355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Успехи Мыслящих (СИ) » Текст книги (страница 2)
Успехи Мыслящих (СИ)
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 02:30

Текст книги "Успехи Мыслящих (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

– Бесподобная, бесподобная!

– С Богом! – сказал Гаврила, осушая внушительный бокал.

И я осушил. Гаврила определенно намечал путь тотальных возлияний; таков был его план на тот вечер. А вот ведь какая штука: куда бы ни шел я в сказанном клубе, предо мной, как из-под земли, возникал верзила в сером плаще и низко надвинутой на глаза шляпе, тоже серой. Сурово молчал он, а все же казалось, будто дико, зловеще хохочет. На миг-другой подняв глаза, он бросал на меня молнией сверкавший угрюмый взгляд и, отворачивая борт пиджака, показывал приколотый к внутренней стороне того лист бумаги, на котором было начертано: "Товарищ Тимофей – козел отпущения". Меня это бесило. Я морщился и крутил носом, словно в действиях сумасшедшего незнакомца было что-то зловонное, но ведь и впрямь настойчивость этого человека могла произвести весьма неприятное впечатление, вот я и надумал, в конечном счете, не без стыдливости и омерзения уводить взгляд в сторону, делая вид, будто предпочитаю ничего не замечать.

Неожиданно и потрясающе Гаврила с Пашей Ромуальдовной, топоча, ошалело взвизгивая, выбежали на сцену и массу, поймите, неподъемную для прочих массу энергии излили в исполнение какого-то сумасшедшего акробатического этюда, причем дамочка, неистовствуя, извивалась что твоя змея, а мой друг и учитель показывал недюжинную силу, подбрасывая ее, что же до таинственного верзилы, то он, неслышно подойдя сзади, вкрадчиво шепнул мне в ухо:

– Недурно они развлекаются, а? Я ж говорил... Понял? Это жулье, полное, абсолютное жулье! Издеваются над здравым смыслом, а тебя, дурачка, морочат и втаптывают в грязь. И я тебя предупреждал. Ты читал, что у меня написано? Но это еще в духе изящной словесности и с религиозным оттенком, а пропишу грубее и конкретнее, так ты у меня вовсе выйдешь микробом.

Я шарахнулся прочь, меня обожгло, как взрывом, ударной волной отнесло на неопределенное расстояние, я заметил еще адскую, воспламеняющую воздух скорость золотого зуба, искавшего, видимо, где бы стать на моем пути – в предотвращение моего отступничества – неодолимой преградой или прямо вонзиться в мою голову, тем не менее я благополучно очутился на улице и в сумерках помчался куда глаза глядят. Я ничего не понимал, и лишь косвенно мой разум брезжил где-то в разнообразных отрывках из уже прочитанных мной в ту пору романов. Мой собственный роман – с Пашей Ромуальдовной, гуманные наставления Гаврилы и бесчеловечность его карательных мер, его враждебное отношение к моей возлюбленной... И вот уже наставник попирает мою любовь, уводит мою женщину, лихо отплясывает с ней... И этот сумасшедший с записью, скрытой под пиджаком... Я – козел отпущения? Незнакомец представился мне дьяволом, польстившимся на мою нежную юность и не смогшим сдержать нечеловеческий смех при виде моей постыдной неопытности и слепоты. Я увидел Гаврилу Страшных мелким бесом, в свое удовольствие водившим меня за нос и всегда готовым меня растерзать. Паша Ромуальдовна превратила меня в свинью, а теперь и Гаврила с удивительной при его уме доверчивостью потянулся на остров, где орудовала эта злая волшебница.

Сущее погрузилось в туман, и я брел в нескончаемом тумане с топором за пазухой, воображаемо приготовленным для поражения обидчиков. Закрывая глаза, я никоим образом не переставал видеть этих последних. Вот что значит мысленный взор! вот какова его сила! И какими же грандиозными красками могло заиграть в этом тумане, и почти заиграло, мое нелепое, словно бы надуманное существование! Но что значит быть козлом отпущения в означенных обстоятельствах? Живой мишенью, жертвой – это еще куда ни шло, это более или менее понятно, но дальше и больше... вообразить, будто через меня отпускаются грехи Гаврилы Страшных или Паши Ромуальдовны?.. возможно ли? Я должен каким-то образом испытать это отпущение на собственной шкуре? И как мне вообще осмыслить их грехи? Как мне осознать эти грехи как нечто пребывающее вне меня и обладающее собственной реальностью, если Паша Ромуальдовна безумно красива и привлекательна и запросто колдует надо мной, так что я фактически у нее в кармане, а ум Гаврилы намного выше моего и я любое его слово принимаю на веру, готов исполнить любое его приказание и, наверно, никогда не свергну его отнюдь не легкое иго? Я могу сгоряча подумать, что они совершенны и безгрешны или что их грехи это, собственно говоря, мои грехи, но приведет ли такой исход мысли к уверенности, что уже некоторым образом существует картина, изображающая меня упомянутым козлом? С другой стороны, как бы то ни было, то есть существует картина или нет, еще вопрос, нужна ли мне эта самая уверенность, о которой я сказал выше? Не лучше ли просто жить, горячиться, плыть по течению, страстно барахтаться, пока есть силы? Вот только страшно сознавать, что выше они меня, эти двое, с непобедимой самостоятельностью и властно возвышаются... Что какая-то распущенная бабенка, фактически грязная шлюшка, красивее чуть ли не до права безнаказанно унижать меня, а грубый, вульгарный материалист с золотым зубом от Гусмана в черной и ненасытной пасти чудовищно умнее – это словно пресс, под которым трещат мои косточки...

Но есть, конечно, и другие, еще какие-то люди, некие личности, есть, наверняка есть другие пути, иные варианты познания. Может быть, есть даже другие клубы. Мало-помалу пришло понимание, что я, бегущий куда-то, не узнаю города, не ведаю, в каком его уголке очутился, не в силах сообразить, почему этот уголок далеко не живописен и с чего бы это в нем этакая мрачная, гнетущая теснота. Происходящее немножко пугало, но происходило ли что-то? Странное выходило дело: меня предали – не мог же я не считать внезапную слитность Гаврилы и Паши Ромуальдовны предательством! – а между тем мне, загнанному в фантастическое сгущение времени и пространства, все окружающее в естественном порядке представлялось одной сплошной иллюзией... а? чуете, чем пахнет? Вы пришли и болтаете тут, я могу вас пощупать, убедиться, что вы из плоти и крови, хотя я до сих пор не знаю вашего имени или просто забыл, если вы говорили его, а тогда получалось, что отступником делался я, именно я, а не те, кто остался в клубе и кого я уже воображал химерами. Отступником, отщепенцем... Уж не изгоем ли? Невыносимый страх овладел мной. Я выпучив глаза смотрел на неохватный сгусток иллюзии.

Я с дрожью в членах и со слезой в глазах смотрел на приземистые домишки и на топорщившиеся рядом с ними сурового вида громады и впитывал на всем этом лежавший жутковатый налет серости, а серая ровная улица бежала и бежала вдаль, словно без конца, но вдруг резко обрывалась на горизонте, словно там, дальше, уже и не было ничего. Грузные коротконогие люди в одинаковых серых шерстяных шапочках возились на мостовой, разбитой и несомненно нуждавшейся в их пролетарской диктатуре, я робко, блеющим голоском спросил у них, где же какие-нибудь вехи и ориентиры, и один из них, даже не взглянув в мою сторону, махнул рукой: там! Образовался громоздкий и как будто проржавевший мост. Над неким месивом он взлетал. Где-то сбоку, имея в виду обязательно держаться этого мощного и устрашающего сооружения как дающего единственно правильное направление, я прошел немного по узкому железному мостику и скоро уткнулся в запертую на пудовый замок дверь. Вы еще как следует слушаете, милая?

Вдова солидно кивнула: она слушает, на сей счет нечего беспокоиться, она внимает как нельзя лучше. Величественна она была в этот момент. Без затруднений, размеренно усваивала рассказ, безумное прошлое рассказчика и его самого.

– Спрыгнув с мостика, у своих ног, а там была мать-земля сырая, я внезапно увидел образующую широкие и то ли влажные, то ли жирные, смахивающие на вытянутые в трубочку губы края дыру и без дальних раздумий, иначе сказать, бездумно, приник к ней. Далеко внизу в полумраке двигалось что-то похожее на эскалатор, нет, скорее на конвейер, и тотчас же, едва я воззрился, толстая и нескладная женщина рухнула на неумолимо ползущую черную ленту, забилась в конвульсиях, я жадно смотрел, а она дергалась и подпрыгивала, как тряпичная кукла. Я ужаснулся. Мне пришло в голову, что это специальная картина жизни, которая реализовалась по той простой причине, что я заглянул в дыру, а не потому, что будто бы всюду жизнь. Цель картины – показать мне, что вот, смотри, смотри, какие формы способна наша жизнь принимать. Да, наша, но впрямь ли наша? То есть я хочу спросить: моя ли? Случившееся с толстухой кем-то устроено для моего воспитания и дальнейшего развития, если, конечно, не в шутку, а вместе с тем это всего лишь картина, и у меня нет оснований толковать ее так, что она-де изображает и мою жизнь, хотя, с другой стороны, я ведь твердо и бесспорно ее вижу, стало быть, это уже нечто неотвратимо мое.

Божешки-божешки, Боже мой, да тут, прямо сказать, везде и всюду заколдованный круг! Как близко, буквально под ногами, мучается человек, и как это скрыто от глаз веселящихся в клубе людей, и какой долгий и странный путь нужно проделать, чтобы это увидеть; я позволю себе высказать такую мысль: да разве не одно то лишь, что я по счастливой случайности наткнулся на отвратительную дыру в земле, дало мне возможность заглянуть в неизвестный прежде, даже словно чуждый мирок? И вот уже толстуха словно бы преподносится мне в дар, некоторым образом становится частью моего существования, деталью моего бытия, моей вещью. А между тем она, грубо выражаясь, "не подарок". Нет, не скажешь по лицу этой корчащейся, страдающей особы, что она думает о высоком, что ей ведомы удивительные формы искусства живописи или ваяния, что ее заботят проблемы философии и перспективы наук, что ей хоть сколько-то интересно вникать в речи политических догматиков. Пропасть, отделяющая ее от Канта с его звездным небом, египетских пирамид, Малевича и прочих чудес света, пугает, и всякий мыслящий, а к тому же и утонченный человек, заглянув в нее, невольно схватится за голову.

***

– Все обещало мне в последующем затейливый, причудливый и отнюдь не безошибочный путь жизни, и так оно и вышло, почти всецело сбылось обещание, но тогда, на пороге новой жизни, тогда-то, после чуть ли не сказочного пролога, и началось самое видение...

Влажная трава густо лезла в рот, запахи близкой, хотя и не видимой, харчевни и какой-то, я бы сказал, падали, если не вовсе замогильности, скверно били в нос. Я валялся на сырой земле, у многое открывшей мне дыры, а подлинное, уже воистину назревшее видение мощно шло своим ходом, буквально наступая мне на голову. Привычки, догмы, предрассудки – все посыпалось с меня, как труха, вдруг потекло отвратительной жижей и мгновенно испарилось, напоследок взорвавшись облаком миазмов.

Так вот, говорю и перечисляю, дыра в земле, и моя приникшая к ней тушка, и дрыганье конечностей. И внезапно отпал, отвалился я и покатился по размякшей пыли, по стогнам каким-то, что ли, или по терниям, словно бы по городам и весям, и обернулось все это большущим видением.

Не знаю, что вы там вычитали у обокравшего меня негодяя и сравнимы ли его писания с тем, что было в действительности, но что до подлинности, что до истинного положения вещей... Разум, разум порождал! В том числе и чудовищ. Вы, милочка, скажете, что я ввожу вас в заблуждение или сам по-дурацки обманулся и вообразить, будто мне в том видении являлся критик, значит вообразить нечто глупое и смехотворное. Мы знаем, не критик, но святой – вот что оправдывало бы затраченные на откровение усилия, придало бы стиснувшей меня и вставшей надо мной величавости определенный смысл. В пылу полемики дойдем и до соображения, что образ убегающего в дремучие леса и возводящего скит святого... затем вокруг, за счет стекшихся отовсюду поклониться идеальному бытию людей, возникает новый мир, строится порой и целый город, крепнет образование и закипает мысль... этот образ, и в первую очередь именно он, мол, исполнен жизни, живой веры. Он составляет основу нашего духовного развития, вот где и как надобно поучиться методам совершенствования всего сущего, пролагая тем самым пути в будущее. Вы болезненно вскрикнете о критике: критик, напротив, всего лишь глупейшее порождение новейшего или даже самого последнего времени, это вражда и с верой и с мыслью, уничтожение смысла, нигилизм! это жалкая попытка суетного и бездарного человека навязать миру свое мнение!

Сам же он пострадать за это мнение нимало не готов. Это ему и не нужно. Он, собственно говоря, не видит в своем мнении ничего оригинального и полезного, ему просто нравится высмеивать и клеймить что бы там ни подворачивалось ему под ноги, и воспевает ли он, обличает ли или проповедует какие-то идеалы, все это необходимо ему для собственного удовольствия, и больше ничего. Тут уж не до литературы, не до книжек. Какие книжки, если он умнее всех, выше всех, и при таком подходе к делу эти самые книжки представляются ему неоправданно возникшей в поле его зрения мусорной кучей. Он стремится изнутри Божьего творения, в которое естественным образом вовлечен, не столько постигнуть, распространяясь во все стороны, закрадываясь во все дыры и щели, это творение, сколько поглотить его, подмять под себя, утвердить над ним свое якобы единственное и неповторимое "я". Под видом рассуждения, мысли, вообще ума он, все равно что Гегель какой-нибудь, водружает свою ничтожную душонку на абсолютную высоту. Как мыслитель, склонный к объективности, я готов во многом согласиться с подобным суждением, я нахожу справедливым подобное воззрение на иных критиков, а вернее сказать, на группу неких господ, которых можно, замечая у них безмерный эгоизм и невероятную словоохотливость, назвать критиками – хотя бы просто за неимением более убедительного термина. Время все расставит по местам и придумает, как с полноценным эффектом назвать этих людей, о себе же могу сказать и даже, будучи критиком-профессионалом, должен прямо заявить, что именно профессия помогла мне в конце концов принять ладную и вполне гармоничную форму, легко устраняющую все разногласия между святостью и нигилизмом. А ларец открывается просто. Все дело в том, душа моя, что рассмотренные нами нынче образы святого и нигилиста – нечто законченное, устоявшееся, чем можно обнадеживать или пугать детей, тогда как я жажду долгого существования, преисполнен страсти, под завязку набит грезами, и моя форма подразумевает преодоление формы, выход за рамки и даже крайности. В применении к повседневности она намечает пролонгацию сегодняшнего в будущее, вероятие каких-то новых рассуждений и решений, постижений и осмыслений, а в конечном счете и большое счастье. Легко подметить у меня и импозантность, и важность, и известную грандиозность, и в связи с этим следует без обиняков провозгласить, что вся эта моя похвальная качественность коренится именно в том, что я все еще жив и далеко не устаканился, как может показаться на первый взгляд. О нет, я не достиг предела развития. И когда же и как начался мой рост? Да почти точь-в-точь так, как я вам рассказываю, с того, о чем я уже много всего причудливого и занимательного вам поведал. И не в моих, знаете ли, правилах что-то менять в прошлом, тасовать фигуры и образы, так что увольте меня, пожалуйста, от какой-то вымышленной цели, то бишь чтоб я ради большего смысла и якобы продуктивной глубины вместо одного исторического персонажа подставлял совершенно другого – это, извиняюсь, дудки, на это ни за что не соглашусь! Привиделся критик. И спорить с этим нечего. А где критик, там и чистый разум.

Вдова-секретарша взвизгнула:

– Посмотрите на политиков! на всяческую олигархию! на тех, что из грязи в князи! на склонных к сектантству и заговорам! на членов нашего правления! и на всех им подобных вместе взятых! Не лучше ли точить детали на токарном станке? брать анализы у хворых, изможденных? спасать вдов от скорбного их одиночества? А главное, я спрашиваю вас, разве не лучше перечисленных, а имя им – легион, была бы с умом и с чувством написанная книга?

Тимофей Константинович судорожно забегал, и несколько времени его громоподобный топот заглушал крики души, выворачивавшие наизнанку его внезапно вошедшую в раж собеседницу. И несколько времени казалось, что эта женщина опьянела в своем громком и невыразимом отчаянии, сейчас согнется пополам и с мучительными стонами изблюет все то тошное, что накипело у нее в обреченности на роли второго плана. Но хозяин без труда подавил бабий визг.

– И был привидевшийся критик велик, колоссален, благообразен, – вещал он. – Еще не зашвырнуло меня на трибуны и кафедры, еще не дискуссировал я с пеной у рта, не голосил на званых обедах, творческих заседаниях и тематических вечерях. Необыкновенная чистота была во всем. Долго оглашались окрестности громовым голосом зарождающегося, расправляющего плечи критика, его карающими воплями, обличающими неправду речами, и испуганно выбегал на обозримые места народ, беспомощно искавший спасения. Критик равнялся на пророков, догонял их, перегонял и в результате окончательно превосходил. Но не в этом суть видения, которое осталось бы в памяти разве что какой-то своего рода публицистикой, если бы на смену звучащим с сотворения мира словам не пришла потрясающая воображение иллюстрация на редкость удивительного, необычайно глубокого стиля бытия. И как только это случилось, воцарилась незабываемая тишина, подлинное, лишь однажды бывающее безмолвие. Умер? умер критик, этот сверхчеловек? Должно быть, так. Но до того был неуемен страх жителей той стороны перед их великим соплеменником, что они никак не решались войти в лес и приблизиться к его убогой хижине.

– Это вы как Ариост или даже Гомер, – уже похохатывала женщина, – однако скажите, зачем вообще такое видение фактически первобытной дикости юноше, имеющему счастливую возможность сразу окунуться в лоно великой литературы? – Так, с острой пытливостью, выразила недоумение вдова-секретарша.

Тимофей Константинович утвердил перед лицом гости раскрытую ладонь, препятствуя выходу из ее глотки неуместных звуков.

– Жители, – сказал он, – во множестве собрались в поле на границе леса и стояли там молча, и эта картина, словно бы погруженная в некий сумрак старины, производит на стороннего наблюдателя неизгладимое впечатление. Эти люди, горестно замершие в сумерках с зажженными свечами в руках, трогают. И сколько они стояли так? Может, ночь, может – год. Наблюдателю не до хронологии событий, он потрясен, он в замешательстве и в какой-то момент перестает давать себе отчет в происходящем. Он уже как бы вне игры, ну, если уместно так выразиться. Он больше не сознает, куда его занесло, не понимает, на каком свете находится. Он достигает какой-то странной элементарности, небывалой простоты, помещающей его между бытием и небытием; он – ничто, в котором, однако, сосредоточено все. И когда он так сжимается до практически невидимой точки, это уже чревато взрывом вселенского масштаба, созданием новых энергий, новых пластов материи, новых миров. Поймите, милая, все это не совсем в связи с первобытностью, в картине этой, а также в состоянии, в которое она приводит свойственную некоторым из нас умную душу, гораздо больше смысла, чем вам представляется. И вовсе, между прочим, не даром появились на свет те испуганные и опечаленные жители. Называйте их, если вам угодно, промежуточными, а только и они уже освоили до некоторой степени письменность, тоже имеют теперь "борхесов", своих, доморощенных. И они уже суть самобытные и неповторимые. Они смекают, что к чему, видя, что критик-пророк покинул этот мир.

– Ага! Выходит дело, тот критик тоже мог быть борхесом...

– Из уважения к основателю течения, следует заключать его имя в кавычки, когда вы употребляете это имя с маленькой буквы. Ведь не самого же Борхеса мы оплевываем, а только его восторженно-бездумных поклонников и страшно расплодившихся эпигонов, – назидательно произнес Тимофей Константинович.

– Да, так я говорю, он, тот критик, тоже мог быть "борхесом", как есть всюду не только борхесы-писатели, но и борхесы-критики... этих тоже в кавычки?.. Хотя тот, ваш, если не ошибаюсь, все же предпочитал что-то более старое и надежное. Что же, вас до сих пор посещают подобные видения? Я веду, Тимофей Константинович, вот к чему: описанная Абэведовым сцена могла бы происходить – если судить по наглой живости и идейной безжизненности нынешней промежуточной литературы – не только в указанной писателем лесной глуши, но и в любом другом уголке промежуточных стран, тогда как в Европе – шиш! Полагаю, и в родных нам местах сосредоточения памятников истории и культуры подобного не было и не предвидится.

– Черт возьми, эта сцена происходила исключительно в моем воображении. – Старик раздраженно сплюнул. – Я сжался до точки. И разве мог быть кто-то другой на моем месте? Еще немного, и меня попросту разнесло бы в куски. А Абэведов всего лишь своровал. То была моя греза. И не так уж сложно ее понять, достаточно лишь перевести на язык повседневности, примерно сказать, на язык вдов и секретарш. Я то ли невзначай увидел свое будущее, в котором мне надлежало стать критиком, то ли вздумал вдруг непременно стать им...

– Свечечки те, безмолвное стояние... нет, решительно невозможно!

– Почему же? Нет славных критиков? Отчего же им не быть? Наверняка есть. Статочное ли дело, чтоб трудный, героический и великий путь, пройденный русской литературой, не создал уже в наши дни ни одного замечательного, великолепного, светлого, бескорыстного критика? Взять хотя бы меня – я ли не сею разумное, доброе?

– Создал, нет ли, только критику ведь, если следовать за Абэведовым, умирать, а конкретно трогательную и запоминающуюся сцену разыгрывать уже, собственно говоря, читателям.

– Почему вы предпочитаете следовать за Абэведовым, а не за мной?

– А сбегутся ли читатели, замрут ли в скорбном молчании с зажженными свечками в руках, – вопрос! Ну, может, человек десять, от силы сто. Но чтоб огромная толпа, способная запрудить поле или городскую площадь... Тут речь идет, можно сказать, о некоем большинстве, а наше большинство знает, в большинстве своем, разве что "борхесов", и еще вопрос, любит ли оно их. А что вы меня спрашиваете о предпочтительности Абэведова, так я отвечу. Он словно бы и не существует, стало быть, из него можно изготовить некий символ или даже что-то вроде недостижимой идеальности, а вы здесь и дышите мне в лицо, время от времени и грудью на меня напираете. Вы как человек, к которому я пришла... а зачем?.. Ну, как если бы для того, чтобы вдруг увидеть какую-то костлявость и сутулость, услышать более или менее складные речи, различить комочки грязи под ногтями. Абэведов, он все равно что тот роман, которого я ищу и желаю, а вы, может быть, еще тот фрукт, вы, глядишь, еще заявите, что вовсе и не надо писать никаких романов. Абэведов, разумеется, не идеален, но он как бы сродни универсуму, и в него можно вложить все что угодно, а вы... ну, дробь, частица... и еще как-то тут упорствуете!.. ничего вам в голову вложить невозможно!.. ничего путного, перспективного!..

Несколько сбитый с толку старик пробормотал:

– Ну, если он символичен, этот ваш, тогда предпочтительнее... для большего соответствия алфавиту... говорить Абэвегов, а не Абэведов...

– Согласна, – с внушительной серьезностью кивнула вдова, – но при условии, чтоб не было и тени подозрения, будто все это игра.

– По-вашему, я остался мальчиком для битья, каким был при Гавриле и Паше Ромуальдовне, а с моей точки зрения, я давно превзошел их и сделал много полезного и замечательного. Но не будем перебирать трофеи. К тому же я не склонен к паузам, избегаю остановок. Не скрою, ваш визит кое к чему меня обязывает...

– А романа, востребованного мной... и тут все фибры моей души в действии... такого романа, судя по всему, мне все-таки от вас не дождаться!

Тимофей Константинович уперся подбородком в раскрытую ладонь и устремил взгляд на дачную растительность за длинным окном веранды, спрашивая:

– Чем в национальном смысле отличаются друг от друга творцы нового времени, прежде всего времени, не обремененного мировой бойней?

– Я вам лучше немножко о себе расскажу, – возразила гостья. – Мой дядя в какой-то охране служил или, может быть, в безопасности, не знаю... Но с Гаврилой они часто встречались. Да этот Гаврила нам и сейчас иногда поздравительные открытки по праздникам шлет... Мы отвечаем. Он сейчас в отставке. Я вам его адрес могу дать. А ваш – Гавриле. Мой дядя общительный, не то что я, и выпить не дурак. Как насчет угощения, Тимофей Константинович?

– Я не пью, – угрюмо отмахнулся старик. – Гаврила же на следующий день, после так удачно подвернувшейся мне дыры, был жестоко избит. Чисто криминальная вышла история. Украшенный рогами муж утопил Пашу Ромуальдовну в ванне и погнался за Гаврилой. Несчастный петлял как заяц, рогатый настиг его и швырнул наземь. Последовало страшное... представляете?

– Представляю.

– После у Гаврилы остались только жиденькие идеи, бледные щечки и слабое сердцебиение, и напрочь отмерла всякая хватка. Карьера пошла вкривь и вкось, где-то на дне настоящей жизни; он уже лишь больше путался под ногами у правильных и уважаемых людей, принося разве что относительную пользу.

– Многие живут под насильственным влиянием алкогольных паров, а иные и под давлением тех незримых сил, что часто подталкивают людей к моральной гибели. Горячо тянет многих и на убийство, на удаление из коры головного мозга ближнего даже тени умственной деятельности, на ослабление сердечной деятельности конкурентов. Абэведов в каком-то смысле олицетворяет силы рока, не правда ли? Я живу в небольшой комнате, простая и надежная мебель которой любому внушит уверенность, что наконец-то он попал в мир прочных форм. Среди моей мебели достаточно элементарного встряхивания на манер вышедшей из воды собаки, чтобы ты сбросил с себя паутину, в которой наверняка успел запутаться. А вообще-то много темных разумом людей. Но, согласитесь, даже мошка, если жизнь не совсем интеллектуальный бред или так называемая культурная программа, приносит некую пользу.

Тимофей Константинович сказал с чувством:

– Когда же наконец вы приведете в порядок свои мысли, милая? Согласен, это нелегко. Когда-то заядлые реалисты для пущей ясности вводили в свои сочинения социологию или даже выписки из партийных директив, но что при нынешнем сумбуре в головах могут значить социология и директивы для того же Гаврилы или Абэвегова, не говоря уже о вас? Я совершенно сомневаюсь, что люди, среди которых мы живем, современники наши, сумеют в конце концов выпутаться из массы неясного и нерешенного и создать тип человека, способного жить в светлом будущем. А этот тип связан не только с воображением оптимистически настроенных фантастов, но и с научными изысканиями относительно ноосферы, а в каком-то смысле и с расселением на отдаленных звездах. Но сейчас все хотят только развлекаться, только преуспевать в разных викторинах и глупых конкурсах. Я с горечью излагаю вам эти свои сокровенные мысли, а сам вижу, что из-за всяких неупорядоченных скачков мысли вы остаетесь глухи, и, если говорить по существу, я фактически не знаю, чем вам помочь.

– Беда, коль уж здраво рассуждать, в том, что сутолочно на литературном поле. Надо бы оставить, поместив в благоприятные для творчества условия, с десяток добрых писателей да сотни две добрых читателей, остальных же отправить в разные первичные ячейки и коллективы, хотя бы даже и в шахты. Но это мечта. Она взыскует создания цеха, своего рода эзотерического кружка, секты, масонской ложи. Разумеется, ее ужас в том, что вслед за расправой с жаждущими примазаться к литературе неизбежно последовала бы и, так сказать, "внутрипартийная" расправа, драчка между избранниками, между писателями.

– Но можно ли страхом перед подобным явлением, не только неизбежным, но и естественным среди людей, сколько бы те ни достигали высот избранничества, заглушить понимание, что одно лишь осуществление ее, мечты, и обеспечило бы литературе правильное развитие?

– С другой стороны, тут все равно неразрешимое противоречие, да и само осуществление, по его практической невозможности, не составляет даже теоретического вопроса, так что говорить остается разве что о безысходной печали, о сокрушении сердца, испытываемом от сознания бесперспективности всякой попытки отделить овец от козлищ, истинных от поддельных.

Игорек с сумасшедшей решимостью приступал к оценке происходящего на веранде разговора, но уже в следующий миг пятился, обессилено отступал. Как ни горько это сознавать, не по зубам ему такая оценка. Он вынужден капитулировать. Неужели так оттого, что те двое при деле и изъясняются между собой как подобает умельцам, с профессиональной сноровкой, а у него ни дела никакого нет, ни умения, ни призвания? Мысль, несшая на своих крыльях отца и его гостью, поражала гибкой стремительностью и еще тем, что, неожиданно ныряя туда-сюда и безоглядно дробясь, затем вдруг снова складывалась в единство, сущность которого уже становилась непостижимой для простого смертного. А именно простым смертным и ощутил себя внезапно Игорек. Хотя, с другой стороны, остаются все же еще вопросы. Может быть, мир сошел с ума, и таинственный разговор, начавшийся с появлением неизвестной женщины, понадобился кому-то скрытому для того, чтобы и его, Игорька, втянуть в круг безумия?

Он заскучал, надоело ему подслушивать, и он, наспех вооружившись довольно туманной целью совершить прорыв в области мысли, побрел к автобусной остановке. Заметив его в окно, Тимофей Константинович раздвинул коричневые губы в недоброй ухмылке, и пена выступила в уголках его рта; он, притявкивая, сказал гостье:

– Смотрите, мой придурковатый сынок обнаружился, тащится куда-то.

Игорек как будто знал наверняка, что отец видит его и неодобрительно о нем отзывается, гадко шутит на его счет, цинично предлагает гостье смеяться над ним. Его душил гнев.

Он, можно сказать, вырвался из какой-то засасывающей ваты и перекинулся в действительность, которая могла, на первый взгляд, показаться яркой, жесткой и с потаенной определенностью заостренной. С приложением социологического смысла, освещающего обыденную жизнь, он сказал бы, что вырвался из болота, но сейчас ему было не до того, чтобы жонглировать некими терминами или твердо расставлять акценты. Он шел фактически по обрывкам впечатлений, мгновенных суждений и тягучих, отвлекающих примечаний. Вон у промелькнувшей кошки в желтых глазах что-то такое... Лопух разросся и глядит царем... А кошка хитра, отчего бы ей и не поверить в переселение душ...Смысл бытья, смысл бытия... Заблистал талант новыми гранями... В шествии голубя по земле... плавает в пыли, тварь... ничего от футуризма...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю