замеченная слеза скатилась по ее нежной щеке.

– Я бы поостерегся называть Шелгунова дураком... – глухо и как бы издалека пророкотал Тимофей Константинович.

– Оно и понятно. – Людочка одарила старика приятной улыбкой. – Но кто же говорит, что он дурак? Да только он невзрачный по сравнению с плеядой крепких классиков, и еще надо хорошенько рассудить, с кем лучше иметь дело, – с ним или с такой вот очаровательной девушкой, которую в детстве пугал образ читающего папы. И то, что видела она, совсем не то же, чем был ее отец в своем собственном существе. Я скажу больше. Извечный страх получить звание дурака каким-то неуловимым образом превращается в общественное мнение, Бог знает кем навязанное. И все это, все, куда ни сунься, реальность, реальность и реальность... и почему она порой так тошнотворна? Впрочем, я бы от другого, Тимофей Константинович, хотела предостеречь. Рискните поставить рядом с именем этакого Шелгунова имя еще какого-нибудь критика, не менее плодовитого, но, может быть, не столь именитого, – и вот вам уже готовое попустительство, опасный либерализм, иными словами, что-то подозрительное в смысле "дурака". Вот чего следует опасаться в дебрях словесности и на скользких путях творческих исканий. Берегите себя, добрый мой друг! Ах, душечка! – с лучистой улыбкой вдова повернулась к Изабеллочке. – Не вышло ничего хорошего из созерцания читателя, выйдет, глядишь, если сами попробуете что-нибудь написать. Нам ведь важно показать себя, свое лицо. Закавыка только одна имеется... Как бы не сесть в лужу! А при массивности, с какой подавляют начинающих маститые и просто преуспевшие, это очень даже может случиться. Тимофей Константинович – вот наша опора. Он лишнего не скажет, зря рисковать не станет, он свой в доску, луч света в нашем бабьем царстве.

Изабеллочка возразила сухо:

– Если этот ваш Шелгунов, или кто-то там еще, тупо навязывает всякие мнения и постулаты, а то и, что еще хуже, самолично навязывается в попутчики, чтобы, как он выражается, послужить крышей, а по сути лишь путаться под ногами, это само собой наводит на мысль.

– На какую?

– Он, возможно, не то чтобы женился или даже вовсе не женился, как того требуют интересы его выгоды, то есть по расчету, но в любом случае за ним кто-то стоит.

– Кто-то или что-то? – усмехнулась вдова затуманено.

– Мы в опасное время живем. По виду вроде Шелгунов, вроде бы даже приличный господин, а за ним – темная сила, всевозможные конспираторы, комбинаторы, партийные и военные теоретики, брачные шулера. Смотрите дальше: вроде бы отличный и порядочный жених, а со спины его, оказывается, уже словно тычут шилом в бок и в зад, и он, выходит дело, себе на уме, а в кармане держит кукиш, замышляет отвернуться от невесты, бросить домашнюю жизнь и шататься по монастырям. Он, может быть, не сделает этого и вообще ничего плохого, сохранит добрые чувства и желание иметь меня, а не посох странника, растоптанные башмаки и грязь под ногтями, но кто-то ведь нашептывает ему зловредные идейки, вводит его в искушение, сбивает с пути истинного. Мне нужен, – сказала девушка твердо, – независимый, свободный и талантливый мастер, который не пустится выдумывать концепции и требовать большого гонорара, а прямо и добросовестно опишет все как есть у меня с Игорьком, всю нашу любовь, в которой много неизвестного другим, никем не испытанного, много такого, о чем не всякий и заподозрит-то. Но наряду с прекрасными и удивительными вещами налицо и тот факт, что Игорек в последнее время что-то сильно задурил, и это отнюдь не следует утаивать.

– Так-то оно так, – углубленно кивнула вдова, – но если вы с Игорьком думаете забраться в книгу или на экран, то каково же тогда мне и Тимофею Константиновичу, вы ведь, судя по вашему размаху, склонны оставить нам разве что роль читателей? Или зрителей, если речь идет о фильме. Вы, я вижу, не прочь сузить поле нашей деятельности, отвести нам роль куда как скромную, подсобную, что ли, но мы-то хотим большего. Тимофей Константинович правильно сказал, что Шелгунов – не дурак. Я бы добавила, что он и не промах.

– Он, являясь шестидесятником, здорово чувствовал материю и крепко держал в руках правду жизни, – заметил Тимофей Константинович и сжал кулаки. Его нос заострился, он глянул мерзкой птицей, вынюхивающей добычу.

– Отсюда следует, что он не столько тяготился социальными условиями, сколько выправлял их, иначе сказать, манипулировал. А вы, дитя мое, хотите, чтобы мы только тяготились и больше ничего, причем тяготились – стыдно вымолвить! – всякой чепухой и безнадежно погребли себя в ней. Вы нам подсовываете тяготы и сопутствующее сознание, что мы, дескать, окончательно старые, бессмысленные и никому не нужные люди.

– Моя с Игорьком любовь не чепуха, в ней много взаимности, хотя трудно назвать взаимностью, когда человек забивает себе голову монастырями вместо того, чтобы думать, как обеспечить всем необходимым любимое существо. А станете вы читателями или кем-то еще, как и то, что там за номера ваш Шелгунов выкидывал, меня меньше всего беспокоит. Да и что такое читатель, этот бедный, одураченный хмырь?! Он просто хватает с книжной полки что подвернется. И получается, что в том призрачном мире писателей и читателей, который вы, меньше всего думая о будущем, построили, вина за неразбериху лежит на литературоведах, не удосужившихся осмыслить и поправить книжки прежде, чем кто-то там вздумал их написать. А теперь вы задергались, закопошились тут, как мухоморы какие-то на опушке, о романе, еще не выдуманном даже, толкуете и хлопочете. Не знаю, что у вас выйдет... Не берусь судить... Ох, знали бы вы, какие все это посторонние для меня мысли! Я если говорю что-то о вашем мире, то это все равно что в целом, о массах, не имеющих лица и пренебрегающих личностью, а меня в детстве учили в индивидуальном порядке, меня отец пугал своим читательским видом, и я до сих пор не решила, хотел ли он пугать, или это выходило само собой, зато я знаю точно, что крепилась, не хотела обмочиться, да как удержаться-то, если такой страх, такой ужас, а порой и газы выпускала.

– Неужели не изменилось с тех пор ваше отношение к читателям, к книгам?

– А у вас разве что-то меняется? Ни за что не поверю. Вы, как и всякий, считаете себя самой умной, а вокруг, мол, все сплошь дурни. И если только такое воззрение помогает выжить и, главное, не ужасаться, когда встречаешь какого-нибудь умника, то как же меняться и что, собственно, может или даже должно измениться? Ваши замыслы мне безразличны, а относительно книг как таковых я бдительна. Нет в них моей с Игорьком правды, так за что мне их любить? Я к ним отношусь с массой предосторожностей.

Вдова тепло улыбнулась:

– Ну что, родная, деточка, что, ну... не забывайте ни на минуту, я вам сочувствую, я в каком-то смысле на вашей стороне и только немножко смущена вашим отношением к вещам, которые теперь составляют весь смысл моей жизни... милая, вы боитесь обмочиться, взяв книжечку какую-нибудь?

Улыбнулась и девушка.

– Прежнего страха нет, – сказала она, – а есть догадка о каком-то табу, о внутреннем запрете. Что-то в душе подсказывает мне, что с миром книг лучше не связываться, что это мир чуждый, никчемный и гадкий. Еще куда ни шло, если кино про любовь, с танцами или насчет спасения от опасных метеоритов, а то Золя какой-то, Бовари или этот ваш Шелгунов... Я не глупышка, вы не подумайте. Но я с отвращением вспоминаю, что несколько книжек все же прочитала, и радует лишь сознание, что никакого удовольствия они мне не доставили и намертво забыты. Я лучше развлекусь, проживу весело, беспечно. А засесть за книжки – это то же, как если бы зачем-то признать себя потерявшей молодость, обветшалой, ни на что не годной, кроме как пугать детишек. Ведь в чем, люди добрые, ужас-то? Те мои детские содрогания заканчивались, бывало, лужицей на полу, газами, а у взрослого человека, вздумавшего углубиться в чтение, они, как пить дать, превращаются в обязанность, в некую работу. Меня, с ужасом созерцавшую читателя, лужица и газы в конечном счете только крепче привязывали к земле, к земным заботам, тем более что приходилось терпеть оплеухи от взбешенной мамаши и с плачем браться за швабру, мыть пол и мечтать о лучшей доле...

– А что же папаша? – с удивлением воскликнула вдова. – Не заступался? Не проявлял понимание?

– В том-то и дело! Он не замечал. Или делал вид, будто не замечает. Читал себе как ни в чем не бывало... Вот я и думаю, что взрослый читающий человек по сути своей – враг всего живого, жаждущего, охваченного страстями, по-настоящему встревоженного, в лучшем смысле слова беспокойного. Я рискую утонуть, я могу газами вся изойти, а он будет себе преспокойно долбить страничку за страничкой. А у него, что ли, не бывает судорог, позывов? Но он горд, возвышен, недосягаем, он и виду не подаст. Он порывает с земным, забирается на гигантскую высоту, сечет, словно капусту, все те нити, что еще связывают его с землей и которые на самом деле являются потребностью то в приеме пищи, то в посещении сортира, то... Да вы знаете все это не хуже меня! Но как такое возможно без помощи дьявола? Это ли не бесовское ухищрение и наваждение? Между тем ни дьявола, ни бесов нет, и мы видим, что наш воспаривший герой никакой не ангел, а самозванец и выскочка, он только прикидывается достигшим совершенной чистоты, а надо будет, так испортит воздух и в святая святых. Вообще-то не так уж важно это его лицедейство, пусть, если ему нравится, но страшно, что он попутно без всякого разбора, не отделяя овец от козлищ, смущает, пугает и мучает окружающих. Ужасает его беспримерное равнодушие к судьбам стариков, вдов, маленьких детей. Как представлю, что, к примеру, мой Игорек, зачитавшись, в конце концов займется ветряными мельницами, а к моей сытости и игривости потеряет интерес, – и земля уходит из-под ног, я становлюсь сама не своя и готова послать к черту такого жениха. Скверно, что эти дутые величины, эти ваши книжки не дают мне правды жизни и моих упований и не прибавляют никакого смысла моему существованию, но стократ гаже и мучительнее, когда близкий человек поддается обманам, упивается ложью, может быть как раз вашей, и предает тебя.

– Вы говорите о нашей лжи, а мы, может, избраны и в своем роде люди отмеченные и выдвинутые на авансцену, – возразила вдова.

С непомерной печалью и усталостью взглянул Тимофей Константинович на собеседниц, однако пропасть, отделявшая его от них, была в это мгновение так велика, что остается лишь гадать, хватило ли ему силы зрения разглядеть их в том адском плену заблуждений и неведения, где эти несчастные, сами того не сознавая, томились. Он покачал головой, осуждая пустоголовых баб, но некоторым образом относил он это покачивание и на свой счет. Внезапно почувствовал себя одиноким, страдающим, так что были основания сокрушаться.

***

Игорек скрипел зубами от досады, и дрожали и подгибались колени, так его утомило трудовое стояние в зарослях у беседки. Он даже был теперь слегка болен, лихорадил, а еще больше напуган довольно странным предположением, что его, подслушавшего беседу пропащих людишек, могут каким-то образом принять за ее вдохновителя и организатора, за проходимца, навязавшего простодушным участникам вселенской трагикомедии баснословие и утопию не существующего, обреченного на небытие романа. Но уразумел он все отлично и уже знал как дважды два – на этот раз как что-то совершенно безусловное и окончательное – что ему предстоит в одиночку сражаться со злом. Негодование медленно и жутко овладевало им, рассыпая по слабому тельцу болезни и нелепых страхов свои отравленные страсти. А из беседки словно адским жаром пыхало срамом, дикостью, невежеством, прострацией, там, казалось, готовилось нашествие варваров...

Кто-то посмеется, видя, куда противоречия натуры и бесплодные искания истины завели этого малого. Игорьку же было не до смеха. Слишком взгромоздилась и тяжеленько притаптывала высокая, хрустальная и пугающе красивая ясность, внезапно посетившая его. Понимание неизбежности роковой схватки с отцом, вдовой-секретаршей и Изабеллочкой пришло к нему сразу, он усвоил его без тени колебаний и мог поклясться, что всякий страх отступил. Но откуда-то все же заползал в его душу насмешливый голосок, твердивший, что он вздумал схватиться с самим дьяволом, а то и с какой-то еще более жуткой в своей непостижимости сущностью. Однако ничто уже не могло остановить Игорька.

Опережая события, он записал в дневник: "Я был как дитя, затерявшееся в пучине большого и больного города. Уже было весьма темно, и горели фонари. Я прислонился к могучей монастырской стене, прижался к ней лицом и вобрал в себя живот, поскольку меня тянуло не то блевать, не то плакать, или все разом, и вот в этом трагическом положении..."

Молодо, отдает несколько даже ребячеством, какой-то ноющей юношеской сентиментальностью, но ведь и горячо. Из глубины жизни часто доносятся шепоты и как будто всхлипы, распознаваемые мудростью как детский лепет, но в них-то чуткое ухо непременно уловит и подлинное чувство.

Ему хотелось доверить бумаге особое произведение ума – записки мелкого человека, начать с замысловатых абстракций, заключающих в себе все известное и значимое о загадках бытия, порассуждать о современном мире и положении дел в нем и под занавес бурно и беспощадно восстать на собственное ничтожество. Оно покорно разоблачает само себя перед лицом вечности.

Создал он, однако, всего лишь приведенную выше запись. Речь в ней зашла о едва ли не красивейшем уголке города, о небольшом и узком квартале между монастырской стеной и торговыми рядами, где был еще физически не отделенный от рядов сумрачный проход с как бы спрятанной в его почти что тупике церковкой. Иной раз, особенно вечерами, когда заходящее солнце не золотило, а разве что лишь нежным прикосновением красило башни и купола монастыря и самым выгодным образом освещало ту церквушку, Игорек останавливался в тени дерева и подолгу стоял в особом настроении какого-то, кажется, ожидания. И вот в этот вечер, после тайного присутствия возле беседки, он тоже там очутился, сбежав от своих врагов. Он смотрел на мощную монастырскую стену и башню, обозначавшую некий ее угол, на забавную и милую декоративность торговых рядов, на тихо прячущуюся в дикой, древней пасмурности строений церковку, и не мог насмотреться, все ожидая при этом, в сущности, чуда, ибо ему казалось, что не может в подобном месте не произойти с ним наконец удивительного события, может быть, встречи, которая разом перевернет всю его жизнь. Он все ждал, что из-за угла, из-за башни появится быстрым шагом человек с какой-то обязательной странностью в одежде или внешности, странностью, которая и предопределит их знакомство, его неизбежность. Но что было впрямь удивительно для вечеров, когда страдалец там стоял, и что можно принять за странность, так это то обстоятельство, что он вообще ни разу в том квартале никого не увидел и не встретил и любовался прежде всего его фантастической пустынностью. Так было и нынче. Пустынность в сочетании с его несколько запоздалым ожиданием поразительной встречи, в самом деле творившим итоговую вспышку бедной мятущейся юности в его едва ли уже не старой душе, давали ему право чувствовать себя персонажем некой трагически складывающейся истории или, если угодно, называться романтиком.

***

Наконец-то достигнут момент, когда можно расправить плечи и вздохнуть с облегчением, можно даже и покаяться, попросить прощения за предшествующее чрезмерное обилие всевозможных глупостей. Но иначе нельзя было. Мы задались целью рассказать о человеке, ставшем, если можно так выразиться, обладателем великой интуиции, – под интуицией мы в данном случае разумеем некое особое знание, более или менее густо окрашенное в мистические тона. Так вот, рисуя образ этого человека (или даже, пожалуй, следовало бы выразиться: т а к о г о человека), добросовестно стараясь изобразить его со всей возможной полнотой, вправе ли мы были пренебречь обстоятельствами, из которых он вышел, на том лишь основании, что эти обстоятельства убоги, нелепы и смехотворны?

Мы, как говорится, выставили – и нисколько не казним себя за это – нашего героя на посмешище, и мы уверены, что он, достигши своего величия, нимало, как мы знаем, не обязательного, не убедительного в глазах многих и многих, вовсе не оскорбляется и не куксится, если подвергается осмеянию его прошлое или славное настоящее.

Итак, переломный момент случился в узком переулке между монастырской стеной и торговыми рядами. Нельзя не согласиться с прозвучавшим уже мнением, что негоже изрядно вымахавшему и почти вошедшему в зрелость человеку называться Игорьком, да и сам тот переулок, собственно говоря, его исключительность и красота могли найти отражение и понимание лишь в чувствах взрослого и сознательного господина, а не какого-то легковесного юнца. Стало быть, уж в тот-то момент, который мы называем переломным и неоспоримо важным для нашего рассказа, мы имеем дело не с глуповатым Игорьком, а с вполне сложившимся и по-своему даже внушительным Игорем Тимофеевичем.

Напомним, что обстоятельства, побудившие нашего героя покинуть дачу – и, что как-то сразу определилось, фактически порвать с семьей – сесть в автобус, где рулил уже знакомый ему водитель (на этот раз обошлось без недоразумений и шоферских назиданий), достичь города и очутиться в замечательном переулке, полны глупости. Мы сочли своим долгом уделить ей внимание, а теперь спешим отметить и, если понадобится, так и объявить во всеуслышанье, что сам Игорь Тимофеевич, что бы он там ни выделывал, оставаясь Игорьком, далеко не глуп. Своим бегством он взорвал эпоху, в которой нагло торжествовали резонеры, сочинители несбыточной книги. Зачем было суетиться, таиться, подслушивать – вопрос из тех, что никогда не получают ответа. Но будет об этом. Заняться следует делами и сообщениями более важными, подтвердив, между прочим, и важность заблаговременного акцента, своего рода упора на факт обретения нашим героем полнозвучного имени. В известной степени именно оно делает более легким осознание последующего, – так фигура неизвестного, точкой завидневшаяся где-то у линии горизонта, делается если не безопасной, то уж, во всяком случае, более объяснимой по мере приближения и как бы роста ее истинных размеров. Впрочем, особых усилий и не потребуется, думаем, путь к пониманию, что в переулке с Игорем Тимофеевичем стряслось прозрение и озарение и он преобразился, легок, и многие одолеют его без специального труда. Но вот говорить о сути внезапной встряски и прорыва некой гениальности... Тут мы вынуждены прикрыться вспомогательной и в каком-то смысле запасной мыслью, что говорить впору, дескать, лишь в самой общей форме, позволяющей использовать доступные всякому разумению выражения и почти вовсе не затрагивать содержание самого откровения, его сущность. Заметим вскользь, что подобное облегчающее труд письменности и рассуждений средство не только удобно, но и соблазнительно, словно вещь необыкновенной, отнимающей рассудок и устойчивость красоты. Однако оставим сомнения и рассудим по справедливости: разве не в том лишь случае станет внятной нам упомянутая сущность, если и мы подвергнемся внутреннему преобразованию, какому подвергся наш герой, и как нам быть, если это для нас, конечно же, пока есть нечто из области фантастического?

Представьте себе, что вы появились на свет Божий в среде каких-нибудь крикливых, жадных и оборотистых рыбных торговцев, и все они безудержно гомонят, и стискивают вас, и доступными им способами воспитывают, и оголтело подталкивают к тому, чтобы вы продолжили их хлопотное, но, на их взгляд, выгодное дело, однако на склоне лет вы оказываетесь все же не торговцем, а прославленным медиком, лингвистом или адвокатом, большим, скажем, профессором, если не прямо академиком. Вы, стало быть, окидываете мысленным взором всю свою жизнь, обнаруживая в ней, помимо прочной и уже неизменной такости биографии, еще какой-то смутный, не очень-то поддающийся определению момент перехода от толкотни в туповатой, хотя и смышленой по-своему, среде к достижениям, лаврам и истинным триумфам учености. Минутная растерянность обязывает к плотному исследованию с применением арсенала научной психологии, а также, не исключено, и кое-каких знаменитых фрейдистских уловок, с непременным обращением к этическим нормам в финале, с не лишенными драматизма и грусти выводами нравственного характера. Тем не менее вам с самого начала ясно, что переход был непрост, даже каким-то мучительным он выдался, он, растянувшийся во времени и потребовавший от вас огромных, в иные мгновения и нечеловеческих усилий, – и так ли уж трудно, спросим мы, постичь его суть? Не достаточно ли подумать, что уже и родились вы со склонностью не к рыбной торговле, а к ученым или каким-нибудь иным общественно-полезным изысканиям, с тем призванием, которому вы затем и служили усердно и страстно в течение почти всей своей долгой и, надо полагать, удачной жизни?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю