355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Успехи Мыслящих (СИ) » Текст книги (страница 4)
Успехи Мыслящих (СИ)
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 02:30

Текст книги "Успехи Мыслящих (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

До Изабеллочки не доходит, какое представление о ней сложилось у Игорька, но в некоторые прочие драматические моменты его духа она посвящена и даже дельно их толкует. Так, враждебное отношение жениха к домашним и в особенности к отцу объясняется потаенным стремлением вывернуться неким особым образом, повернуться вдруг таким боком, которого якобы не касаются и никогда не коснутся гниение и тление. Мол, несчастных этих людишек пожрут черви, а его нет. Но цена подобным вымыслам и потугам – грош. Печать греховности, низменности и, соответственно, обреченности, а припечатал ею род человеческий сам его творец, лежит и на нем. Не вывернешься, не ускользнешь.

– Не будь самовлюбленным козлом, тщеславным бараном, – умозаключала и наставляла невеста.

Игорьку возразить нечего. Он, конечно, никакой не козел, не баран, и вообще, не ноль какой-нибудь в этом мире, среди живых ходячих пустот. Но что в том проку? Для него скольжение по слишком уж противоположным полюсам, почти одновременное пребывание и на вершинах духовности, некой даже душевной чистоты и святости, и в полной грязи, оборачивается мучением, драмой, только что не трагедией, и не могло не обернуться в условиях, когда его слишком частой и, можно сказать, навязчивой собеседницей оказывается Изабеллочка.

***

Между тем, роль царевича он так и не сыграл. В правдивой истории своего детства, кроющейся за теми вымыслами, которых малый этот, вороша прошлое, мог бы порассказать ужас как много, Игорек вообще не был занят каким-либо общественно-полезным трудом. И учился он слабо, немощно, словно речь шла о совершенно пустом занятии: кто-то, то ли педагоги, то ли он сам, возводил замок из песка, который тут же смывала набегающая волна, – вот и все его образование, такова его первичная плотность.

Но это зрелище цыпленка, что-то там царапающего лапкой в ученической тетради и никоим образом не грызущего гранит науки, знаменует начальный период, а впоследствии он безусловно состоялся. Игорек нынче примечателен, изумителен даже, если принять во внимание, как и с чего он начинал. И нельзя не отметить, что внутреннего просветления и внешнего великолепия он достиг исключительно силой собственного желания, повинуясь какому-то неясному зову души и на разных этапах своего стихийного становления утверждая вехи его в областях, занести куда нашего героя могло в качестве уже не только подающего надежды юноши, но и будущего гения.

Жарко. Угрюмо гудят шмели.

– Все пишешь, дурачок? – округляет в мнимом изумлении глаза Изабеллочка.

Жениху вдруг вздумалось откликнуться с необычайным жаром:

– Да я уже уйму всего написал! – крикнул он.

– Читай! – понуждает невеста и за спиной у своего друга беспричинно хохочет.

Сейчас, когда Игорек верит, что с помощью дневника заглянул в немыслимые бездны, ему не с руки обижаться на Изабеллочку, шарахаться от ее простодушной смешливости. Он громко, не без нарочитой выразительности читает:

"Милые мои, допустим, я разуверился. Хотя человек, сознающий свою жизнь как единственную и неповторимую, разве может по-настоящему разувериться? Мысль о Боге всегда остается у него в запасе. Разуверившись в окружающем, но вовсе не спешащий умирать..."

Мимикой, жестами, безрассудным и подлым кривлянием Изабеллочка изображает разуверившегося человека. Но у этого человека в запасе Бог, и потому ему нечего спешить на тот свет, хотя жизнь, известное дело, может оборваться в любой миг, – Изабеллочка показывает своего жениха пораженным насмерть, закатившим глаза, свесившим голову набок и высунувшим язык.

– Грамматически ты неправ, – судит она шутливо, снисходительно, – и если подвергнуть ученому разбору последнюю фразу...

Игорек отвергает разбор.

"... он говорит себе: ну да, я не верю в Бога, но я ведь все равно толком не знаю, существует ли, не существует ли Бог. Я знаю, что я этого не знаю. Есть бездна. Я перед ней ужасно мал, так себе маленький и несчастный человек, – так он себе и говорит в исповедальную минуту полной откровенности. Трудно представить, чтобы в этой бездне хоть кто-то думал и заботился обо мне, вещает бедолага с предельной искренностью. Или зачем, например, нужны в смысле бессмертия какие-то солдаты-грабители, которых миллионы было в истории? Но кто знает... а вдруг? Может быть, в той бездне все-таки припасено для меня нечто особенное, некое даже спасение и бессмертие...".

Девушка затопала ногами. С каким-то странным, неожиданно вспыхнувшим неудовольствием она прервала чтеца:

– А что это за обращение... "милые мои"... к кому это?

– Может, к самому себе и к домашним моим?

Неудовольствие возросло, близясь уже к раздражению, и недобрый взгляд бросила Изабеллочка на своего друга, который с отрешенным видом потягивал кофе. Этого недалекого парня ей еще в детстве прочили в мужья.

– Хорошо, продолжай...

Некоторая угроза в голосе бестии, быстро и без осложнений, без последствий подумал Игорек.

"Между тем у меня, как у всякого выдающегося человека, представляющего собой личность, а не набор мышц и костей, наступает период, когда я, заволновавшись, обращаю взоры к иконам, к крестам, к ракам, покоящим мощи святых угодников. Я буду ходить по монастырям, как помешанный, который верует вопреки своему неверию. Все оденется в ясность для меня. Ясна мне, конечно, и надуманность религии, явившейся из так называемой святой земли. Но! Я начинаю полагать, что нашим подвижникам, нашим прославленным и действительно великим искателям истины удалось снять этот элемент надуманности, рассеять туман и встать лицом к лицу с Богом. Я вовсе не собираюсь становиться святым, но я готов гордиться святостью других, утешаться ею, некоторым образом воодушевляться даже. И если дойду до самого конца, то вовсе не с масляными глазками и несколько постной физиономией, на которой другой научился бы складывать выражение почти что религиозной окрыленности. Я просто буду крестить лоб, входя в храмы. Я обойду невероятное количество монастырей"

***

Изабеллочка напрягла мышцы, утопила подбородок в ладони, уперла взгляд в пол, тревожно размышляя. Она забеспокоилась, как бы ее друг все же не задумал стать святым. Это привело бы к разрыву, к отстранению ее от возлюбленного. Ей, как видим, и в голову не приходило, что переживания ее друга могут быть гораздо сложнее, чем она способна вообразить. Он ведь, терзаясь мыслью о святости, всего лишь рассчитывал прочно сделаться хорошим, положительным человеком, а не впрямь прославиться какими-либо чудесами подвижничества.

Тем временем вдова-секретарша, набравшись новых впечатлений от свирепствующего повсеместно кризиса художественного творчества, еще крепче встревоженная и озабоченная, вновь наведалась к Тимофею Константиновичу, и он устроил для нее чаепитие в саду, в очаровательно скрытой в листве беседке.

– Нам следует, Людочка, – сказал старый прохиндей, – жестко упорядочить мысли. Это касается в особенности вас, но и меня тоже. А то у нас сумбур, мельтешение, свалены в кучу разные имена и названия, а толку почти никакого. Мы должны прояснить тенденцию, усвоить то или иное направление.

– Вы правы, – серьезно кивнула Людочка. – В мире и без того полно всякой белиберды, так что нам просто позарез необходимо знать, чего мы хотим и в какую сторону движемся.

– У мысли, а именно от нее мы должны в первую очередь требовать сознательности выбора и направления, некой идейности, имеется, конечно, свой аромат, и это, если угодно, фигура речи, но не фигур я в данный момент хочу, во всяком случае не фигур в их образном и вовсе не плотском выражении... А если все же говорить о запахах, о, так сказать, букетах, то я предпочел бы иметь между нами, иметь и вдыхать аромат... ну, как это выразить... конфиденциальности, что ли...

– И сотрудничества, – подхватила вдова.

Тимофей Константинович напряженно и горестно выкрикнул:

– Да не роман нам нужен, а хорошая встряска!

– Что такое? Вы в отчаянии?

– У меня жена, сын и дочь – все люди довольно пустые, откровений ждать от них не приходится. И войны всемирной, как ни пугают, не предвидится. Так давайте стакнемся! Жена и дочь сейчас в городе, а сын в своей комнате милуется с так называемой невестой.

– А! У них что-то многообещающее?

– Эти люди далеки от настоящей литературы, не чувствуют ее и не разумеют. Они находятся в кошмаре. С ними нет у меня согласия, а с вами, как я вижу, оно возможно. Причем согласие не только по разным там литературным пунктам и параграфам, но и в форме особо тесной дружбы... Я говорю о подлинном сплочении... И вероятно преобразование в отношения, которые совсем не случайно и не всуе названы... угадайте, как?.. любовными!..

– Вы очень смелы, очень откровенны, очень уверены в себе. – Людочка тепло улыбнулась.

– Я давно уже именно таков, каким вы меня сейчас видите, – смелый, решительный, хватаю, когда надо, за рога, – заметил Тимофей Константинович самодовольно. – Итак, я вправе надеяться? Вы готовы?

– Ну, разве что подарить вам надежду...

– Мне мало осталось до часа рокового, и чтобы пожить еще хоть немного с наслаждением, а не из-под палки, я должен экономить время, не тратить его на пустую болтовню. В дополнение к вышесказанному я должен сказать, что я просто вынужден брать быка за рога.

– Скажите, вы деликатный человек? Что это вы все про рога?..

– Я показался вам тореадором?

– Менее всего вы похожи на грубое животное или какого-нибудь мужлана, но все же, подтверждение, что вы деликатны, я бы хотела услышать от вас, а не выдумывать его самой.

– Я деликатен.

– Почему же, в таком случае, вы так резко взяли меня в оборот? И с какой стати?

– Интересно, что многие выдающие писатели там, на родине корриды, пылко протестовали и, должно быть, продолжают протестовать, если остались выдающимися, против этого варварского способа умерщвления животных.

– Этот способ придумали гранадские мавры.

– В таком случае не исключено, что протест автоматически переносится и на мавров, и не только гранадских.

– Я к вам как к мэтру, как к кудеснику слова и критического образа мысли, как к столпу рассудительности. Я не ледышка, но если ваши руки так же лирически горячи, как ваши слова... вы прямо мавр какой-то!.. я рискую вовсе растаять и испариться.

– Я ваш Отелло, солнышко, – воодушевился Тимофей Константинович, – но я не задушу, я приголублю. Я твердо решил, что нечего нам и дальше ходить вокруг да около.

– А у вас жена, дети. Вы подумываете о супружеской измене? И при этом меня решили использовать в качестве подопытного кролика? Я для вас только материал, средство?

Старик оторопел. Вытаращил глаза, не понимая стороны, куда неожиданно свернула беседа. Его отчитывают? Его подозревают в бесчеловечном умысле? Ставят на одну доску с бездушными экспериментаторами?

Заметив в кустах, среди пучков беспорядочно громоздящейся вокруг растительности, фигурку бурно шествующей девицы, вдова как-то странно пискнула:

– Откуда ты, прелестное дитя?

Тимофей Константинович встрепенулся, ошалело, топорща седину, завертел головой.

– Вы тут пробавляетесь, а между тем ваш отпрыск... Кстати! – шагнув внезапно в беседку, горячо воскликнула Изабеллочка. – Что это он все Игорек да Игорек? Он – маленький мальчик, ходит в коротких штанишках, порскает? Нет, он взрослый человек, он не порскает, и ему давно пора называться Игорем Тимофеевичем.

– Но тогда и вам нечего оставаться Изабеллочкой, вы тоже не порскаете, – мрачно возразил Тимофей Константинович.

– Так чем вы здесь занимаетесь? – выкрикнула словно бы ослепленная и измученная некой страстью девушка. – Если чем-то предосудительным...

– А что это такое... про порсканье? – заговорила вдова, приподняв плечи и слегка откинув назад голову. – К чему это?

– Вы поняли, Тимофей Константинович? Если что замечу, расскажу вашей жене.

Людочка уже расслабилась, обмякла.

– Да мы роман задумали создать, – душевно заулыбалась она, – у нас первоначальный этап и, если можно так выразиться, заготовительные работы. Мы задумываем что-то принципиально новое... Пусть еще не сам роман, пусть еще лишь концепция, но ход дан, и дело идет на лад...

– А исключительное право задумывать у вас имеется? – перебила Изабеллочка, и ее хорошенькое личико избороздила презрительная усмешка. – Или вы его присвоили? Узурпировали?

– Мы – локомотив... – пробормотала вдова.

– Все это чушь!

Старик побагровел:

– Не твое дело, дуреха!

– Тоже мне, ха-ха, щелкоперы выискались! – корчила и дальше скверные гримаски Изабеллочка, не обидевшаяся, однако, на оскорбление – учла мощный возраст обидчика.

– А если сразу взять и рассмотреть с другой стороны, – как бы одернул себя Тимофей Константинович, – то я ведь, надо сказать, согласия на роман не давал. Я всего лишь тактично поддерживаю непринужденную беседу. У нас тут вообще просто-напросто интеллигентный способ существования, разумный и достойный, и в случае, когда некоторые желают врываться с криками и упреками...

– Старый вы человек! – Девушка осуждающе покачала головой.

– Мы, так или иначе, определяемся с романом, а не всуе... Не болтаем попусту. Мы не бездельничаем, а отделываем будущую канву... – бормотала Людочка, бормотала настойчиво, но вместе с душевностью, которую ей так хотелось открыть навстречу обитателям дачи, она выдохнула и червячка сомнения, и он, бойко шныряя между словами, уже делал свое дело.

– А тем временем ваш сын поддается церковному дурману, собирается ходить по монастырям и крестить лоб, – заявила Изабеллочка, сурово глядя Тимофею Константиновичу в глаза. – Мыслимое ли дело, чтоб я вышла за бродягу?

Говоря о сплотившей их работе, о продвижении, путем наметок и неких озарений, к роману, вдова-секретарша чувствовала, что в недавнем прошлом так оно действительно и было – да, они с Тимофеем Константиновичем с некоторых пор горели, бились, прилагали большие творческие усилия, стало быть, преследовали вполне определенную цель. А теперь? Неожиданное появление Изабеллочки пошатнуло казавшуюся непоколебимой уверенность в себе, в своих силах и способностях, и, не исключено, загасило волю к сочинительству. Почему так, женщина не понимала. Все так хорошо складывалось, и вдруг... Однако и занявшее весьма заметное место присутствие Изабеллочки тоже сказывалось как-то неплохо.

Она видела, что не спасения – никто ведь не угрожал – ей следует искать, а быстрого и плотного приобщения к какой-то ярко зарождающейся надежде. Один светильник угас, что ж, завиднелся следующий. Но и с романом рано прощаться. Она думала о том, что теперь можно биться за сохранение намеченного и утвержденного, а будущее вовсе не сорвалось и не пропало. Внезапно запнулись, но чтоб камень преткновения... Это было бы слишком! Всегда можно найти зацепку – где запнулись, там и зацепятся. А если думать только о неизбежных ошибках, о грядущей катастрофе... Вдова оптимистически встряхнулась. Роману найдется местечко и в новых условиях постройки будущего, и когда говоришь, рассуждаешь и споришь о проблеме романа, следует жить так, как если бы ничто не мешало сию же минуту, не сходя с места, эту проблему решить.

– А ведь тут... в связи с вероятными монастырскими скитаниями... намечается, можно сказать, интересный сюжет, – покрепчала голосом Людочка. – Этак и роман пойдет, сдвинется с мертвой точки! Кстати, – крикнула она, – мой покойный муж говаривал: было бы странно, когда б я, живя в обычном русском городе, замышлял писать о читателях, обитающих, скажем, на Сейшельских островах или разве что в разгоряченном воображении творцов мировой литературной моды. Предполагаю писать, естественно, для нашего родного отечественного читателя, а след оставить не где-нибудь, а в нашей родной литературе, но пусть при этом никого не удивляет и тем более не коробит, что я столь много говорю и толкую, а за перо никак не возьмусь. Так и помер бедный, не успев...

Изабеллочка сказала с чувством:

– В свое время я сильно... правильнее сказать, посильно... увлекалась прозой, предполагала, что в ней-то и совершается нечто на редкость важное, глубокое... а что осталось в памяти от этого увлечения?

– Вы писали, что ли? Или только читали? – осведомилась Людочка и округлила глаза, желая поярче обрисовать и выставить на обозрение свою пылкую любознательность.

– Только читала. С пятого на десятое. Глаза мои бегло пробегали... И чуть увлечешься – тотчас начинает чесаться в разных местах, ерзаешь тогда, как на иголках. Мрачное воспоминание! Запомнила лишь что-то про картонных диктаторов, жестяных конквистадоров...

– О, это из творений нашего общего друга Тимофея Константиновича?

– А коллекция ночных горшков у Маркеса забыта? – воскликнул Тимофей Константинович, разгорячившись. – Не верю!.. И получается, если вас, пустозвонные вы бабенки, послушать, "Дон Кихот", написанный... вы помните – кем?.. человеком, которому в сражении оторвало руку, который много лет провел в пиратском плену и в своем отечестве тоже хлебнул горя... книга эта, получается, запомнилась куда как хорошо, да? Так в чем моя мысль? А знаменитый роман нобелевского лауреата, спрашиваю я, запечатлелся в памяти одними лишь ночными горшками? Это ведь не потому так, скажете вы, что "Дон Кихот" читан в юности, когда впечатления острее и свежее и, как следствие, дольше удерживаются в сознании. Но если бы только это было причиной! Я знаю, у вас одно на уме: физиологически набивать живот – и физиологически же опорожнять живот, безумно набивать и словно в беспамятстве опорожнять. И какой метафизики, при таком вашем обыкновении, потребует от меня даже самый взыскательный и настырный мыслитель, даже немыслимый какой-нибудь буквоед, если вы набиваете, а потом несетесь сломя голову в отхожее место, называя это делом оправки?..

– Для этого не то что одно на уме, а и вовсе никакого ума не требуется, – раздосадовано возразила вдова.

– Женщины – пустяк, – заключил Тимофей Константинович.

Изабеллочка сказала, туманно вглядываясь в череду воспоминаний, всколыхнувших внезапно ее душу:

– Да, я с младых ногтей знакомилась с книжками, а иной раз и почитывала, но это не прошло для меня даром, и намучилась я с ними, в психологическом разрезе, больше, чем получила наслаждений. Горько было, все равно как пилюли горькие, и нахлебалась я всякой горечи под завязку, чего не пожелаю и злейшему врагу. Положим, родилась веселой, прыткой девчушкой, и сейчас не могу пожаловаться – жизнерадостна, но когда была маленькой, а мой высокий, мохнатый и вечно небритый отец усаживался с книгой в руках в кресло, я роняла кукол и буквально цепенела, и ужас схватывал меня ледяными пальцами. Мои коленки дрожали, я оказывалась на грани, чтоб опростаться, ну, вы понимаете, рисковала обмочиться. Это как выкидыш у взрослых женщин. Сидром какой-то с испугу... Да и случалось...

– Неужели это возможно? – рассмеялась вдова.

– Уверяю вас, я не басню рассказываю, брехни никакой. – Девушка насупилась. – Точно говорю, бывало. Теплая влага струилась по нежному пушку тогда еще не нынешних моих стройных ног, капли гулко ударялись в пол, разрывая жуткую тишину, воцарившуюся в комнате, а отец и краем уха не вел. Я была как цыпленок, которому не дали пожить, смяли в желток, чтобы сунуть в прожорливую пасть. А он и не подозревал, что наносит мне вредную травму, больно ударяя по голове с ее содержимым и внося сумятицу в мою становящуюся душу.

– Тем самым он желал отбить у вас охоту к чтению?

Тимофей Константинович прикладывал палец к губам, показывая вдове, что ей лучше помалкивать, но она распотешилась, слишком живо вообразив рассказанную Изабеллочкой сценку, и ее разбирала словоохотливость, торопила ставить вопросы.

– Нет, тут что-то другое... Он как раз всегда утверждал, что ничего так не желает, как приохотить меня к чтению, что он видит меня вечной читательницей, до бесконечности испытывающей на себе всякие чародейства, которых, по его словам, так много в книгах. Но когда он сам, отрешаясь от действительности, от мирской суеты и домашних забот, склонялся над так называемым фолиантом и с головой погружался в текст или в тончайшее изучение иллюстраций, я почти никогда – не припомню такого случая – не сомневалась, что мой родитель уже абсолютно не мой. Как сейчас вижу те роковые минуты, как он становится гнусным жупелом или привидением и что им впору пугать детей. Он, полагала я, в мгновение ока прервал связь со мной, покончил с отцовскими нежностями и прошел ужасный путь. По каким-то своим, от меня нимало не зависящим, соображениям он только что уверовал в силу злого начала, нахмурился и приобрел взгляд злобного гада, фанатичного служителя зла, весь заделался этаким орлом истинной преступности. И при этом ведет себя так, словно всю свою жизнь только тем и занимался, что следовал по стопам кошмарных индейских жрецов, резал людей и пожирал еще трепещущие, источающие кровь сердца.

– Картина захватывающая, однако это, – вставила Людочка с тоненькой, округло выгибающей губы улыбкой, – напрямую относится разве что к психологическому портрету вашего отца, ну, еще к тому, каким он представал перед вашим мысленным взором. А что тут имеет отношение к чтению как таковому, к феномену чтения, к достижениям и провалам читающего человечества?

– Чтение чтением, – заметил Тимофей Константинович строго, решив, что без него женщины с беседой не управятся, – а хорошо бы, как говорится, вместе с грязной водой не выплеснуть из ванны и ребенка, хорошо бы, говорю я, определить характер питательной среды, в которой мы теперь очутились. Чьи комплексы мы разбираем, девушки или ее отца?

– Да хоть бы и комплексы... даже комплексы девочек-подростков прелестны и все равно что благодать, а у старых людей если не все, то очень многое – сущая гадость! – воскликнула Изабеллочка не без заносчивости.

– Но как мог тот взрослый человек пугать юное создание только тем, что брал в руки книгу и усаживался в кресло? – недоумевала вдова.

Тимофей Константинович пояснил:

– Я-то его давно раскусил. Это в последнее время он перестал здесь бывать, а раньше частенько крутился там... Чтоб вам было понятно, – старик выразительно взглянул на вдову, – там – это у соседей на даче, откуда и пришла эта милая девушка, а пришла она не зря, невестится тут... Да, так вот, он, делая визиты и устраивая приемы, все похвалялся своим якобы небывалым умом, кичился перед нами, словно мы недотепы и ничего у нас нет, кроме непроходимых зарослей обывательщины. Мне известна его биография. Я отчетливо видел, что это человек мыслей диких, выхваченных из сомнительных источников, неоформленных, лишенных смысла или хотя бы подобия его. А когда у человека такое мышление, – тут голос рассказчика задребезжал от волнения, – если это можно назвать мышлением! – вскрикнул он, – человек не сгорает в полезном деле, наслаждаясь затем достигнутыми результатами, а бессмысленно и беспощадно пожирает сам себя, не получая при этом ни малейшего удовольствия. При вероятном внешнем лоске и, что бывает, блестящем поведении, вызванном, на мой взгляд, одной исключительно мимикрией и больше ничем, он внутренне груб, черств, неотесан, гнусно чавкает где-то внутри пищи, которую собой и представляет. Я не затрагиваю нравственную сторону, это выходит за пределы нашего обсуждения на данном его этапе, но предварительно все-таки следует заметить, что перед нами человек, если брать по большому счету, в высшей степени безнравственный. Вчера он зачитывался Декартом, применяясь к доводам о действенности мысли, сегодня он поклонник Фенимора Купера, а завтра – живой труп, ходячий мертвец, ничем существенным не интересующийся, озабоченный лишь собой и своим крошечным мирком. Если взять конкретно человека, с личности которого наш разговор свернул к безусловно важной теме убожества людей, без всяких на то оснований называющих себя культурными, то я прежде всего просто обязан заявить, что даже не знаю, жив ли он еще, и это свидетельствует лишь о том, насколько мне чуждо его состояние и как далеко ушел я от него в своем развитии.

Старик наслаждался, сознавая, что наконец-то попал в родную стихию. Прежде разговор влачился словно бы по целине, а еще лучше сказать – увязал в каком-то бесконечном болоте, теперь же под ногами твердая почва, и не важно, что произошло это случайно, как не имеет особого значения и тот факт, что ему в действительности нет никакого дела до отца Изабеллочки. Обсуждение острых вопросов и жгучих тем, когда оно от низших форм достоверно восходит к высшим и становится великолепным результатом умственных усилий, истинной победой разума, не может и не должно считаться с Изабеллочками и ничтожными виновниками ее дней. Я нахожу полезным, – говорил старик важно и убедительно, – дать развернутую биографию человека, внезапно сосредоточившего на себе наше внимание, ибо он, хоть и отдает нездоровьем, выглядит заскорузлым и скукожился как-то, а в каком-то смысле и порскает, – своего рода явление, характерное для нашей эпохи. Этот человек, как видится, проскочил без остановки период, когда разумные люди учатся у разных толковников, богословов, аналитиков, гигантов слова, титанов критики. Он одним махом превратился в подделывающегося под саму импозантность, напускающего на себя грозный вид и немножко сумасшедшего негодяя, который, наводя порядок в своем доме, в его воображении распростершемся до пределов уже вообще мироздания, собирает всех этих толкователей и критиков как пыль в тряпочку, чтобы в следующее мгновение бросить их в мусорное ведро и предстать лицом к лицу с Господом. Подобный кого угодно напугает, не только ребенка.

– Он отрицал полезность попов, и в этом я, несмотря на возраст, была совершенно с ним солидарна, – сказала Изабеллочка. – С тех пор мой атеизм только вырос.

Старик упрямо, не вникая в посторонние замечания, вел свой рассказ:

– Он был не глуп и понимал, что для Бога его импульсивный вызов, как и сознательный нигилизм в отношении попов – пустой звук, и он поступит весьма благоразумно, удовольствовавшись обществом такого горячего своего противника и гонителя, как я. Поэтому он то и дело пролезал сюда, в этот дом, норовя вызвать меня на диспут. Это не устрашало. С чего мне его бояться? Я знал, что не глупее его, что он чаще запутывается, чем выпутывается, когда лезет к людям со всякими силлогизмами, что его словесные конструкции хрупки и в его речах на редкость много несуразного, хаотического и в конечном счете бредового. Но я все меньше и меньше понимал его толкования действительности и разных высоких материй. И вот это было по-настоящему страшно. А попробуйте, однако, понять, когда человек высказывается, например, следующим образом...

– Кстати о высказываниях, – перебила девушка. – Игорек-то каков! Между земным и небесным пропасть, но именно в земном коренится надежда на небесное, помноженная на зачатки веры. Вот его мысль! Вот что он постоянно твердит! Это не опасно? Меня его некоторые высказывания сильно смущают.

– Когда я, – сказал Тимофей Константинович, – окончательно убедился, что не понимаю соседа, твоего, Изабеллочка, папашу, и вследствие этого он мне отчасти неприятен, тогда, я бы сказал, ночь таинственно шевельнулась за окном – словно кто-то осторожными пальцами опробовал упругость или непроницаемость стекол, а они в ответ мелко задрожали. В сущности, ясны и предельно просты, примитивны, по большому счету – так и убоги мысли этого человека, но до чего же мучает подозрение, что выражает он их с излишней, отвратительной, преступной по отношению к воспринимающим замысловатостью. Или нельзя иначе? Ему – мудрить, а мне – страдать? Таков наш удел? И вера, религии всевозможных народов, обычаи, атеизм, патриотизм, идеология, нигилизм – все рухнет, если попытаться пойти другим путем? А вслед за этой надстройкой, всегда казавшейся мощной и надежной, рухнет и финансовая система, производство хлеба, ракет и зрелищ, фундамент общественного мнения, институт моды, центры по омоложению и оздоровлению, прекратится борьба за здоровые зубы, перестанут на все лады измываться над перхотью, людское дыхание ужаснет невыносимой зловонностью и мы примемся всюду нагло почесывать себя в неприличных местах? Тогда, на переломе, когда я колебался, отшвырнуть ли мне прочь негодяя, или все-таки поговорить с ним как мужчина с мужчиной, мне то и дело воображалось, как я, уже старик, высокий и моложавый, давно избывший ту вражду, внезапно вспоминаю своего недруга, и он предстает предо мной как живой, и я смотрю на него невероятно печальными глазами, и мое лицо отливает отталкивающей белизной, оно исполосовано резцом дряхления, однако все еще благородно и, конечно же, не менее прекрасно, чем в былые годы. Удивительно и страшно, когда люди, переживая ужасную драму старения, а то и прямо отправляясь на тот свет, когда им остается лишь потерять сколько-нибудь серьезные надежды и виды на будущее, тем не менее оказываются в состоянии обнаружить что-то глубокое, живописное и выразительное в высказываниях такого несносного болтуна, каков ваш, Изабеллочка, отец. Нет, спор между мной и ним не вечен, а к тому же и не припоминаю, жив ли он еще вообще. Кроме того, я замечательно немногословен в сравнении с этим прохвостом.

***

– Я после девичьих шатаний, иллюзий и всякой тургеневщины на много лет вообще отошла от литературы, – вдова-секретарша приняла горестный вид, – питалась исключительно духом материальных забот, приземленных настроений. Книжек в руки практически не брала. А чтоб отскочить от всего пошлого и засесть за роман, нет, мне и в голову это не приходило. Но потом случай привел к литераторам, пообтерлась в их среде. Стала мнить что-то... И все, знаете, будто крот ворочалась и копошилась в культурном наследстве. А когда уже в нынешнее непростое время жизненный жребий для меня вдруг по сумасшедшему сузился и сам собой отупел, упершись в выбор между безысходным старением в неком плотском тупике и уходом в беспочвенные мечтания, я заколебалась, замешкалась, можно сказать – заскучала, а в результате позволила себе отдых и развлечение. Поэтому, – глянула вдова приободрено, – я здесь, с вами. Но отдых я хочу использовать с пользой для себя и для вас, да и для всех, кому не безразличны трогательные судьбы мира в их не всегда правильном и заслуживающем одобрения развитии. Известно же думающим людям, что искусства зародились не как хлеб или что-нибудь в плане комбикорма, не как муссирующее питание и выживание средство, а в порядке игры, забавы пещерного человека. Но по ходу развития, как только можно стало сказать о людях, что они не юноша, но муж, игра приобрела серьезный и затяжной характер. Дошло и до немалых проблем, страстей, тягот, взлетов и падений, а также мук творчества. А пророчествующие, хотя бы немножко, чуть-чуть, они знают, с какой осмотрительностью следует приступать ко всякому связанному с искусствами дельцу. Тут и загадка таланта, который, увы, не всегда в наличии, и конъюнктура, и требования масс, и хитросплетения, уходящие корнями в интуицию и стесняющую ее внутреннюю цензуру... Но все это можно прочитать в книжках, а до чего же, надо сказать, глубоко сейчас, дохнув здесь с вами свежего воздуху, я сознаю превосходство духовной творческой свободы над царством необходимости! – Словно налетел откуда ни возьмись веселый ветер, взметнул вверх холеный пальчик с кроваво-красным ноготком, утвердил его памятником наступившему воодушевлению. – Послушав вас, – неуемно рассказывала женщина, – а отчасти и поспорив, посоревновавшись в остроумии, увидев: ба, вот маленький, но емкий сонм красивых, за счет ума и неуклонного, необратимого генезиса, людей, эксклюзивный класс господ, приближающийся к небожительству... А некоторым образом и сравнив вашу красоту с тем, чему отдавали предпочтение в прошлые века, когда в этике и эстетике владычествовали представления древних греков с их Венерами, Минервами и гоплитами, я сделалась... и сделала... я, коротко сказать, определенно окрепла. Я и определилась куда точнее прежнего, я посвежела и в каком-то смысле заново обрела себя. Яснее стали мне цели, потребности, чаяния, которые до сих пор лишь шумели, бродили в голове и туманили ее, я бы сказала, бесшабашно туманили, куражились над ней. Я, конечно, подготовилась, прежде чем стартовать и очутиться у вас. Пристальное внимание уделила идеалистам, мечтателям, провидцам, персонажам с эвристической складкой, донкихотствующим элементам, в общем, многому из того, что так драгоценно в истории человечества. И вас, Тимофей Константинович, при всем том, что несладко мне пришлось в условиях навалившейся заодно с познанием и онтологическими потугами энтропии, я выбрала сразу, как бы в озарении, интуитивно и совсем не случайно. Вы большой, что называется величина, вы тот, кто мне нужен для дальнейшего. Приблизительно угадывая, что в этом доме меня ждет встреча с людьми необычайно образованными, обогащенными громадным опытом существования и не лишними нигде, где водится явное и тайное знание, я предварительно перечитала кое-как уцелевших в памяти, и на редкость при этом немногочисленных, промежуточных авторов, ознакомилась и с многолюдным кланом новых писак. Я вся еще пока, положим, не сунулась, но голову между явным и тайным, как пить дать, протиснула. И согласитесь, дело у нас не так уж плохо пошло. Кое-что вырисовывается... Контуры... В общем, я пришла сюда как в романе, но на самом деле у меня такие грезы и претензии, даже амбиции, что это в сущности работа над романом. И это не авантюризм, не волюнтаризм. Я понимаю, Тимофей Константинович, явное и тайное – далеко не то же, что свет и тьма, или свет и тени, или химия и алхимия. Это особая категория. Куда мне до нее! Это когда все на свету – будьте любезны! – но также и в тени все и вся. Еще когда я буду посвящена! Еще не один пуд соли съесть...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю