355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Успехи Мыслящих (СИ) » Текст книги (страница 3)
Успехи Мыслящих (СИ)
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 02:30

Текст книги "Успехи Мыслящих (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Всплыл он внезапно в автобусе, ударил кулаком по спинке сидения и истерически рявкнул:

– Поехали! – Ему и думать не хотелось о той стороне, куда со временем умчится гостья отца, и он приказал, запальчиво работая над альтернативой: – Туда!

Складывалась ситуация, требовавшая какого-то разъясняющего вмешательства извне. Закопошившееся всеми своими органами и членами (пусть даже и невидимыми) существо Игорька рассуждало следующим образом: надо, если быть последовательным, прыгать со ступеньки на ступеньку, из одного слоя в другой, поднимаясь все выше, – это общее правило; а в частности, если брать мой случай, прыгать, прыгать и прыгать – пока не состоится особенно в этом случае необходимое, пока я не окажусь выше сословием, куда выше, чем это в заводе у папаши и всего нашего святого семейства. Они останутся в демократической сутолоке, среди всякой дряни и духовной нищеты, а я достигну изысканности, буду изощрен, как подобает аристократу духа. У всякого правила имеется исключение, и это обо мне: я исключителен.

Что тут может послужить своевременным и удачным пояснением? Наверное, следует прежде всего заметить, что водитель автобуса, в обычном своем существовании, когда ему не приходилось сталкиваться с чудаками, мечтателями и резонерами, простоватый парень, был убедительно далек от того, чтобы содействовать Игорьку в его бесполезных для людского множества планах.

– Друг мой, но город-то, город в другой стороне, – с твердой вдумчивостью возразил он. – И я не могу рулить для тех, кому не туда.

– Я недостаточно выразился, с недостаточной ясностью?.. Я сказал: туда!

Водитель взглянул на отдаленную гряду леса, где сумасшедший пассажир почему-то непременно хотел очутиться, и пожал плечами. Как только кончилась улица дачного поселка, кончился и асфальт. Дальше вела неплохо укатанная лесная дорога. И куда она вела, вдруг на миг стало совершенно непонятно водителю старенького, славно потрудившегося на своем веку автобуса. Он смешался. Ему даже вообразилось, что управляет он не автобусом, а детским велосипедом, крошечным и хрупким, и пассажиры слепились в ком у него на плечах. Вытянув шею, отчего, как он знал, его голова всегда уподобляется реющему на антенне флажку, он вопросительно взглянул на Игорька, но тот уже зарылся в глубину салона, сидел сам не свой и никак не отреагировал на шоферскую пытливость. Пассажирская мелкота – по пальцам можно было пересчитать публику, и была она безвидна – добродушно усмехалась на превращения головы, которые разыгрывались за стеклом кабины как на мутном экране. Мысленно чертыхался водитель и отчаянно крутил баранку; разрасталось у него странное, невесть откуда взявшееся и явно жгучее желание порезонерствовать.

Автобус продвигался медленно, дорога местами оказывалась весьма скверной. Лес вокруг становился все глуше, темнее и пасмурнее. Это вполне соответствовало настроению Игорька, и он утвердительно кивал, хмыкал и звонко бил кулаком теперь уже в раскрытую ладонь.

– Вижу, молодой человек, вы мучаетесь, – сказал водитель, останавливая машину и выходя к пассажиру, – мечетесь и пребываете в душевной растерянности, отчего, глядишь, испортите салон, заблюете мне его тут или еще что непотребное. Но я скажу, предваряя: нечего колебать устои. Не думайте, будто я темный невежда и ничего не ведаю. Я прекрасно осведомлен, что наша литература складывается из вопросов и вечно спрашивает, что делать и кто виноват, и пусть я не вызвался бы первым отвечать, но кому же, как не мне, знать, что помимо вопросов и всякого рода сомнений существуют вещи совершенно основательные и непоколебимые. Так, автобусное движение, полномочным представителем которого я являюсь, надежно организовано и располагает прочными маршрутами. Я же педантичен, и мне нужно, чтоб во всем была сообразность. Когда в чем-то она не замечается, я принимаюсь бороться и устраняю. Короче говоря, я бы на вашем месте, вместо того чтобы гоняться за призраками, обратил внимание на тот факт, что вы не один, имеется еще ряд живых существ под названием пассажиры, а кроме того, все мы живем в обществе, так что нечего и беситься как бы с жиру. А будете изгонять меня и прочих из своих понятий – сами исчезнете, как пустой звук.

Так сказал водитель, подумал Игорек. Кто как себя повел, слушая шоферскую речь, доподлинно неизвестно, а вот мелкотравчатые старики и старухи, замерев на своих местах, не мигая, с беспредельной неопределенностью смотрели на забредившего труженика дорог и перепутий, и это безусловный факт.

Наш герой, а он, напомним, ринулся устраивать прорыв, не сдавался, да оно и не годилось складывать оружие в борьбе за надобность и возможность совершить мучительный выбор. К тому же ему представлялось, что самый выбор уже сделан. Жребий брошен; и это осталось за спиной; а мосты сожжены. Он решил стремиться к утвердившемуся перед ним идеалу, стремиться самозабвенно и неистово, не оставляя избранной стези ни на одно мгновение своей жизни. Идеал гордо шагал по неземным тропам в облике непобедимого богатыря и определял весомый отказ от рутины, смутно, но узнаваемо зарисованной в виде домашних – семьи и ее главы Тимофея Константиновича.

Наступил тихий и теплый вечер. Приметив на погруженной в сумрак и первый сон улице дикие огни клуба, водитель испустил восторженный вопль: о-о-о! Странно взбодрился тут же и один из немногочисленных пассажиров. Этот последний обладал замечательным свойством, пузатый и добродушный на вид, этакий веселый красномордый дядька, он с фамильярностью человека широкой души вступал в общение с какого угодно рода публикой и всякая аудитория едва ли не тотчас же начинала воображать его своим в доску парнем. Он даже и жил как бы всеобщей, на всех хватающей жизнью. Он мгновенно открыл для себя завлекающие возможности существования в какой-то фантастической, словно бы нарочитой тьме ярко сияющего клуба и захотел непременно побывать в этом заведении, и патетически восклицал он что-то, и хлопал себя по ляжкам и ягодицам, и с подростковой прытью выпрыгивал из автобуса, и Игорек, неожиданно обретший неумеренную покладистость, покорно поплелся за этим удивительным человеком.

На темной тропе, когда они так шли, эти двое, вдруг кто-то крепко ударил Игорька в затылок. Разноцветные пятна калейдоскопно закрутились в его голове, повествуя о призрачном, словно бы и вовсе не реальном, но неуместно веселом и определенно превосходящем его густые и в известном смысле тяжеловесные умственные построения этого вечера. Он упал на землю, стал, умываясь кровью и слезами, барахтаться в чем-то рыхлом и влажном, как бы в грязи. И с некоторой отвлеченностью сознавал: припечатали меня...

***

– Мог ли почтенный поэт и прозаик Кузмин быть песьеголовым распространителем брюшного тифа? – важно, с сошедшимися грозно на переносице бровями, осведомился Тимофей Константинович у своей засидевшейся гостьи. Одновременно он с робостью, несколько для него странной и как бы косвенной, не вполне с ним происходящей, проделал движения, похожие на плавательные, – видимо, в этом находил опору, схватившись с навалившейся на него заботой освоения каких-то неожиданных и поразительных, едва ли не фантастических помышлений.

Невозможно установить, кому вздумалось ударить отправившегося пожить клубной жизнью Игорька, трудно понять, почему интерес величавого старца к знаменитому писателю вылился в абсурдный вопрос. Даже в столь простой истории, как эта, остаются свои загадки и пробелы. Нельзя исключать и вероятие искажений, искусного наведения порчи и даже, можно сказать, прямых инсинуаций, возникших по причинам нам непонятным, а то и вообще ускользнувшим от нашего внимания. Впрочем, это фон истории, которого мы предпочитаем не касаться, находя в нем слишком мало реального. С другой стороны, спору нет, закравшиеся в сознание, навстречу никогда, кажется, не остывающей у него пытливости, поэт и брюшной тиф, в каком бы они там виде ни предстали и какую цель при этом ни преследовали, сложились для ощущений, впечатлений и умозаключений неуемного старика в безусловную реальность.

С прощупывающей вечерней прохладой веранды, где уже дико заметались темнокрылые мотыльки, Тимофей Константинович и его гостья, продолжая беседовать, перешли в просторную и прекрасно освещенную комнату. Живо откликалась на поставленный вопрос женщина; ей и в голову не пришло как-либо усомниться в его обоснованности, в том, что он заключает в себе глубокий смысл. Этот смысл, без особых размышлений полагала она, даже если в него не вдумываться, а то и вовсе невозможно вдуматься и вникнуть, составляет сущность самого вопроса, и это, как ничто другое, свидетельствует о непреложной его реальности. О существовании его реальности, добавила бы она, пожалуй, когда б ей довелось не шутя прояснять и обосновывать ее отношение к загадочно слетевшему с уст собеседника высказыванию. Возбужденно, с излишествами, перебирала она ногами и вот так, в лихорадке, словно танцуя, лепетала на ходу:

– Почему не мог? – вполне мог, как и всякий из нас, грешных. Но если речь идет о настоящей литературе, то быть с песьей головенкой Кузмину, как, впрочем, и любому мало-мальски одаренному человеку на его месте, не где-то между "Вешними водами" Тургенева и очередным фильмом Вуди-Буди... а так, именно так, и не удивляйтесь! я называю пользующегося незаслуженной славой режиссера... О нет, не в указанной нише, что бы там ни писали в иных аннотациях, не в ней, ибо это, согласитесь, ниша слишком уж широкая и... как бы это выразить... неопределенная, что ли... Представим себе на минуточку, что она и впрямь существует, а? А ведь надо еще хорошенько поостеречься, не ступить, словно в кучу дерьма, в окололитературную возню. И что, говоря вообще, нам помешает сунуть в нее любого мало-мальски понаторевшего в грамоте и взявшегося за перо господина? То есть в нишу, а некоторым образом и в возню... Но давайте по существу. Есть ниша Тургенева, а куда деваться бедному Вуди-Буди, это, как говорится, не наша забота.

– А Боса-Боса? – пробормотал уже в некоторой оторопи хозяин. С туповатой сонливостью хлопал веками. Он думал о "танце" гостьи, все ощутимее находя его глупым и даже неприличным, и о том, как сам он этаким несмышленым и малодушным младенцем совершал – Бог знает где! – плавательные телодвижения. У нас уже театр мимики и жеста, а прелестная нить беседы безрассудно утрачена, пришел старик к печальному выводу.

Гостья продолжала, не замечая печали собеседника и его попыток определиться в том состоянии дел, к которому они после долгих и теперь казавшихся совершенно бесплодными усилий пришли:

– И когда б возник на горизонте старик Державин или вмешался Достоевский... Проигрался в пух и прах Федор Михайлович, остался без штанов, вынужден судорожно писать очередной великий роман и вдруг видит перед собой не Тургенева, его гением превращенного в одного из персонажей "Бесов", а совершенно неизвестного ему Кузмина... Так? Так! И что обязывало бы его думать, что это во всех отношениях превосходный человек, а не типичный разносчик заразы или, к примеру сказать, поджигатель? Ровным счетом ничего, а мысли, как заметил Розанов, бывают разные. Главное, уметь их живо и памятно изложить на бумаге. Вот в чем дело.

– Есть у медали и другая сторона, – поднял руку Тимофей Константинович, и стрелой вылетел из нее, сжатой в кулак, образованный соседствующими пальцами пучок – заграничного вида буква, подразумевающая некое торжество, упоение победой.

Женщина усмехнулась, не понимая, с чего бы торжествовать явно приунывшему старику.

– Увы, – жаловался он, – не только взрослая и закабаленная специализацией, регламентацией и прочими социальными гадостями, но и вообще всякая наша жизнь теперь не так ярка и самобытна, как, скажем, у Клеопатры и Ланселота Озерного. Зададимся вопросом: хоть на что-то годен наш нынешний стиль? Вопрос не в том, достоин ли Грааль усилий, затраченных на его поиски, а в его, вопроса, собственной глубине, в его широком, далеко не всякому дающемся на зуб формате. И потому мы спрашиваем: да не проигрываем ли мы каждым прожитым днем эпохам знаменитых диктаторов и конквистадоров?

– И тореадоров.

– Пусть они всего лишь раскрашены все равно что лубок, пусть они картонные, жестяные и попрятались, как насекомые, между пожелтевшими страницами книг, пусть можно дистанцироваться от них грубым словом "недоразвитые", а все же... Наше поражение начинается даже не в унылых заводских цехах с их убивающими все живое конвейерами, а в офисах, на биржах и в лишенных всякого душевного тепла гигантских предприятиях общепита. Расплодившиеся там и сям акционеры это на самом деле мертвецы, захватившие власть над живыми. Но жизнь продолжается, хотя я в корне не согласен с существующим положением вещей, прежде всего с тем, что всякого рода лирики нынче в кармане у абсолютных физиков, а поэты в шутовских колпаках пляшут перед надутыми толстосумами и всякой жирующей нечистью. И когда мы, критики, – а уж мы-то, – болезненно, с совершенно измельчавшим вдруг обликом вскрикнул Тимофей Константинович, – литературное дело знаем назубок! – когда мы, без долгих размышлений и, может быть, просто от всей души, нарекаем того или иного писателя, вскинувшегося над прочими, гением, звучит это солидно и многозначительно. Это даже и многообещающе звучит. Как откровение, как благая весть... Как бы проносится в воздухе то ли ангел, то ли некий бог, спешащий взять на себя наши грехи... Это и есть феномен нашей профессии, скажем так – то, что от нее сохранилось. И как хочется петь дифирамбы, да редко приходится, нет оснований. Жаль! Добавить же, милая, добавить к сказанному могу и должен одно: вы мне, увы, не показались.

Вдова-секретарша привскочила, отшатнулась, шлепнулась снова на стул. Застучали ее нежные косточки, а в глазах зловеще качнулись сумрачные огоньки и какие-то отвратительно голого вида тени; тревожным колокольчиком зазвенело сердце.

– Не показалась? Вы шутите? Или что? Это у вас сплав символики с неуместно вклинившимся сарказмом?

Старик мелко, неприятно посмеивался, замечая по одной лишь мелодике речи своей собеседницы, как включившая обороты вспыльчивость сталкивает ее в нелепости пафоса униженной и оскорбленной.

– Вы недурно спланировали свой визит, – сказал он, – и отчетливо вам представилось в какой-то момент, что есть у вас все основания здорово себя позиционировать, а все-таки не увидел я у вас ни перспективы, ни тем более проблесков гениальности. Вы ведь и не написали еще ничего, да? Вы только говорите и обещаете!

На повышенных тонах заговорили хозяин и гостья; в некоторые мгновения и змеино извивался плачущий голос вдовы. И чувствовалось, что хозяин теперь коварен, обходится с гостьей несправедливо. Во всех углах дома, ярких и в обычное время едва ли не заброшенных, вытесняя тени, затолкались нервные возгласы, казалось, будто вещи визгливо обмениваются вопросами и ответами, а затем и бездумно проклинают друг друга. Но пришла ночь, и резко воцарилась тишина.

Вот она, "миленькая, чистенькая комнатенка, отнюдь не заслуживающая специального описания". Вот и волшебное зеркало. Из этого узкого, замкнутого и, пожалуй, мрачного мирка он, Игорек, выкарабкался вчера в некое вольное странствие, обернувшееся постыдным фарсом. Зачем-то был вздут, катался по земле весь в соплях, окровавленный.

И тут действие, растянутое в безвременье наподобие резины, вдруг убыстряется, сжимается пружиной, выстреливает, наскоро упестряется прочерками, на детективный манер символизирующими провалы, и кто знает, что там в них делалось, в этих провалах. Лицо Игорька украшает уже мужественное и жесткое выражение, его подбородок медленно и жутко выстраивается в квадрат, а зрачки суживаются до пылающих точек, из которых вот-вот ударят испепеляющие лучи; он садится на стул, вытягивает ноги и приказывает душе, успевшей вытереть сопли и кровь бесплотной ладошкой:

– Пиши!

"Я, – пишет Игорек в своем дневнике, – еще не убелился благородными сединами, но пожил-то достаточно, хотя, если рассмотреть меня на фоне вечности и фактического отсутствия времени, я, пожалуй, окажусь бесконечно малым, страшно молодым, дивно юным и, попроще сказать, микроскопически младенческим. Говорят, жизнь человека – дар, полученный им свыше, а я говорю, что наша жизнь – жертва, которую мы приносим злым богам. Это мой пессимизм, и в его глубине с чрезвычайной активностью развивается склонность к мрачным гротескам. Она уже как наваждение, я, вот, увижу где застолье, празднующих, ликующих людей – тотчас воображается, что это сборище скелетов пирует. Но долой околичности и обтекаемости, признаю с предельной прямотой: я – ничтожество. Ожесточалось ли мое сердце, когда я видел, что невидимые жрецы, моей же душой сотканные, швыряют меня на обильно политый кровью алтарь и заносят надо мной нож, а боги при этом бесчеловечно хохочут, тогда как поодаль, глядишь, человек, по виду ничем не лучше меня, преспокойно обретается, словно безнаказанный гад, и ничего такого, как со мной, с ним не происходит? Что греха таить, порой ужасно ожесточалось, и я скрежетал зубами. В некой ярости я и взялся за сочинение дневника, хотя понимал, что иной критик, например мой отец, человек куда более легкомысленный, чем я, сумел бы представить дело таким образом, будто я, мол, руководствовался в этом исключительно завистью к чьим-то литературным успехам. Папаша пока не замечен в подобном поклепе, но это единственно потому, что он и не подозревает о моих пробах пера. Скажу еще вот что. Раз уж я завел дневник, я вправе предполагать, что составляю не только летопись своей жизни, но и не что иное, как документ эпохи или даже некий трактат. Вопрос это трудный и как-то мерзко щекотливый, поскольку не имею рекомендаций творческого характера и никто, собственно, не учил меня, где и как в таком дневнике приютить тревоги и настроения дня. Конечно, если по-настоящему поставить вопрос об истинном существе взаимоотношений культуры и веры, ребром поставить, а не бесполезным криком, не хрестоматийным русским диспутом где-то в чаду и гаме пивной, то уж чего-чего, а тревог и всяких настроений нахлынет хоть отбавляй. Но пока не я конкретно, как единственный и неповторимый, его, вопрос, ставлю, а какой-то, кажется, самый что ни на есть общий ход моих – и в то же время не совсем моих – рассуждений, некая складывающаяся как бы даже сама собой диалектика предположений. Вопрос возник где-то в мешанине витийства, что бывает и зловредно, ибо похоже на мотню, пропитанную Бог знает какой влагой и какими запахами и начинает подванивать, а в такой мотне всякое ведь может завестись. И ежели я еще вернусь к нему, будет великим преступлением с моей стороны не дать ему полного простора, чтобы он тогда прозвучал уже со всей достойной его, грозной и тяжелой силой, так, как это бывает у действительно думающих и чувствующих людей, измученных, но не сломленных и властных ставить и не такие вопросы во всем их чудовищном величии и коварном блеске. А ведь нигде в современности не видать, чтобы этот вопрос, над которым я в данный момент бьюсь, словно страдалец за ту же веру, что выглядит по меньшей мере странно, ведь если культурой письма я мало-помалу овладеваю, то вера – все равно что непочатый край, так с чего бы, спрашивается, мне и страдать-то... Но прервусь с этим и продолжу начатое, утверждая, что в окружающем меня мире, в нашей пресловутой современности не видать, чтобы мой проклятый вопрос занимал по-настоящему людей, то есть не какие-то там отдельные затаившиеся умы, а хотя бы двух или трех открыто собравшихся во имя вечного спора или во имя Сына Божьего. Следовательно, и спор, который тут у меня теоретически прорисовывается, спор между духовным и светским началами, уже не является, и являлся ли когда-либо – Бог весть!.. да, не является вечным и глобальным и при всей своей серьезности нисколько не доходит до тех или иных жутковатых подробностей. Между тем вопрос порождает вопросы, а вслед за тем разнообразные ответвления и филиалы, где проще простого погрязнуть в суете и запутаться, однако в мою пользу говорит уже то, что я, в общем и целом, недурно справился. Среди суеты, отнюдь не предаваясь вакханалиям, я с должным вниманием коснулся соответствующей литературы по заинтересовавшему меня вопросу и, прекрасно разобравшись в ней, считаю возможным заявить, что проблема взаимоотношений мирского и духовного у нас не то что не разработана, а еще толком и не поставлена".

В минуты обобщений он видел себя суровым монахом, глубоким затворником в сфере духовного поиска, а проваливаясь на нижние этажи познания – почти радостным певцом затейливой, эстетически ладной и гармоничной старины, возводившей прекрасные храмы и не отлучавшейся надолго с поля брани. И тогда до мурашек по спине чувствовался разрыв между земным и небесным, в котором легко затеряться, но нельзя обрести их слитности, и казалось, что все устроится наилучшим образом, если соединить земное и небесное все же удастся. А нынче ему пришло в голову, что, изрешетив пулями зеркало, он в той ли иной мере поразит и уничтожит нечто существенное, в своем роде основополагающее. Впрочем, не все ли равно, во что стрелять? Или в кого. Зло разъело всех и вся, – так он считал. Так видел. Почему не выхватить пистолет и не выстрелить первым делом в голову Изабеллочке – просто потому, что по сумме всяких накопившихся у него представлений и впечатлений она ближе других? Кусочек свинца втянется в одно ухо красавицы, выскочит из другого, забавный, как замельтешивший отдельно клочок чего-то постыдного и всеми замалчиваемого.

– Боже мой, что за мысли! – трагически воскликнул Игорек.

Пистолета, однако, под рукой не было, а тут еще выглянула из написанного черта, грозящая завладеть пытливостью и обернуться непростой проблемой. Это что же, спрашивается, впрямь удалось ему, и если да, то как, рассмотреть себя на фоне вечности и даже фактического отсутствия времени? Ой ли! Но как хорошо было бы, когда б в самом деле удалось. Когда б не то что рассмотреть, а и слиться с этой самой вечностью, исчезнуть в ней, а отсутствие времени, что бы оно собой ни представляло, – его пережить, испытать на собственной шкуре, прочувствовать всей душой и всем сердцем.

Утро выдалось туманное, и из тумана вдруг выскочила, как ужаленная, Изабеллочка. Подпрыгивая, перебирая в воздухе ножками, радостно улыбаясь, она впорхнула в комнату. Внесла массу энергии, задора, и уже хлопотала бессмысленно, жужжала, как муха, мотыльком носилась из угла в угол, била крылышками. После воображаемого покушения на убийство Игорек знал, что ненависть отнюдь не украшает его, не соответствует его внешности вполне благородного человека; она ему не к лицу. А вот Изабеллочку он теперь понять не мог сполна и смотрел на нее как на нечто неопределенное, не таящее в себе, возможно, никакой поддающейся разумению сущности.

Или вот еще касательно фона вечности. Конечно, где уж там позировать на таковом, не тот случай, да и попросту глупо, подло вышло бы, так что триумфом было бы не себя рассмотреть, но предположенный фон, то есть самое вечность, и, между прочим, вспоминается эпизод, когда нечто подобное чуть было не свершилось. Мог, мог тогда Игорек коснуться вечности, некоторым образом оказаться на фоне. Не беда, что был он в ту пору маленьким дурачком. Так вот, однажды в далеком детстве умный педагог, склонный к глубокомысленным театральным постановкам, предложил ему сыграть роль царевича Димитрия, зарезанного в Угличе, и в случае удачной игры, достойного перевоплощения – разве не сунулся бы он, сам того, может быть, не сознавая и не понимая, в нечто запредельное, всегдашнее, вечное? Подумать только, он – царевич, и его режут в Угличе при обстоятельствах, до сих пор не разгаданных. Ему больно? Он может с полной аккуратностью и точностью назвать имена своих убийц? Ему приятно после всего пережитого оказаться, в глазах многих и многих поколений, святым, невинно убиенным ангелочком? Но не успел Игорек сыграть, не успел он, собственно, преодолеть смущение и ответить на лестное предложение согласием, как все вокруг внезапно заволновались и стали печься о нем как о зарезанном, загубленном, пропащем человеке. Он очутился среди живых словно бы призраком, этаким хорошеньким почем зря убитым малышом, и появлялся где – тотчас там зачинался словно бы некий плач, слышались вздохи и горестные восклицания. И не дрогнула у проклятых убийц рука? На ангелочка покусились, нежное горло вспороли! Лицемерные, мерзкие взрослые, казавшиеся все поголовно безнадежными, невесть зачем еще живущими стариками, гнусно причитали, а за спиной, чувствовал наш герой, – цирк, где тем же причитающим смешон и несчастный Димитрий, и ни за что ни про что опрокинутый в пыль Игорек, и все на свете. Он мог стать небесным героем, а стал земным шутом. Игорек до сих пор остро и мучительно переживал этот свой чудовищный провал; ну, не то чтобы в самом деле страдал, а как-то куксился, кривился, припомнив, воображал даже, будто краска стыда и негодования заливает его обычно бледные щеки, выдающие столь приемлемый и желанный для него аскетизм. Что впрямь было остро, так это колючий взгляд, который он, прищурившись, неистово напрягши мускулы лица, устремлял в таких случаях перед собой, высверливая какие-то дыры в тесно и, надо полагать, нехорошо обступающей его действительности.

Прошлое, как его создали окружающие, было преступно по отношению к Игорьку, даже и к тому непростому гражданину, каким он сделался нынче, врагу родного отца и сочинителю затейливых дневниковых записей, – ведь оно устроилось таким образом и разлилось таким болотом, что вырваться из него без умоисступления, надрыва и, ясное дело, невосполнимых потерь оказалось совершенно невозможно. Еще нуждается в скрупулезном подсчете и толковании мера утрат, как и то, что из-за былых мучений теперь не так в его нынешнем существовании. А взять ту же Изабеллочку... Она весела, радостно посмеивается, и все это, похоже, оттого, что оба они, несмотря на нелепые приключения детской поры, выжили и им предстоит и дальше разыгрывать некую житейскую комедию; оттого же она легкомысленна, слегка даже глуповата. И в то же время ясно, что она была бы собрана, торжественна и выглядела бы необычайно разумной, когда б Игорек наложил на себя руки и ей довелось закрыть ему, бедняге, глаза. Естественным образом возникает вопрос, веселилась бы сия девица, стукни ей в голову ужасная догадка, что ее друг и жених внутренне вовсе не расположен разыгрывать комедию. Так вот! Берем Изабеллочку, перемещаем к гробу, к телу почившего друга, лепим нечто ритуальное и картинное, – и задаемся вопросом, почему подобные сцены, ничего не говорящие о подлинном ремесле и призвании Изабеллочки и вряд ли способные доставить ей, недалекой, истинное наслаждение, каким-то таинственным образом преображают ее в существо разумное, вполне высокоразвитое и куда как гармоничное. И вот уже в глубине души Игорек догадывается о страшной тайне бытия: случись Изабеллочке в самом деле закрыть ему глаза, все в мире устроилось бы как-то иначе и вышло бы так, что Изабеллочка и всегда была, и уж тем более будет впредь существом блестяще организованным и имеющим как бы громкое, мировое значение.

Впрочем, совсем не обязательна, вряд ли нужна ей слава. Допустим, она всего лишь из тех, кто спокойно делает свое дело или не делает его, занимается Бог знает чем, даже частенько живет подобно самым обыкновенным людям. Она способна с полнейшей невозмутимостью наблюдать, как суетливый человечишко, на что-то там претендующий, хотя бы и на царский венец, пробегает у ее ног, и не трогать его. Но таковы уж эти люди, что непременно приходит минута, когда вся кровь словно стынет в их жилах, руки, пальцы леденеют, и они покидают места своего обитания, идут, заведомо зная, куда идти, находят предназначенного в жертву смерти человека и хладнокровно закрывают ему глаза. Как хочешь барахтайся, извивайся, какими угодно словами умоляй их пощадить тебя, – все напрасно, ибо они ничего уже не делают, кроме своего дела, и не остановятся, пока не доведут его до конца. Так устроено бытие для человеческого муравейника, так решены для него вопросы жизни и смерти. Умерщвленного человека погребают в могиле, где он гниет, истлевает и в конечном счете превращается в ноль. Может быть, и внешняя, до жути не душевная сила изобрела смерть, но носят ее в себе и служат ее орудием сами живые существа и прежде всего некоторые отдельные человеческие особи, своего рода избранники и посвященные.

А посвящены они, главным образом, в рутину повседневности, тупости, безразличия, однообразия, отсутствия всякой оригинальности, и эта рутина есть первая, еще не очевидная, не украшенная надгробиями и изваяниями скорби, но оттого не менее существенная, могила, этакое огромное, копошащееся, само себя обрабатывающее захоронение. Говорят о борьбе противоположностей, старого с новым и нового со старым, или, скажем, о классовой борьбе, а в действительности всегда и везде происходит борьба разума с глупостью, и что скрывать, подозрительно часто верх берут глупцы. На природу, на стихии тут валить нечего, разум целен, емок, содержателен, но и глупость, при всем том, что в голове у большинства Бог знает что творится, не выглядит песочным строением, она тоже монолитна, крепка и способна впечатлять. Не является ли энергия глупцов, очень часто показывающая признаки неукротимого рвения, бешенства, готовности идти напролом, основной разящей силой, важнейшим средством умерщвления? И разве он, Игорек, которого оплакивали еще в детстве, не первый претендент на то, чтобы Изабеллочка закрыла ему глаза? Он умен, это факт, а Изабеллочка, выходит дело, глупа?

Теперь-то он в курсе, что последует, если невеста сыграет свою смертоносную роль. Он также отлично понимает, что может случиться после расстрела Изабеллочки или собственной головы. Когда он думает или попросту пишет в дневнике о подобных вещах, что-то в его душе откликается, лучше сказать, ищет возможности откликнуться на вопрос о смерти почти твердой убежденностью, что за гробом человеческое существование не только не прекращается, но обретает черты особого развития и недостижимого на земле, убийственно мрачного великолепия. Нельзя сказать, чтобы таинственное шевеление, порождающее этот отклик, очень уж его воодушевляло, ведь жизнь сама по себе слишком все же темна и неудовлетворительна для такого беспокойного человека, как он. Все так посредственно, серо, убого даже при наличии контрастов и невзирая на то, что на досуге можно, конечно, вволю насладиться неописуемой раскраской цветов, от души повеселиться где-нибудь в клубе... За контрасты впору хвататься утопающему. В предположенное и кстати помянутое загробье из внешнего мира ветер не приносит ничего радостного и окрыляющего, хотя это, разумеется, не вполне так. Положим, все там худо и неправильно. Однако и это не соответствует действительности. И все же, все же, теперь Игорьку куда как ясно, что есть существа, где-то и как-то проходящие специальную выучку, особым образом натренированные, натасканные, и одна из важнейших задач их существования – в должный час закрывать тому или иному человеку глаза, отправляя его к праотцам. Не хотел бы он быть таким существом, и не хочется ему, чтобы вылезло оно из милой Изабеллочки, но глупой девчонке этого, кажется, не избежать, да и он, как ни крути, все же по природе своей является, увы, каким-то умственным и духовным могильщиком. Кого ему иной раз действительно хочется обескуражить, подавить, отправить куда подальше, так это папашу, – привязан к старику, но, будь у того потоньше шкура, болью отзывалась бы в его отцовском сердце эта привязанность. По всему заметно, что старик как-то несогласован с сыном и не способен образовать взаимоотношения, при которых они удачно дополняли бы друг друга; отец не притерт к сыну, и частые взрывы возмущения вызывает это у сына.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю